ID работы: 8845719

Domini lupi

Слэш
NC-17
Завершён
193
автор
Размер:
42 страницы, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
193 Нравится 81 Отзывы 61 В сборник Скачать

Глава 4. Еретик

Настройки текста
      Джакомо прищурился, примеряясь. Затем решительно провел лезвием от темени до виска. Вернувшийся в этот момент в их пристанище Николас с порога оценил происходящее, фыркнул.       — Ты держишь клинок так, словно собираешься зарезаться.       Монтана лишь пожал плечами — мол, как умею, так и держу.       — Отдай, — велел Валенте, отбирая стилет и плошку с кремоватой мылистой пеной.       Джакомо послушно вручил все Николасу. Когда он с утра попросил у Рикардо бритвенные принадлежности, решив, что пора избавиться от явно выдающих его причастность к священнослужителям волос, он рассчитывал на обычную прямую римскую бритву, а не на обоюдоострый стилет. Хотя он и бритвой-то пользоваться умел весьма условно — никто из доминиканцев и прочих служителей Господа не выбривал себе тонзуры самостоятельно, и сам он давно не держал орудие цирюльника в руках, так что противиться помощи не собирался.       Николас не спешил с бритьем, сначала просто подкоротил волосы вокруг тонзуры лезвием, чтобы упростить процесс. Затем критично осмотрел плешивое подобие кисточки-помазка, недовольно поморщился, старательно и обильно нанес мыльную пену, и в несколько уверенных взмахов снял оставшиеся волосы. Тонзура теперь смотрелась чуть отросшим кругом, выделяясь совсем нелепо. Валенте хмыкнул, и прошелся лезвием по всей голове, по возможности начисто снимая все под ноль. Стер остатки пены мокрой тряпкой — Джакомо невольно поежился. Ткань была ледяной, как и сама вода. Провел пальцами по колющейся коже.       — Этой дрянью нормально все не сбрить, но уж как есть.       — Спасибо, это лучше, чем все, что я мог бы сделать самостоятельно, — искренно поблагодарил Монтана.       — Ты смотришься странно. Непривычно, — Валенте разглядывал его придирчиво, цепко. — Еще и щетина на лице вместе с этой лысиной… Садись обратно, уберу.       — Да брось, пусть растет.       Николас не стал спорить — просто взял Монтану за плечи и усадил на табурет. Тот лишь вздохнул, не возражая более. Валенте прихватил его за подбородок, развернул лицом к свету.       — У тебя такое острое лицо, не порезать бы.       Отросшая щетина соскребалась с тихим поскрипыванием, сопротивляясь лезвию, но на счастье обоих поросль на лице Монтаны не отличалась густотой. Николас обошел его сзади, заставил запрокинуть голову, чтобы добраться до подбородка и шеи.       — Опытный цирюльник может брить с любой позиции, а я наверняка порежу, если не будет ровной линии. Сиди смирно.       Лезвие пошло вверх по прямой от адамова яблока, снимая нечастые волоски. Валенте справился без порезов. Выполоскав тряпку, промокнул лицо Монтаны, шею.       — Погоди, тут еще немного надо убрать.       Джакомо вновь поднял подбородок. Валенте прижал к его горлу стилет. Задержал дыхание, глядя на острие у самого основания бьющейся голубой жилки.       — Не страшно, святоша?..       Монтана насмешливо глянул снизу вверх, подался вперед — мужчина едва успел отдернуть руку.       — Страшно? Николас… Я молил тебя о смерти в нашу первую встречу и не рассчитывал выжить во вторую. Скажи, чего мне бояться?       Валете выругался сквозь зубы, швырнул клинок на стол.       — И не зови меня святошей, — спокойно, не замечая вспышку ярости попросил Джакомо. — Я больше не кардинал и не священнослужитель.       — С чего это?       Монтана лишь вскинул бровь, словно ответ был настолько очевиден, что нечего было обсуждать. Похоже, Николас так не считал.       — Из-за того, что ты нам помог?       — Разумеется. Я бросил пост, свои обязательства, помог вам и сам бежал с вами вместе. Думаешь, папа не свяжет одно с другим? Не помножит два на два? Да и в целом меня давно мечтали сместить, я не слишком удобен церкви. А после того… Того, что было ночью — это в любом случае справедливо.       — Ночью был секс, — грубовато бросил Николас. — Так трудно это произнести?       Если Монтана и заметил очередной вызов, он ничем это не выдал.       — После секса, который был между нами ночью, Валенте, меня тем более не стоит так звать.       — Можно подумать, святоши не ебутся. У твоего Григория был сын.       — Был, — мирно подтвердил Джакомо. — Не мне судить других. Я сам совершил смертный грех и могу говорить только за себя.       — О. Смертный грех. Теперь это так называется? Ночью ты думал иначе! Ты хотел этого!       — И ночью это тоже звалось смертным грехом, — устало ответил Монтана. — Николас, чего ты добиваешься? Разве я тебя в чем-то виню?       — Ты хотел этого, — упрямо повторил Валенте.       — Хотел. А ты сейчас чего хочешь? Чтобы я в очередной раз сказал, что я грешник, мои желания далеки от святости и место мне в аду? Это так. Хотел ли я именно того, что было ночью? Не знаю, хотел ли секса, мне не с чем было сравнивать, но близости — точно хотел. Я не отрицал этого тогда и не отрицаю сейчас. Я благодарен тебе за эту близость и тепло. Что еще ты хочешь услышать?       — Благодарен? И тут же говоришь, что из-за этого будешь гореть в аду?       Монтана мягко улыбнулся. Его спокойствие никак не вязалось с его словами.       — Гореть?.. Николас… Боюсь, я не смогу тебе объяснить.       — А ты попробуй, святоша! Не такой уж я тупой.       — Не в тебе дело, поверь. Тебя я точно не считаю дураком, только себя. Гореть… Не уверен, что ад — это такой костер для грешных душ, Николас. Ты боишься огня?       — После Рауля?.. — голос Валенте горчил подобно полыни, и Джакомо вздрогнул. Это имя каждый раз ударяло хуже плети, вскрывая незажившие раны.       — Прости. Видишь ли… Я — не боюсь. Ты пожалел меня вчера, я видел. Из-за… Я не боюсь боли, Николас. Наоборот, она бывает спасительной. Утешительной. Я плохо умею объяснять. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Я боюсь… Пустоты. Мне кажется, в моем аду будет очень тихо, очень темно и совсем пусто. Ты не знаешь, каково это — быть по-настоящему одному.       — Думаешь, мне не было одиноко, когда он умер?       — Думаю, было. Думаю, тебе было больно, одиноко и тяжело. И мне так жаль, правда. Это моя вина. Но, пусть тебе от этого и не легче, поверь, я не избежал наказания, Валенте. Я… Я иногда не чувствую ничего, понимаешь? Не осознаю, касаюсь ли чего-то, или нет, одет я, или обнажен. Смотрю на себя и не понимаю, где — я, а где — уже не я. Где заканчивается моя рука? То, что под пальцами — мое лицо, или уже нет?.. Срываю ладони о стену и совсем, совсем ничего не чувствую. Словно меня нет. Словно моего тела — нет. Словно я завис в пустоте, где ничего не существует. Словно вмерз в огромную льдину и не могу дотянуться до живых. Даже не понимаю, чем и как до них — до вас всех — тянуться. Руками? А они у меня есть? Нет? И я годами кричу, бьюсь об эту стену, а лед поглощает звуки, поглощает меня, и остается только… Ничто. Холод, такой вселенский холод в вакууме, что… — Голос Монтаны сорвался, сел до хриплого шепота. — Боль дает опору. Помогает понять границы. Хотя бы ненадолго дает нащупать связь с самим собой. Когда твое тело корчится от боли, ты хотя бы осознаешь свое место в этом мире. — В глазах Джакомо плескалось темное безумие, чернильная пустота, он смотрел сквозь Николаса куда-то очень далеко. — Ты говоришь, я хотел того, что было ночью. Да, хотел. Ты единственный после смерти Рауля, кто по-настоящему прикасался ко мне за все эти годы. Единственный, с кем я чувствовал себя живым. Ты причинял мне боль, ты мог убить меня, но ты касался. С тобой я чувствую, что существую. Я знаю, что не заслуживаю этого. Знаю, что это смертный грех, дважды грех. Трижды. Я давал обет. Ты мужчина. И ты — тот, у кого я отнял самое дорогое. Но я не могу отказаться от этой близости, Николас. От твоего тепла. Не могу.       Валенте молчал, не зная, как отвечать на такую исповедь. Простые безыскусные слова продирали по позвоночнику вечной мерзлотой, будто поднимали шерсть на загривке. Джакомо не раздумывая вывернул перед ним душу, и Николас испугался мертвенного дыхания глянувшей оттуда бездны. Он осторожно тряхнул Монтану за плечо, без слов разрывая паутину нависшей над ними тишины. Притянул к себе, обнял. Джакомо обмяк в его руках, не шевелясь, положив уродливо обритую голову ему на плечо. Николас бездумно водил кончиками пальцев по острым пенькам, оставшимся на месте волос. Угрюмо признался:       — Я никогда всерьез не думал, что ты страдал. Знал, что причинил тебе боль тогда, когда… Я хотел этого. Хотел заставить тебя… Но я думал — ты забыл, помолился этому своему богу, который так легко прощает вам, святошам, грехи, да и все на этом. Ты стал таким важным. Епископом. Потом кардиналом. Большой человек, такой холеный, такой высокомерный, такой царственный с этой своей алой шапочкой, дьявол ее подери. До прошлого вечера я даже не подозревал, что сотворил. И даже тогда до конца не понял. Хочу, чтобы ты знал — я не хотел этого. Такого — не хотел.       Джакомо тяжело втянул воздух, задержал дыхание, пережидая, когда отпустит спазм, сжавший горло.       — Я заслужил каждый прожитый миг, Николас. Каждую секунду. Ты был прав, прав с самого начала. Мне с этим жить. Прошу, в память о нем, — он так и не смог, не посмел назвать Рауля, — не жалей меня. Я не заслуживаю твоего сочувствия.       ***       Они пересекли километры осенней слякотной непогоды и все же добрались окольными путями до Перуджи. Здесь предстояло переждать зиму, собирая силы. Часть людей расползлась по пригородам, затерявшись среди горожан, остальные остались в близлежащей деревушке, откуда был родом Рикардо. Здесь же остановились и Николас с Джакомо. Николас собирал людей и оружие, копил информацию и строил планы. Джакомо молчаливой тенью держался рядом.       Конечно, его лишили сана и объявили еретиком. Он не сомневался, что так и будет, и лишь горько рассмеялся, когда Рикардо рассказал, что за его голову назначена немалая награда. Папа Сикст V настолько озверел от подобного предательства, что в том же году просто упразднил несчастливую титулярную диаконию, которую понтифики невзлюбили еще со времен перехода в протестантство де Колиньи*, и лично проклял отступника.       Людям Николаса это не мешало приходить к «его светлости» за благословением. Джакомо настрого запретил так себя величать, многократно просил забыть о его бывшем сане — все было без толку. Он не брался никого благословлять, но суровые головорезы и разбойники, подобно детям, просто молча касались его рук или одежды и улыбались, будто получали желаемое. Он не отпускал грехи, но ему продолжали каяться. Его звали в лицо по имени, а за спиной — святым отцом, и привычно несли ему свои страдания и горести. И он продолжал помогать просто потому, что никогда не умел иначе. Лечил их болезни, врачевал застарелые раны, выслушивал жалобы, дежурил по ночам у кроватей их родных, если тех мучили хвори, жар или боль. Он оставался собой, и этого им было достаточно.       Все остальные ночи он проводил с Николасом. Грелся его теплом, подставляясь его рукам и губам. Собирал по крупицам его взгляды, нежность, ласковые слова. Николас умел быть ласковым. Горячо шептал прямо в губы: «Джако, мальчик мой, Джакомелло, Меллино», держал на руках, крепко сжимал в объятьях, когда брал, присваивая себе. Джакомо позволял ему все — любые касания, любые ласки. Будто пытался надышаться им, насытиться, отчаянно и жадно, как умирающий от голода — голода близости. И даже почти научился отвечать. Николас сначала стал для него Нико, как для Рикардо или Андреа, потом — Николино, Лино. Валенте улыбался:       — Меня так звал Рауль! Нет, не вздумай прекращать, Рауль бы точно не был против, слышишь? — и это имя, имя погибшего друга, больше не вспарывало Джакомо сердце словно клинком, лишь вызывало глухую тоску.       Он оброс и стал почти неузнаваемым, волосы и борода надежно скрывали личину бывшего кардинала.       — Ты больше не похож на сучку господа. Ты похож на молодого волка, caro, — шутил Николас.       Джакомо лишь качал головой, кусал губы, не смея спорить. А по утрам и вечерам истово молился, распростершись на коленях на полу у кровати и пряча в ладонях пылающее лицо. Молился, униженно выпрашивая у Бога лишь одного — милосердия. «Меня, Господи, — молил он. — Накажи меня. Прошу, не трогай его. Он ни в чем не виноват — это мой грех. Мой проступок. Мое преступление. Делай со мною что хочешь, я заслужил любые муки, любые кары, я еретик и предатель, я виновен во всем. Меня — мучай. Меня — наказывай. Только прошу, не его. Не трогай Николаса, Господи. Будь милостив, пощади. Бери меня, я Твой. Но не его, Отче. Только не его».       ***       Николас пугал его, говоря, что, если с ним что-то случится — люди пойдут за Мелло. Джакомо от этого «если» хотелось выть самым настоящим волком на луну, но Валенте лишь смеялся над его страхами.       — Чему быть, того не миновать, carino. Где наша не пропадала.       — Я не хочу, чтобы ты пропадал, Лино, — шептал Джакомо, твердя про себя: «Меня, Господи — меня, не его!».       Николас лохматил ему волосы, тянул светлые пряди.       — Волчонок.       — Да какой из меня волчонок, — не выдержав, как-то отмахнулся Монтана.       — Белобрысый. С прозрачными глазами из льда. Мы все — дети волчицы, забыл? Потомки римлян. Кстати, Джакомо сокращается не только до Мелло, но и до Муцио, ты знал? Тосканцы так и говорят. Помнишь историю Муциуса Сцеволы?       — Ее мало кто не знает. Гай Муциус. Стоик и герой.       — У вас есть что-то общее.       — Брось. Я и стойкость… Это даже не смешно.       Глаза Николаса опасно вспыхнули.       — Смешно? Верно, это не смешно. Стойкость… Отвага. Умение жертвовать собой. Что уж тут смешного.       — Разве что то, что это говоришь ты — и именно мне. Я всегда был слабым, Лино. Тебе ли не знать.       — Разве?..       Джакомо не успел ни понять, ни среагировать: мужчина заломил ему руку, толкнул к печи и прижал открытой ладонью к металлической решетке над огнем. Накрыл своей рукой, удерживая, придавив всем телом. Джакомо сумел лишь поймать на выдохе крик и замер, не издавая ни звука, забыв, как дышать. Лишь из прокушенной губы стекла капелька крови. Николас отпустил его, развернул лицом к себе, притер спиной к теплым камням возле очага. Слизнул кровь, провел кончиком языка до виска, смешав ее с дорожкой слез и выступившими от неожиданной боли каплями испарины.       — Я знаю твой вкус, волчонок. И твой норов. Не смей лгать ни мне, ни себе. В тебе стойкости и упрямства — на десяток, на сотню солдат. Ты не в том положении, чтобы недооценивать себя, святоша. Людям необходимы все твои силы и вся твоя вера. Мне необходимы, слышишь?       Джакомо осторожно выдохнул сквозь сжатые зубы.       — И поэтому… Поэтому ты делаешь мне больно?       — А ты не боишься боли, caro. Ты ничего не боишься кроме собственного страха. То, что ты зовешь слабостью — всего лишь страх, Мелло. Но я не позволю тебе носить его в себе.       — А если я действительно слаб, Лино? С чего ты взял, что знаешь меня?       — Я знаю тебя, волчонок. Только попробуй сказать, что люди напрасно тебе доверяют. Только посмей.       Мелло отвел взгляд.       — Ну же, caro! Они идут за тобой и верят в тебя, и у тебя нет права на сомнения. Им плевать на твои грехи, плевать, что ты со мной спишь, плевать, что тебя отлучили. Ты им нужен. Я прав?       Николас дождался, чтобы Джакомо кивнул, и лишь тогда отпустил его.       — Дай руку, carino. Я перебинтую.       Джакомо смотрел, как аккуратно Валенте обрабатывал ожог, как осторожно накладывал повязку, и не мог понять — что рождает в его любовнике такую жестокость? И как он совмещает ее в своей душе с внимательностью и добротой?       — Не смотри так, Меллино. С тобой только клин клином вышибать. — Валенте закончил перевязку и поймал губами губы Джакомо. — Верь мне, caro. И себе верь, но не тогда, когда в тебе говорит святоша. Верь волку внутри себя.       «Меня, Отче. Не его — меня», — повторял про себя Джакомо.       ***       Зима — целая долгая зима счастья — походила к концу, а на весну у Николаса были совсем не мирные планы. Переход обратно через горы уже с оружием и пополнением в рядах, очередные беспорядки в сердце Папской области — Риме, пока союзники по всей стране будут подкусывать папскую армию, не давая ей спуску. Джакомо понимал, чего добивался Лино: развернуть внимание властей на внутренние проблемы народа, отвлечь от бесконечных интриг, заигрываний с Испанией и Францией, проклятий в адрес Англии, борьбы с протестантами, истощающей не только казну, но и простых людей, далеких от папских амбиций и стремления к мировому господству католицизма. Понимал и соглашался. И до смерти боялся того, к чему это могло привести.       Николас злился, если заставал его за молитвой. Швырял на кровать или на любую поверхность, которая подворачивалась первой, овладевал грубо, намеренно жестоко, оставляя синяки и грешные отметины. Монтана никогда не противился этому, принимая все с благодарностью, открыто, всем телом, и Валенте закипал еще сильнее, разъяренно шипел ему в лицо:       — Ты же хочешь меня! Хочешь, Мелло! Так будь со мной! Со мной, не с ним, зачем тебе он? Что тебе в нем, в этом твоем боге, волчонок?       Джакомо не спорил:       — Если хочешь мучить меня — мучай. Мне хорошо, слышишь? Мне хорошо с тобой.       — Я хочу спасти тебя, идиот! Я же просто хочу спасти тебя, — как-то взорвался Валенте, уткнувшись лбом ему в грудь у самого сердца, сжимая в объятьях до хруста, до сбитого дыхания.       — Меня не спасти, — беззвучно, одними губами ответил Монтана. Улыбнулся тихо, кротко. Светло. — Меня не спасти.       Больше Николас не мешал ему молиться. Бурчал, зло комментировал, исходил ядом — но не трогал.       «Не его, Господи. Накажи меня, его не трогай. Я приму любую кару, но пощади Николаса. Прошу, Отче. Молю».       ***       Горы оставались позади — им удивительно, неправдоподобно везло. О них будто забыли, сняли заставы, отозвали засады. По пути к Риму они остановились в небогатом крошечном замке сочувствующего старого барона. Джакомо уже забыл, каково это — горячая вода, ванная. Ему по большому счету было все равно: даже в его бытность епископом и кардиналом он придерживался строжайшей аскезы и не позволял себе никакой роскоши, включая теплую воду и мягкую постель, почти никогда, кроме редчайших случаев. Но сейчас разбуженное тело впитывало новые ощущения, и Джакомо не противился Николасу, захотевшему до очередного похода взять коротенькую передышку.       Всего одна ночь. В их комнате была кровать — настоящая мягкая кровать с периной, с подушками. Джакомо стоял перед ней в легком замешательстве, когда Николас взял его за руку, отведя прочь.       — У меня есть для тебя кое-что, caro. — В углу стояло зеркало. Огромное, старинное. Ростовое. Джакомо не выносил зеркала, и Нико точно знал, что тому причиной. Ухватил за плечи, не позволяя отшатнуться. — Нет, волчонок, смотри. Я хочу любить тебя здесь, хочу, чтобы ты смотрел на себя. Чтобы видел. Это красиво, caro. В этом нет грязи, нет уродства, нет греха. Я хочу показать тебе. Верь мне, Мелло. Веришь?       Джакомо судорожно сжал кулаки. Он помнил… «Смотри, похотливая божья сучка, на себя. Смотри, как тебе нравится быть выебанным!».       — Смотри, — шепнул ему на ухо Николас, коснулся губами шеи. — Смотри, carino, как это — когда тебя желают всем телом, всей душой. Смотри, как мне хочется трогать тебя. Смотри, как я буду тебя любить…       Он был ласков как никогда. Медленно раздевал Джакомо, не отпуская, не позволяя спрятаться, закрыться. Разоблачился сам, отбросил одежду, стал на колени, выцеловывая на бедрах любовника влажные дорожки. Впервые прижался губами — там, внизу, и Джакомо чуть не осел на пол, вонзил ногти в ладони до крови, чтобы не закричать от остроты ощущений. Дразнил, прихватывая нежную плоть и выпуская, шептал меж поцелуями:       — Смотри же, смотри!       Джакомо смотрел. Завороженный, околдованный, покорный — смотрел, как на нем расцветали поцелуи, как наливалась кровью и темнела плоть, как руки Валенте чертили на нем любовные узоры, оставляли следы. Смотрел на свое пылающее лицо, на горящие, высушенные страстью губы. Смотрел в свои — такие чужие, незнакомые сейчас — глаза с расширившимися на всю радужку зрачками. Смотрел, как Николас опускает его на ковер, ставит на четвереньки, берет сзади. Как напрягаются в сладком спазме мышцы его живота, как смыкаются его прекрасные смуглые руки на кажущихся от этого еще более светлыми бедрах Джакомо. Смотрел, как Николас меняет позу, закидывая его ноги себе на плечи, как ласкающе проводит языком по лодыжке, как наклоняется над ним за очередным поцелуем.       Он не помнил, как кончил, крича, теряя рассудок, как Николас ласково обтирал его влажным полотенцем, как отнес в кровать и уснул, лишь накрепко стиснув в объятьях. В этом и правда не было уродства. В этом была сама жизнь. Сама любовь.       В тот вечер Джакомо впервые уснул, не помолившись.       Наутро проворовавшийся аристократ, жаждущий помилования и заманивший их в ловушку обещанием помощи, сдал их прибывшей к его замку папской армии.       * Оде де Колиньи был назначен кардиналом титулярной диаконии Санти-Серджо-э-Бакко в шестнадцать лет по стараниям дяди, герцога Монморанси. Однако в 1561 году он торжественно перешел в протестантство. В 1563 году папа Пий IV издал буллу о его отлучении от церкви.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.