***
Уже навсегда обездвиженное тело, крайнее истощение которого не смогли скрыть даже старания работников морга, настолько невозмутимо и расслабленно лежит в тяжёлом деревянном гробу красно-оранжевого цвета, что кажется, будто отныне не существует ничего, кроме меня и мёртвого Данте Гастмана, как-никак поплатившегося за всё когда-либо сотворённое дерьмо. Надо полагать, он это понял, но понял слишком поздно, ведь при подобных распорядках Вселенной, Жизни или чего бы то ни было ещё не спасают никакие ухищрения, никакая ложь или, может быть, удача, никакие последние шансы, вторые попытки и мольбы о прощении… Ты будешь мёртв, и на этом всё закончится. Разумеется, Ганс это понял, и его смерть, если, конечно, суть её является правдой, тому подтверждение. Наверное, впервые у него появилась возможность в кои-то веки одеться так, будто он никогда не был наркоманом, а был вполне добропорядочным гражданином с образцовой кредитной историей. Но вся эта туфта с аккуратно причёсанными, уложенными гелем патлами, с обессиленным бледным лицом, покрытым толстым слоем грима там, где пороки жизни Данте особенно видны, а легенда о хорошем парне поддаётся сомнениям, устроена для тех, кто совершенно не знал человека по кличке Ганс. Само собой, причину создания подобной иллюзии понять не так уж и трудно: какой родитель или другой близкий умершему человек захочет видеть всю правду о том, кем стал их сын, брат или друг? Кто захочет, чтобы это видели другие? А главное, кто захочет признать свою вину и причастность к случившемуся? Правильно, почти никто или вообще абсолютно никто. Именно поэтому благопорядочные из прошлой жизни Ганса стоят отдельно от сброда, пагубному влиянию которого Данте, по их мнению, как бедная целочка, поддался и вследствие этого променял хорошую жизнь на жизнь, ведущую к обречённости. Эта бредятина со стороны напоминает ситуацию из фильма «Мой личный штат Айдахо», когда совсем рядом проходили шумные похороны Боба Пиджина, наставника уличных детей и дельцов, и торжественные похороны мэра города Портленд: момент столкновения опустившейся швали с кучкой людей, мнящих о своей пристойности. Меня это раздражает, и, думаю, не только меня. — Приветик, Бенджамин. Не думала, что ты придёшь, — ядовитое дыхание на шее, руки, бесцеремонно скользящие по плечам, и губы, будто случайно касающиеся кожи. Не узнать Дэвис трудно, ведь она всегда двигается в своей особой манере, совершая плавные и, можно сказать, изящные движения, выражающие всю её воображаемую самодостаточность и якобы наипрекраснейше сложившуюся жизнь. — Хреново выглядишь, — игриво улыбается, не спеша копаясь в маленькой сумочке, — всё также продолжаешь торчать на гере? — наконец она находит почти полную пачку синих Pall Mall, достаёт тонкими пальцами сигарету, подносит её к губам и медленно закуривает, делая вид, будто совсем не замечает моего обращённого к ней взгляда. — А ты решила примарафетиться? — глубоко затягиваюсь своими беспонтовыми сигами, и от понимания того, что рядом есть вещи гораздо лучше, чем твои, их противный вкус становится резче. — Неплохо. Тебе идёт. Пиздёнку тоже накрасила? — усмехнувшись, сдержанно касаюсь красных кончиков волос, которые Нора, судя по насыщенности цвета, покрасила совсем недавно. — Тебе своей сучьей пиздёнки мало? — насмешливо бросает Дэвис и, слегка отклонив голову подальше от моей руки, удовлетворённо прикусывает губу, ожидая ответной реакции. — Люси тебе совсем не даёт, да? Или… — она наигранно хмурится и тихо выдыхает, — у тебя больше не стоит? Я не отзываюсь на задроченную множеством девчонок колкость так, как Дэвис бы этого хотелось, однако соглашусь, что у меня действительно больше не стоит. Но всё же чисто из любопытства я решаю сыграть в её барахольной театральщине, поэтому, неподдельно посмеявшись, бросаю быстрый взгляд на совсем недурные бёдра, а затем, мягко улыбнувшись, приглашаю Нору присесть на небольшой камень возле старого дерева. Знаю, сучка ждёт, когда я начну ползать здесь, по земле мертвецов, слёзно вымаливая прощение и милость трахнуться с ней, пока она будет всем видом показывать, что у неё всё заебись, а вот у меня хуёво, и Нора отлично знает почему. Думаю, она до сих пор злится, что, в конечном итоге, такое дерьмо, как Бенджамин Оден, выбрало не Нору Дэвис, а Люсиль, девушку гораздо лучше её. — Успокойся, — с издёвкой шепчу я и, подтолкнув её локтём, крошу чинарик об источенную поверхность нашей импровизированной скамейки. Боже, Дэвис почти шипит от раздражения, отчаянно борясь с желанием спихнуть меня к ебеням с этого распроклятого камня. Приятно хоть разок посмотреть, как злость выводит Нору на измену, выворачивая из нутра её самые поганые качества. — Я, блять, пытаюсь извиниться, — посмеиваясь, обнимаю её за талию, с блаженством вдыхая исходящий от волос и одежды запах выкуренной травы. Меня прямо тут начинает мучительно колбасить, во рту пересыхает, и я понимаю, что вновь становлюсь животным, действующим лишь по указке условных рефлексов наркомана, от которых мне навряд ли удастся когда-либо по-настоящему избавиться. В голове почему-то всплывает песня Red Hot Chili Peppers «Parallel Universe» и строчка из неё: «Ты можешь умереть, но твоя паучья сеть не умрёт никогда». Я вновь смотрю в сторону Ганса, понимая, что, скорее всего, он думал: якобы та самая сеть, сплетённая вокруг его странной личности, которая с самого начала насквозь пропиталась обманом, навечно сможет укорениться в городских легендах. Но в итоге ни черта не вышло: вскоре от него не останется ничего, тело сгниёт, сохранятся лишь обглоданные белые кости, не имеющие никакого значения. На что он надеялся? На память? Может быть. Однако о какой долговременной памяти может идти речь, если дело касается нарколыг: уже завтра или даже сегодня новая вмазка довольно легко сможет под корень стереть кусок чьей-то жизни, и никто особо не придаст этому значения, ведь чем чаще такое происходит, тем больше всем становится по барабану. Как-то раз мы шли с Гансом возле старого, полуразрушенного дома, рядом с которым прямо на траве сидел, раскинув ноги неподвижными плетями, молодой перец слегка хипповатого вида. Сначала я решил, что парень просто на релаксе: он очень добродушно улыбался, пока окликал Данте на пару слов, говорил несуетливо и бесстрастно, будто то, что с ним произошло, пустяковое дело, вполне поправимое. Чувак уже несколько часов безрезультатно пытался доползти до дома, да, блять, именно доползти, так как ноги у кентухи напрочь отказали. Но даже данное обстоятельство выглядело не таким ужасным на фоне его смиренного безразличия. Вот именно об этом я и говорю: страх смерти быстро обращается в пыль. Куда страшнее профукать дозняк, а всё остальное уходит на последний ряд цикличной жизни наркомана, который, совсем забыв о реальных возможностях смерти, помутнённо думает, что дело исключительно в тех, кто умер, с ним же такого стопудово произойти никак не может. Но как бы то ни было Данте Гастман мёртв, хотя он был такой же самовлюблённой и эгоистичной сволочью, понторезски рассчитывающей на вечную жизнь, безграничную в своих удовольствиях. И я, по правде, не совсем осуждаю его, потому что каждый в любом случае тайно мечтает о халявной житухе в воображаемом раю, просто многие боятся сказать об этом напрямую. Что всё-таки могло случиться с парнем, клавшим на всех и вся? В самом начале я мимоходом указывал, что сковырнулся он от передоза, забористо закинувшись алпразоламом. И на данный момент я мог бы поверить в волю случая, если в качестве препарата его убившего был бы не транквилизатор. Насколько мне известно, сломать можно каждого, просто, наверно, нужно знать как, чем и когда именно, но по отношению к Гансу я никогда об этом серьёзно не задумывался, поскольку никто точно не в курсе до сих пор, что же на самом деле было в мыслях у Гастмана, а если даже это неизвестно, то неизвестны и слабости данного человека. Да, одно время он пробовал завязать с психонавтикой, и у него в каком-то смысле получилось ненадолго обуздать свои порывы, но едва ли Данте в действительности мог вернуться назад, так как в среде обитателей, изначально живущих в реальном мире, он был никем и звать его там было никак. В таком мире он сразу перемещался практически на самое дно иерархии общества, и вряд ли там кто-то простил бы Гастману тот образ жизни, которым он привык наслаждаться. Безусловно, самоубийство не в его стиле, но, может быть, нежелание принимать правду было сильнее? Я слышал, что последнее время он тусовался с одной девчонкой, некой Лили Майер, только вот у них так ничего и не вышло: где-то три или четыре недели назад она, обгасившись всяческим хламом, покончила с собой. Могла ли её смерть ещё больше надломить Ганса? Конечно, маловероятно, но что если Лили ему всё-таки нравилась? Правда, трудно поверить, чтобы Данте ради симпатии откинулся, как какой-нибудь разнеженный романтик. К тому же он сам в бешенстве обвинял меня когда-то в предательстве его порожнякового братства ради «ничего не значащей шмары». Помню, Гастман плюнул мне тогда в лицо, предельно ясно давая понять, какой я на самом деле неблагодарный выблевок. Может, и так, вот только и он был далеко не святым. Данте ничуть не выносил проигрыша, именно поэтому, дабы оправдаться и не выставить себя мудачным лошарой, решил наскоро слепить бессмысленные обвинения для меня и ни в чём не повинной Люсиль. Слишком нелепо и безрассудно, поскольку мы с ним никогда не были как Стивен Леви или Героиновый Боб: серьёзно не верили в бунт, анархию или хаос, не были ни панками, ни по́зерами. Зато были обычными трусливыми наркоманами, и, быть может, смерть Майер сподвигла Данте осознать одну вещь: он не способен удержать в своих руках хоть что-то, кроме лжи, иллюзии и наркотиков… Хуёво уяснить значимость времени только тогда, когда его уже невозможно обернуть вспять, ведь в таком случае Гансу пришлось бы идти вперёд, а он настолько адаптировался к упорному нахождению на одном месте, что, очевидно, больше не имел ни малейшего понятия о том, как это, собственно, делается. У кого Гастман мог попросить совета? У него не было ни друзей, ни родных, ни тех, на кого можно положиться. О чём тут вообще говорить, когда у него не было даже самого себя? Впрочем, не исключено, что на деле события разворачивались гораздо проще, менее фантазийно и без каких-либо вселенских помыслов. Может, это действительно была простая ошибка, элементарный передоз. Но если по чесноку, то мне всё равно не хочется так думать: я чертовски любил этого парня и люблю его по сей день. Пусть Данте часто бывал тварью, но даже ему я не пожелал бы подобной смерти, хотя знаю, что незаслуженно, знаю, что зря, знаю, что, возможно, он ни разу не пожалел о моём изгнании, однако ничего поделать с этим, к сожалению, не могу. — Давай напьёмся? — я и не замечаю, как Нора вдруг лукаво обвивает своими ласковыми руками мою шею, а после спокойно целует меня в губы, будто заранее зная, что я не буду против.История о том, как Данте Гастман схуиёбился
18 июня 2020 г., 21:52
Примечания:
В глубинах параллельной вселенной становится сложнее и сложнее сказать, что же было вначале. Под водой, где мысли могут свободно дышать так легко, где-то далеко тебя породило море, как и меня. Психические изменения зарождаются в твоём сердце — развлекайся. Нервные порывы творят с нами то же самое. Ослабь давление и дождь омоет твои солёные щёки.
RED HOT CHILI PEPPERS — PARALLEL UNIVERSE
Прожжённые синяки довольно жалкое зрелище: красная распухшая морда, пугающе заторможенные, почти неконтролируемые движения, месяцами немытая плоть, уже давно дошедшая в своём благоухании до перворазрядной концентрации аммиака, раздражающей слизистые носа и глаз всех неприспособленных, находящихся рядом с матёрым кентом, что бороздит на крышесносящих просторах чрезмерно затянувшегося запоя. Каждый день — это лишь очередная возможность нажраться до невминозных слюней дешёвым стеклоочистителем, обувным кремом, одеколоном, клеем, лосьоном или, на худой конец, ядом для грызунов, а затем вырубиться на какой-нибудь перепачканной лавчонке, засунув свою грязную руку в смердючие, обоссаные трусы, заляпанные заплесневелым дерьмом грязной задницы, которую алконавтам уже просто западло каждый раз подтирать.
Они — покалеченные, забитые, поломанные, униженные, гниющие, грязные, бездомные, убитые, жалкие, убогие, бедные, несчастные, больные — так и продолжают бесцельно слоняться по захламлённым улочкам, не имея за душой ни гроша, пока в один прекрасный момент не свалятся задубевшим бревном посреди безлюдных дорожек… Проходящие мимо, скорее всего, просто перешагнут или же отойдут подальше, чтобы не замарать свои распродажные шмотки. В принципе, они даже могут не озвучивать то, о чём думают, ведь их взгляд говорит сам за себя: пусть сдохнет, другого ему не дано. Это же ёбаный жизнью отброс. Это же давно переработанная мертвечина. Пустяки… было бы из-за чего пиздрить. И сразу не скажешь: дело тут чисто в безразличии или же в том, что человек просто привыкает ко всему? А может, фраза «привыкает ко всему» служит лишь отговоркой, лишённой всяческих возможностей на дальнейшее развитие человеческого воображения по части отмазок? Тут уж, наверно, каждый решит сам для себя.
К чему базар про алкашей? Да я, вроде как, уже собрался отчаливать в путь-дорожку, но вдруг неожиданно вспомнил, как забулдыга однажды упал прямо на моих глазах. Я тогда просто встал в отупении, меня до кишков прошиб страх, и я никак не мог заставить себя подойти к этому телу, лежащему без какого-либо движения. Понимаете, я испугался совсем не тела… я испугался смерти, испугался гнили, которая обязательно придёт за ней. Тление — это такая скверная подстава, особенно размножающиеся голодные твари, что прогрызают себе тоннели в тухлом мясе, а после облепляют его сплошной, беспрестанно возящейся стеной, где всех этих ублюдков настолько много, что даже слышно, как они двигаются. Я помню, что хотел убежать, хотел, твою мать, заплакать, но никак не мог пошевелиться, не мог отвести чёртов взгляд. Меня дико трясло, страх без труда вытягивал из пор холодный пот ужаса, так больно сдавливающего горло… Я стоял и мысленно умолял этого чувака не подыхать прямо здесь и сейчас, просил его встать, ведь мне совершенно не хотелось, чтобы он валялся здесь, как никому ненужное разлагающееся тело, но он всё продолжал лежать и вообще не шевелился…
Пытаюсь выудить сигарету из пачки, но пальцы перестают слушаться, вмиг теряя способность к мелкой моторике. Я сразу начинаю нервничать и психовать, возникший мандраж не удаётся задушить даже с помощью ритмичных щелчков зажигалки. Хмурюсь от напряжения и кривлю лицо, чувствуя, как на еле затянувшихся трещинах губ вновь разрывается тонкий слой защитной плёнки, а кровь проступает наружу, и я по привычке хочу её слизать, делая только хуже: кислая слюна тут же принимается разъедать паршивые болячки.
В физическом плане, конечно, стало получше: абстинентный синдром, а проще говоря ломка, остался позади, и как многие, думаю, знают: худшее ещё только собирается хватануть тебя за задницу. Время ужасной депрессии, жуткого возвращения в проблемную реальность, так называемый отходняк всех чувств, являющийся в рамках сложившихся обстоятельств значительным ударом для хилой психики. На пути огромное, просто невероятно огромное количество разношёрстных возможностей снова сорваться и тем самым вернуться в изначально гиблую точку. Приступы страха и паники значительно отличаются от тех же чувств, испытываемых тобою в период воздействия наркотиков, как бы странно это ни звучало, иногда притупляющих твоё мировосприятие в момент пребывания в глюкаче. Да, ты видишь очередной бред, созданный из твоих же собственных страхов, воспоминаний, мыслей, и весь этот бред происходит, определённо, с тобой, и ты это вполне осознаёшь, пока охуеваешь от ужаса, но вся соль в том, что тактильных ощущений как таковых галлюцинации не дают, а всё, что ты сможешь почувствовать на своём теле во время маразматической горячки, будет лишь преображением, искажением и фильтрацией твоего мозга всего происходящего в реальном мире.
С трезвостью, к сожалению, дела обстоят куда сложнее: мозг, лишённый необходимого шизняка, решает в отместку твоим протестантским нагонам жестоко наебать тебя и поиграть в некую проверку на прочность, где после каждого нового уровня сложность испытания увеличивается в хуеву тучу раз. Каждую ночь первоначальной трезвости он посылает тебе, как своеобразную кару, кошмарные сны, после которых ты обоссаться от страха готов. Так и сидишь полночи, не в силах снова уснуть, весь в поту, глазёнки на выкате, трясёшься и вздрагиваешь от каждого шороха, думая, что кто-то стопудово шепчется в темноте кухни, а тараканы — твой главный страх — не стесняясь ползают по лежанке, забираясь под одеяло, в наволочку, в маленькие складки дивана, залезают в голову, уши, одежду… Ты пытаешься их хоть как-то согнать, но ничего не получается. Так тщетно и дёргаешься, сходя с ума, много часов подряд, пока окончательно не выбиваешься из сил. А днём если тебе совершенно нечем себя занять, то не переживай: сознание быстренько решит эту проблему, но, правда, не совсем в твою пользу. Что же оно сделает? Начнёт пачками посылать тебе мысли, над которыми ты будешь думать, думать и думать без конца. Что такого в мыслях? Станут иногда внушать тебе пиздабольскую херотень, просить сдаться и просить, увы, постоянно. И ещё: стоит только самую малость вспомнить о наркотиках, а после самовольно не ввести их в свой организм, как мозг, ходко сев на быка, начнёт выделываться и устраивать представление в виде слабого подобия ломок, и, в отличие от результата пребывания в иллюзорном мире, в реальном бытие ты теперь, имея бонус счастливчика, сможешь бесплатно насладиться всем спектром человеческих чувств, в первую очередь депрессией, паникой, страхом, злостью и сильной усталостью.
— Привет, Бен! — радостный детский голос, отражающийся от стен дома и разносящийся громким эхом по округе, заставляет меня зассыковать и прервать свои размышления. Я испуганно оборачиваюсь и вижу, как малой прытко бежит ко мне, а его густо покрытое веснушками лицо так и светится искренней, детской наивностью.
— Щепа! Мелкий засранец! — меня тоже охватывает прилив этого чистейшего, абсолютно неподдельного счастья, и я, пусть хрипло, но смеюсь, пока сажусь на корточки и настолько крепко обнимаю это маленькое тельце, что даже чувствую, как бешено бьётся пылкое ребяческое сердце. — Господи… как ты вырос, — широко лыблюсь, совсем забыв о щиплющей боли на губах, и, несмотря на протесты, всё равно добившись своего, взъерошиваю копну его тёмно-русых волос, имеющих совсем не броский рыжеватый оттенок, очень забавно переливающийся на солнце.
Как я вообще мог забыть рассказать о таком пиздатом пацане как Щепа? Щепа, конечно, всего лишь его погоняло, на деле же пацанёнка зовут Кевин. Его мать знакома с моей семьёй: они раньше жили недалеко от нашего дома, потом, правда, переехали из-за лажовой истории, связанной с отцом Кевина, который конкретно поехал кукухой и, дойдя до своего предела в употреблении алкоголя, надумал вздёрнуться на собственном балконе, на всю оставшуюся жизнь отпечатав в глазах близких совсем неприглядный образ своей раздутой, посиневшей физиономии. Кстати, фишка с повешением довольно популярная: почти все у нас так сводят счёты с жизнью, не считая, разве что, наркоманов, ведь им лучше заколоться до смерти, чем морочиться с какой-то ебучей петлёй… И всё-таки, как бы жестоко ни звучало, Кевину в какой-то степени ещё повезло: он не остался один, а остался с заботливой матерью, чья любовь теперь полностью принадлежит ему. Хотя я согласен и с таким мнением: навсегда избавиться от детской травмы невозможно даже с помощью самой сильной любви.
— Ты не поверишь, Бен, мне недавно исполнилось целых одиннадцать лет! — он говорит это так важно, так воодушевлённо и громко, что после каждого слова изо рта вылетают капельки слюны. А ведь он всегда так смешно старается казаться взрослым, старается делать вид, якобы его ничто не колышет, и он просто охуеть какой независимый. Но я-то люблю Кевина не за это, а за то, что он всего-навсего маленький, хрупкий и уязвимый паренёк, неумело скрывающийся под напускной чёрствостью анархичного сопротивления тех, на кого ему совсем не стоит равняться. Правда, вы бы только видели его широченную улыбку, большие зелёные глаза с длиннющими ресницами, огромные веснушки на носу со смешно задранным кончиком и прекрасные морщинки от смеха вокруг глаз… Вот смотришь на него и сразу хочется защекотать, затискать до смерти этого хорошенького крысёныша, слушая его заливистый, местами визгливый хохот.
— Прости, Щепа, что забыл о твоём дне рождения, — виновато поджимаю губы, теребя края его футболки. Мне действительно стыдно перед ним, ведь Кевин очень верный и вообще правильный парень, ну, косячит порой, творя мелкие пакости, с кем не бывает, однако, если нужна помощь, он всегда поможет, будь то знакомый или же просто прохожий. — Я могу загладить свою вину, угостив тебя самым охренительно вкусным мороженым?
— Откуда у тебя деньги? — хитро прищурившись, спрашивает он, а затем ему на глаза попадается пачка, и Кевин тут же указывает на неё пальцем. — Может, лучше сигареткой угостишь?
— А тебе, значит, пиздюлей давно не давали, да? — крепко сжимаю челюсть Кевина большим и указательным пальцами.
— Кто? Ты? Да я тебя уделаю, жалкий нарик! — он, еле выдавив из себя шепелявую угрозу, резко ударяет меня по руке, а затем прикладывает все свои накопленные за одиннадцать лет силёнки, чтобы вырваться и пуститься бежать, торжествующе смеясь надо мной, жалким нариком, неспособным победить даже ребёнка.
А я только и делаю, что до боли хихикаю, забавляясь его прыткостью, пока он, организовав для меня персональный показ всех своих приобретённых умений и навыков, скачет через трубы, камни, ветки и чёрт знает что ещё, добавляя при этом свои укатные комментарии или даже истории. Я сижу на нагретой земле и, щурясь от яркого света, испытываю релаксирующий кайф, от наплыва которого хочется оказаться в тихом местечке, лечь там нагишом на пушистую, щекочущую кожу травку и валяться так весь день, думая о тёплом солнце и приятном спокойствии внутри. Закурив, я представляю, что Кевин — наш с Люсиль преуспевший в морали сынишка, и мы вместе смогли дать ему всё то, чего всегда хотели сами: понимания, свободы и единства. Думаю, из Люси выйдет великолепная мать: в ней, как мне кажется, заложено бремя заботы и жертвенности ради любимых. Но она не мученица, нет, она самоотверженная и неугасимая почитательница идеалов своей жизни.
— Бен! — у нас настоящая семья, а не убогое подобие. Семья, в которую хочется вновь и вновь возвращаться. Семья, где тебе всего-навсего хорошо, и большего в жизни, кажется, не надо. — Бен! — у нас огромный шкаф с пластинками, каждый в семье относится к ним с должным уважением, и все вольны слушать то, что сами пожелают. — Бен! — Щепа кричит уже у самого уха, тряся меня за плечо. — Бен, что с тобой?
Очухавшись, я рассеянно смотрю на Кевина, секунду пытаясь вспомнить, кто он вообще такой:
— Всё нормально… не дрейфь, — кидаю в сторону почти догоревший окурок, — я просто засмотрелся на твои выкрутасы, — задумчиво убираю грязь в уголках глаз и замечаю белые, вгрызшиеся в ногтевую пластинку точки.
— Тебе понравилось? — со страхом и надеждой спрашивает Кевин, осторожно садясь рядом.
— Ты ещё спрашиваешь? Да где мне удалось бы увидеть нечто более охуенное, чем твоя акробатика, циркач хренов? — я, сражённый его словами и этим открытым, жаждущим ласки взглядом, не могу сдерживать улыбку, от которой уже болят щёки, но мне всё равно хочется улыбаться и улыбаться, смотря как от похвалы зелёные глаза распахиваются шире, а морщинки вокруг них становятся глубже. Он крепко обнимает меня, почти сомкнув свои ручонки вокруг торчащей из-под кожи грудной клетки. Жрать после кумар хочется дичайше, но жрать у нас особо нечего, поэтому вес набирается довольно медленно. В какой-то степени ты не худеешь так, как это происходит у здоровых людей, ты иссыхаешь, становясь не худым, будто палка, а дохлым и сухим, как выжженная под палящим солнцем травинка, которую даже ветер способен обратить в пыль. Кевин обнимает меня, прижавшись мягкой щекой к худосочному плечу, словно маленький котёнок, и я чувствую в этот момент сильнейший спазм в области сердца, который стремительно поднимается выше, к горлу, да так стремительно, что трудно дышать.
Он что-то бубнит, пока я молча пытаюсь обнять его свободной рукой, ведь мне и сло́ва не удаётся выдавить из себя. Глубоко вздыхаю, рука сама находит его плечо и бережно гладит по нему, пока телу не становится холодно: Кевин отстраняется, смеётся над моей сентиментальностью, и я вновь называю его мелким засранцем. Он несколько раз просит меня почаще выходить во двор, где он обычно гуляет, и я понимаю, что он скучает… скучает по мне, уёбку, что плетёт ему всякую чепуху, которую он каждый раз молча и внимательно выслушивает, не переставая улыбаться. Я много чего ему обещаю: обещаю видеться чаще, обещаю окончательно стать нормальным, обещаю познакомить с Люсиль, обещаю… обещаю… обещаю… Обещаю даже тогда, когда он уже практически меня не слышит. Зачем? А затем, что, убегая домой к своей любимой маме, он всё равно продолжает возвращаться к таким, как я и его отец.