8
27 декабря 2019 г. в 10:19
Он вопросительно смотрит на сабельную пилу, которой я только что снес перила, и я решительно пресекаю все его поползновения:
— Даже и не думай.
И снова мне кажется, что он сейчас сбежит. Такое впечатление, что ему за всю жизнь слова поперек не сказали, вот он и теряется, зависает, не зная, что делать дальше. Я поскорее вручаю ему лом и показываю, как поддевать распиленные посередине ступеньки. На всякий случай говорю:
— Осторожно, там гвозди.
Дурацкий комментарий, но он действительно может этого не знать, он будто в вакууме жил.
Мы так и разбираем всю лестницу: я пилю ступеньки, он их выдергивает.
— А эти зазубрины тоже надо пилить? — спрашивает он.
— Не зазубрины, а косоуры.
Он сердито поджимает губы. Обиделся. И что теперь, не поправлять его? Так ничему и не научится никогда. Но со ступеньками же прилично справился…
— Да, тоже, — говорю я, чтобы обидное исправление поскорее осталось позади.
Он смотрит на массивные косоуры без особого энтузиазма, но губы уже не сжаты в побелевшую от напряжения полоску, и на том спасибо.
— Осторожно, — повторяю я, когда он скользит рукой по гнилой древесине, почти задевая ржавый гвоздь.
— Я и так осторожно, — огрызается он.
Ладно, пусть огрызается, мне-то что.
Я совершенно некстати вспоминаю Славку из нашего двора. Мы не дружили (я вообще ни с кем не дружил), но и врагами не были. Славка был меня старше на три года, так что мы и не пересекались почти никак, хотя учились в одной школе. О его смерти лично мне никто не сообщал, потому что меня это не касалось. Просто однажды возле его подъезда появился хлипкий автобус с пыльными шторами, скамейки обросли рыдающими бабушками (по-моему, они на всех похоронах одни и те же), возле стены появились венки из еловых лап и уродливая в своей торжественности черно-красная крышка гроба. Я даже не знал, кого хоронят. Я убежал поскорее домой и спрятался с головой под одеяло, потому что не выношу похоронную музыку. Разумеется, жуткие лязгающие трели пробрались в мое убежище, впились в мозг, а потом неспешно удалились, но я еще долго сидел под одеялом на всякий случай. Не помню, почему я был один дома. Наверное, Сережка зашел к Тане, которая тогда еще была просто Синявкой. Так или иначе, а именно те похороны я пережил в одиночестве. И только потом из кусочков слухов собрал картинку о том, как Славка, гуляя с друзьями по стройке, напоролся на гвоздь, как выдернул его и замотал ранку тряпкой, чтобы дома не ругали, как у него начались ужасные судороги, как он задохнулся. Говорили, что у него лицо было похоже на баклажан, а язык пришлось прикалывать булавкой, чтобы не вываливался. Говорили, что хоронили его в закрытом гробу. Говорили много разного и противоречивого, но гвоздь в этой истории точно был, из-за него всем классам прочитали срочную лекцию об опасности столбняка.
Не знаю, почему я думаю о Славке. Он же умер только из-за того, что никому не рассказывал… Если бы о гвозде было известно сразу, если бы не круговая порука, его бы спасли.
— Теперь надо всё отнести вниз, — говорю я, пытаясь отогнать воспоминания. — На прицеп и на свалку.
Ребенок хмуро смотрит на крутой склон, в самом низу которого стоит прицеп.
— Может, лучше на дрова?
Я качаю головой, напоминая себе, что он не тупой, а просто городской.
— Импрегнированную древесину жечь нельзя.
— Какую?
Я подбираю одну из наименее гнилых досок, показываю место распила:
— Видишь зелень?
— Ну?
— Это пропитка, которая не позволяет дереву гнить.
— Всё равно сгнило, — мрачно замечает он.
— Лет за сорок.
Я почему-то обижаюсь на его комментарий. Будто это я сделал что-то неправильно, раз ступеньки прогнили! Эта лестница тут уже была, когда я начал строить дом. Ей действительно много лет.
Я стараюсь не замечать незаинтересованности и рассказываю:
— Пропитка состоит из меди, хрома и мышьяка. При сгорании будут выделяться ядовитые испарения.
Ребенок даже не делает вид, что слушает, и подхватывает одну из досок, поворачивая ее гвоздями к себе.
Перед глазами проносятся картинки, не дававшие мне спать в детстве: тело в гробу с огромным баклажаном вместо головы; свернутый рулоном и приколотый булавкой толстенный язык; выгибающийся дугой Славка с торчащим из ноги ржавым гвоздем.
Видимо, я каким-то образом даю знать о своих сомнениях, потому что ребенок замирает и выжидательно смотрит на меня, пока я смотрю на доску.
До него не доходит, и я едва не начинаю нести что-то про Славкину погибель, но у меня нет настроения рассказывать, раз он не слушает. Обойдемся без конкретных примеров.
— А если подумать? — говорю я.
Сначала он не понимает, протестует, говорит, что не упадет. Все они не падают. Сережка тоже ни разу не падал со своего мотоцикла.
Наконец он переворачивает доску гвоздями вниз, и откуда-то приходит невероятное облегчение. Как будто он действительно обязательно упал бы на эти чертовы гвозди.
Я почему-то отчетливо понимаю, что не хочу, чтобы он умер. Это вообще странно, озарение по контрасту такое, как будто раньше хотел, а теперь вдруг понял, что передумал. Но я никогда не желал ему зла. Наверное, я просто хочу избежать совсем уж нелепой ситуации, которую немедленно представляю себе: я звоню умирающей Тане и сообщаю, что о будущем сына она может не волноваться, потому что он только что умер.
Ужас какой. Иногда я серьезно задумываюсь о том, что не так с моими мозгами. Нормальные люди о таком не фантазируют.
Я таскаю доски, стараясь отвлечься. Ребенок тоже не филонит, молодец. Я подстраиваюсь под его шаги и спрашиваю:
— Матери звонил?
За последние несколько дней я не замечал, чтобы он говорил по телефону. Может, писал ей сообщения? Или звонил, когда я ездил в город?
Он бросает на меня подозрительный взгляд. Наверное, думает, что я пытаюсь выудить информацию. На самом деле меня не очень-то и беспокоит вероятность, что Таня узнает о нашем с ним конфликте. Пусть узнает. Пусть передумает и найдет для своего ребенка более подходящую няньку.
— Звонил, — отвечает он наконец.
И всё.
Я не отстаю:
— Что говорит?
— Вам-то что?
На ум приходит очень много вариантов ответа, но ни один из них не подходит, если я хочу сохранить наше хрупкое перемирие. Чтобы отрезвить себя, я произношу вслух его имя. Не как обращение, а просто как факт. Помогает. И ему тоже помогает, потому что он нехотя отвечает:
— Говорит, что соскучилась.
Внезапно я жалею, что заговорил о Тане. Быть частью этой шарады просто невыносимо, я как будто вру ему.
Бросаю доски на прицеп, вместе с ними избавляясь и от необходимости продолжать разговор, и иду наверх как можно быстрее, чтобы ребенок не нагнал меня.
Теперь я подстраиваюсь под его шаги уже по-другому: слежу, чтобы наши маршруты не совпадали. Вниз иду помедленнее, чтобы не столкнуться у прицепа, где ребенок застрял, поправляя сваленные в кучу доски. Чем меньше разговоров, тем лучше.
Небо, уже с самого утра хмурившееся, теперь окончательно потемнело, и я не удивляюсь, что ребенок снова спустил закатанные во время выламывания ступенек рукава. Мерзнет, наверное. Сходил бы в дом за курткой… Но сам он ни за что не догадается.
— Алексей!
Он оборачивается, и в это время я замечаю что-то темное на его рукаве — не засохший лист, как мне сначала показалось, а пятно.
— Ты что, в краску влез? — спрашиваю я.
Хотя откуда тут взяться краске…
Подхожу поближе.
Что-то не так.
Беру его за руку.
Баклажан в гробу, раздутый язык, судороги.
Закатываю рукав.
Металлическое эхо похоронного марша, венки, прислоненные к стене.
Рассматриваю свежую рану, вижу характерные рваные края, будто у вскрытой консервной банки. Острый предмет. Наверняка ржавый острый предмет.
— Гвоздь?
Молчит.
Я чувствую, как закипаю, и во второй раз прибегаю к тому же отрезвляющему методу:
— Алексей!
Совсем чуть-чуть, но помогает.
Я не решаюсь отпустить его руку, будто тогда Славка вылезет из своего гроба и из моих воспоминаний и утащит его за собой.
Так и веду его за рукав к машине, а в голове звучит спасительная лекция медсестры, чье имя я никак не могу вспомнить. Жаль, что не могу. Благодаря ей я знаю, что нужно делать.
Балансировать на грани спокойствия становится сложнее, но молчание помогает. Просто игнорировать его взгляды, сосредоточиться на необходимом. Напоминать себе, что придушить его — это не первый пункт в списке. Может быть, второй. Нет, третий. Вторым будет выяснить обстоятельства. Позже, когда я успокоюсь. Может, он не заметил, как зацепился. Может, собирался мне сказать, да я его опередил. Может, рукав опустил действительно из-за холода, а не чтобы утаить. Хоть за какую-то соломинку ведь можно ухватиться? Пока можно.