64
14 февраля 2020 г. в 08:15
— Как ты? — спрашиваю я и тут же затыкаюсь, отворачиваюсь.
Неужели нельзя было промолчать? Это самый дурацкий из всех возможных вопросов. Глупее было бы только сказать, что всё будет хорошо.
Он не отвечает. Привстает, впивается взглядом в дверь мастерской.
Я почему-то решил, что хоронить Нику мы будем вместе. Может, это плохая идея? Может, мне лучше всё сделать одному? Я не знаю, как спросить об этом, и поэтому молчу.
Бреду на кухню, делаю кофе. Может, ребенку тоже предложить?
Наверное, не надо.
Ставлю чайник. Рассматриваю содержимое холодильника. Мысленно пишу список дел на сегодня: позавтракать, похоронить собаку, съездить за продуктами.
Ребенок равнодушно берет у меня из рук чашку с чаем. Я пытаюсь таким же макаром подсунуть ему стаканчик йогурта, но фокус не проходит.
— Ешь, а то в обморок свалишься.
Прямо в могилу.
— Не свалюсь.
Спорить не хочется. Наблюдаю, как он давится чаем, потом говорю:
— Собирайся.
Он кивает и вдруг прячет лицо в ладонях. А я-то уже собирался обрадоваться, что он не плачет…
Жду, пока он успокоится. Понимаю, что ждать придется долго. Говорю:
— После обеда обещали дождь.
Надо успеть до дождя, так копать легче.
Ребенок вообще представляет, что нам предстоит? Может, он думает, что мы всё же отвезем Нику в крематорий?
— Похороним ее в лесу, — говорю я.
Кивает. Рыдания усиливаются. Но что я могу поделать? Похоронить Нику все равно нужно.
— Ты как? — спрашиваю я еще раз и уточняю: — Пойдешь?
Снова кивает.
— Хочешь на нее посмотреть?
Мотает головой.
Значит, можно заколачивать.
Нет, никаких гвоздей. До сих пор стоит в ушах стук, с которым заколачивали крышки гробов в морге.
Практически на цыпочках покидаю гостиную, захожу в мастерскую. На секунду мелькает надежда, что Ника жива, что она просто уснула, а теперь проснулась. Я даже хочу заглянуть в ящик, но меня останавливает запах. Живые так не пахнут.
Выбираю самый бесшумный шуруповерт, закрепляю крышку. Оборачиваюсь. Шуруповерт падает из рук, но я это едва замечаю. Беру ребенка за плечи, увожу. Не на что тут смотреть.
— Точно пойдешь? — спрашиваю я уже в гостиной.
— Точно.
— Тогда поешь.
Пододвигаю к нему йогурт, но он отчаянно мотает головой:
— Не могу, стошнит. Потом.
Я не хочу, чтобы он шел со мной. Я и сам не хочу идти. Почему бы нам не перенестись в будущее? Был бы сейчас май, солнце, птицы… И никаких похорон.
Пытаюсь всучить ребенку лопату, но он говорит неожиданно упрямо:
— Я понесу Нику.
Ладно, пусть. А как же его рука? Она же болит… Болит?
Он перехватывает мой взгляд:
— Не болит.
Надо будет держаться рядом, чтобы успеть подхватить его, когда он рухнет в обморок.
— Какая легкая, — говорит он, поднимая ящик.
Мне нечего на это ответить. Я беру лопату и иду за ним.
До моего кладбища мы не доходим. Я понимаю, что не готов знакомить ребенка со своими покойниками, и останавливаюсь на поляне неподалеку. Место хорошее, копать легко.
Копать адски тяжело, если делать это под всхлипы ребенка.
Но яма всё же получается достаточно глубокой, мы опускаем в нее ящик, засыпаем землей, а потом складываем сверху камни.
— Пойдем, — говорю я.
Мы уходим, а Ника остается. Начинает накрапывать дождь.
Дома ребенок укладывается на диван, уткнувшись носом в подушку, и продолжает плакать. Слёзы заканчиваются, но он всё всхлипывает, всхлипывает, а потом как-то незаметно засыпает.
Пока он спит, я пробираюсь в его комнату, убираю с глаз долой Никину подстилку, посуду и корм. Мою пол, проветриваю. Пытаюсь по своей давней привычке уничтожить все улики.
Теперь, когда всё позади, мой мозг расслабляется и наконец выдает информацию, в которой я так нуждался вчера: Тетушка Ганимед плакала из-за того, что у нее в доме из ниоткуда появился негр, из-за мыши, которую она выпустила, из-за того, что ей не давали просто жить и радоваться. Теперь я вспомнил. Но легче от этого не становится.