ID работы: 8967576

Apfelwein

Bangtan Boys (BTS), MAMAMOO (кроссовер)
Смешанная
R
В процессе
10
автор
Размер:
планируется Макси, написано 136 страниц, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 10 Отзывы 1 В сборник Скачать

2

Настройки текста
Примечания:

…И все, кто властен и ничтожен, Опустят предо мной мечи. А. Блок

Несмотря на то, что романтические мечты молодого Кима об уединении в фамильном особняке потерпели поражение, дом, в котором он снимал квартиру, оказался впору всем чаяниями и потребностям молодого литератора. Это было здание, построенное лет двадцать назад, когда эклектика только входила в моду: с облицовкой из красного кирпича, с толстыми глухими стенами, увитыми плющом, и, при том, необыкновенно высокими окнами в неогерманском стиле. Казалось, что архитектор вынашивал в голове мысль о родовых замках Средневековья, с их массивностью, неприступностью и гордым отрешением от суеты. Находясь в самом центре города, дом этот был обращен окнами во двор. Сквозь каменную броню не проникали ни сквозняки, ни солнечный свет, а буйный плющ и раскидистые клёны, росшие вдоль фасада у самых окон, скрывали жителей своих от любопытных глаз случайных прохожих. В довершение ко всему, для пущей неприкосновенности Намджун обзавелся тяжелыми красными портьерами во всех комнатах, и портьеры эти оставались плотно задернутыми большую часть дня. Лишь когда на город опускалась тьма, Ким широко распахивал окна, позволяя ночной прохладе проникать в кабинет, и садился за работу. Когда небо уже начинало светлеть на востоке, он, наконец, откладывал бумаги и бессильно валился на зеленую кушетку прямо в кабинете, не удосуживаясь даже раздеться и дойти до кровати. Утомленный, но совершенно довольный, он крепко засыпал при открытых окнах, окруженный своими книгами, рукописями и теми немногими вещами, которые имели для него ценность. Часы из слоновой кости равнодушно вели отсчёт времени на рабочем столе, гипсовая Паллада беспристрастно смотрела с каминной полки, а на стене красовалась реплика какой-то картины с античной красавицей в хитоне и с цветами в золотых волосах. Со временем тяжелые дубовые шкафы со стеклянными дверцами и резьбой под готику заполнились книгами всех мастей, письменный стол прогнулся под весом бумаг, а спальня окончательно совместилась с кабинетом. Жизнь в этом новом городе и новом доме приобретала свой круг событий, свою накатанную колею. Свежими летними ночами Ким работал, потом спал до обеда, а ближе к вечеру отправлялся на прогулку в сгущающихся сумерках. Слуг он не держал и обедал по большей части в ресторанах, благо деньги у него не переводились. Иногда в мыслях его всплывал образ прекрасной золотоволосой Пак Чеён, которая, топнув ножкой, заявила тогда, что «и видеть его бледную настырную физиономию рядом с собой не желает», и он волей-неволей погружался в тягостные раздумья. Сперва мысли его были тоскливыми, потом полемическими, потом, со временем, он решил вовсе не думать. Новая жизнь в новом городе постепенно затягивала его с головой. То и дело выбирался он в свет, чаще по приглашению, чем по собственной воле. Под патронажем У Чихо вскоре вошёл он в тесный кружок местных литераторов и эстетов, где его приняли с участием, благо идеи в головах у ученой молодежи были в то время одни и те же, от столицы до глубинки, от Парижа до Бухареста. Молодые люди собирались в гостях, читали вслух книги и собственные сочинения, музицировали, спорили о Шопенгауэре и Новалисе. В воздухе витал тревожный дух ожидания, восторг перед новым веком смешивался с благоговейным страхом, звуками вангеровских симфоний, спиритическим шепотом и опиумным дымом. Музыка в эти дни звучала точно некое откровение, а поэзия вторила ей, всё больше растворяясь в каком-то полифоническом потоке, эхом отзываясь в сердцах своих слушателей. Казалось, что под тонкой кожей этих юношей, аристократов до кончиков ногтей, словно под покровом дня, скрывалась бушующая бездна. Бездна эта была слепа до внешней жизни, однако болезненно чувствительна к любым сокровенным проявлениям прекрасного; в безумном, хаотическом порыве порождала она произведения искусства, столь же туманные и столь же страстные, как и эта бездна, больше похожие на игру теней и полудрему в закатный час, чем на то, что прежде именовали искусством. Для остальных жителей города эти молодые люди оставались чудаками. Город, где поселился молодой Ким, лежал в долине на берегу сверкающего озера, окруженный холмами и точно оберегаемый горным хребтом на юге. Темнели леса, взбираясь к горным вершинам, блестела озерная гладь в лучах солнца, зеленели и кудрявились плодоносные сады по берегам, и ветки деревьев тяжелели и прогибались под весом созревающих фруктов. Вокруг озера, у подножий холмов и по склонам их застыли в гордом величии своём особняки и поместья старинных фамилий, но прекраснее всех стоял на правом берегу, возвышаясь над прочими, роскошный замок из светлого камня, выстроенный еще в далекую феодальную эпоху, служивший когда-то императорской резиденцией, а теперь совершенно заброшенный. На юге, почти на самой вершине горы, высоко наверху белел среди хвойного леса белокаменный монастырь католического толка. В лучах рассветного и закатного солнца стены его вспыхивали розовым и золотым, и монастырь сиял над долиной, точно королевский венец. В этот час его можно было увидеть с совершенно любой точки в городе, достаточно было лишь повернуться лицом к югу и задрать голову. Горожане считали это своим благословением и всегда с гордостью сообщали об этой занятной особенности всем новоприбывшим. Живописные виды озера, гор и замка с его высокими башнями и стрельчатыми окнами то и дело привлекали поэтов, художников и просто романтически настроенных натур. Тем не менее, малоизвестность местечка препятствовала тому, чтобы подобные сентиментальные путешественники начали приносить городу какой-то стабильный доход, и казна столетиями пополнялась по большей части за счёт мелкой промышленности и добычи соли в шахтах. В общем-то, Ким в значительной мере погорячился, назвав этот край «провинцией», потому как единственной провинциальной чертой этого места была его отдаленность от столицы, которая, впрочем, вряд ли имела значение после проведения железной дороги. Сам же город, с его природой, архитектурой и светской жизнью больше походил на драгоценную жемчужину, сокрытую в долине, точно в раковине. Город жил своей жизнью, читал Бальзака, играл Шопена, листал ежедневную газету за утренним кофе, прогуливался по берегу озера в воскресный день. Была в городе рыночная площадь, ратуша, приходы как католические, так и протестантские, несколько театров, впрочем, небольших, прекрасная библиотека, классическая гимназия, реальное училище и даже какой-никакой концертный зал. Город жил так же, как жил десятилетиями до этого, и ему было решительно всё равно, кого ставила себе в кумиры молодежь, Руссо или Ницше, прогресс или упадок. Молодежь, в свою очередь, отвечала городу взаимностью, никак не интересуясь общественными делами. Это были два обособленных мира, разница между которыми была столь велика, что ни быт, ни закон, ни кровь не могли по-настоящему их сблизить. Возможно именно поэтому Намджун, столь неожиданно нашедший родственников, так и остался для них чужим. Кимы, коих в городе оказалось всего трое, жили в крошечной съёмной квартирке в районе, издавна населенном по большей части ремесленниками, бедными художниками, обшарпанной интеллигенцией и театральным сбродом, словом, всеми теми, кто был в шаге от дна, однако считал себя выше того, чтобы перебираться в трущобы. Район этот прятался чуть поодаль от центральной площади на юго-востоке, или, как говорили местные, «под сердцем у города». Он представлял собой несколько кварталов вдоль небольшой, мутноватой – из-за солевых шахт – реки, что брала исток в горах и впадала в озеро, и был некой прослойкой между бедным промышленным районом и богатым светским центром. Кварталы эти славились парочкой театров, характерными жителями, отличной пивнушкой у старого голландца, удивительно интеллигентными пьяными драками, но более всего – своим Красным Мостом. Сам этот мост ничего особенного из себя не представлял – давным-давно он был выкрашен в ярко-красный цвет, однако со временем краска стала отслаиваться, трескаться, крошится, и красный постепенно превратился в коричневый. Знаменит же этот мост был, по большей части, тем, что десятилетиями оставался излюбленным местом городских самоубийц. Здесь, на Красном Мосту, регулярно сводили счеты с жизнью банкроты, неимущие чиновники, мелкие разочаровавшиеся художники, пьяницы и отвергнутые любовники. Приставленный городским управлением полицейский патруль сумел в значительной мере повлиять на эту нелицеприятную ситуацию, а штрафы за попытку лишения себя жизни повышались с каждым годом, однако господам-самоубийцам всё равно с завидной регулярностью удавалось обойти блюстителей закона и сделать своё дело. Хладные трупы их потом всплывали дальше по реке, течением сносило их в озеро, и подобные инциденты немало омрачали тихую жизнь горожан. Обыкновенно, когда в воде вновь обнаруживали тело, то смотрели на юг, против течения, и вздыхали: «Опять от Красного Моста!» – поднимали глаза наверх, на сияющий белизной своей монастырь на горе и крестились. Название злополучного местечка перекинулось вскоре на весь район, и когда давали указания извозчику, то так и говорили: «К Красному Мосту». Все трое Кимов – мать и сыновья – прекрасно вписывались в колорит этих кварталов: небогатые, сводящие концы с концами, но при том до невозможности гордые и интеллигентные. Госпожа Ким, высокая, худая женщина с блестящими тёмными глазами и усталыми чертами лица, еще хранившими в себе остатки её былой несравненной красоты, занималась тем, что давала уроки вокала и фортепьяно в богатых домах, а в свободное время продолжала музицировать. Казалось, её любовь к музыке и к сыновьям была той силою, что держала жизнь в её измученном, больном теле. Несмотря на частые болезни и нищету, с людьми она держала себя как истинная дворянка: гордо, но почтительно и достойно – и лишь темные беспокойные глаза её выдавали ту необъяснимую, ежечасную тревогу, что наполняла её душу. Младший сын, шестнадцатилетний Тэхён, учился в гимназии в городе и жил при ней, однако то и дело отпускался домой, навестить родных, благо отличная успеваемость обеспечила ему хорошую репутацию у преподавателей. Он был очень красивым, но хмурым и болезненным подростком с развитым воображением и бесспорным талантом. Кажется, всё, к чему он прикасался, будь то воск, глина, масло или акварель, оживало в его руках, превращаясь во что-то прекрасное и завораживающее. Друзей у него не было, и к окружающим он относился с каким-то заочным недоверием. Эта участь постигла и Намджуна: мальчик воспринял внезапно объявившегося родственника без энтузиазма, разговаривал с ним короткими, как будто заученными предложениями и явно хотел поскорее закончить диалог. Единственными людьми, которых он принимал в свой мир, были мать, о которой он постоянно заботился, и брат, которого он просто обожал. Старший сын, Ким Сокджин, оставался для Намджуна самым странным персонажем в этом семействе, даже несмотря на то, что знакомство их произошло гораздо раньше. Молодой человек постоянно появлялся ни с того, ни с сего то тут, то там. Казалось, он вечно летал по городу: между домом, театром, каким-то мелким заработком вроде частных уроков и салонами, в которые его постоянно звали для услаждения слуха и зрения. Природа не поскупилась на дары для него, и Сокджин, вдобавок к прекрасному голосу и невероятной красоте, обладал отменным здоровьем и необъяснимым обаянием. Живущие в квартале художники беспрестанно умоляли его поработать натурщиком для их картин и всегда получали согласие. Один из художников как-то написал с него Святого Себастьяна, сумел крайне выгодно продать картину и приобрёл заметную известность. Дела его настолько пошли в гору, что вскоре живописцы наперебой начали осыпать Сокджина просьбами написать его портрет, веря, что это принесёт им удачу. Казалось, самого присутствия молодого человека хватало, чтобы всё вокруг исполнялось вдохновения и жизни: движения кисти художника становились плавными и уверенными, музыка в салоне звучала вернее и мелодичнее, а разговоры становились как будто куда увлекательнее, чем были до его прихода. Его везде обожали и всегда были рады видеть. Мужчины ценили его за остроумие и умение слушать, старики могли часами разговаривать с ним о старине и находили в нём живое участие. Девушки, а нередко и замужние дамы на него засматривались, любили его галантность и обходительность, грезили о его тёмных романтических глазах, а когда узнавали, что он помолвлен, разочарованно вздыхали. Его приходу радовались, как радуются приходу лета: он всегда появлялся неожиданно и наполнял всё вокруг своим обаянием, красотой и смехом. И точно так же, как и лето, вдруг появившись и пробудив всё к жизни, свету и радости, он неожиданно исчезал, точно его и не было никогда. Оставались лишь улыбки, смех да едва ощутимый, терпкий вкус на языке от выпитого вина. Не считая того разговора в салоне у Ан Хеджин и нескольких дежурных визитов к родственникам, Намджуну более так и не удалось ни разу толком поговорить с братом. Сокджин всё время летел куда-то, был где-то и с кем-то, вечно ускользал из виду. Он приветливо улыбался, жал руку, внимательно заглядывая в глаза, учтиво просил заходить в гости и вновь исчезал. Лишь его тёмные, влажные, почти чёрные глаза мелькали в толпе прежде, чем скрыться насовсем. Ким Сокджин казался какой-то странной загадкой, к которой, по-хорошему, всё больше и больше хотелось найти ключик. Единственное, что можно было сказать наверняка - то, что отсутствие отца оставило явный след в его характере. Точно заполняя какую-то прореху, Ким Сокджин, очевидно, взял его роль на себя. Покровительственное отношение его распространялось на брата, на мать, на ненаглядную свою невесту и на окружающих, притягивало к себе всех жаждущих утешения и сострадания. Этот эффектный, до страшного прекрасный и уверенный в своей красоте человек вдруг становился удивительно мягким и чутким. Тёмные глаза его теплели, озаряясь внутренним светом для каждого, кто жаждал участия в своей судьбе. Намджун не раз наблюдал это со стороны, точно из зрительного зала, но всякий раз, когда решался подойти сам – Ким Сокджин вновь точно растворялся в воздухе. Лишь мелькал среди шелков и драгоценностей молочно-белый его пиджак, да блестели нездешним огнём странные эти глаза. Семья Кимов производила впечатление чего-то цельного, неделимого. Казалось, будто настигшее их когда-то горе склеило, спаяло вместе, заставило этих трёх и так родных друг другу людей стать еще ближе. Что Намджуна удивляло больше всего, так это то, что им точно было дело друг до друга. Оставаясь вполне самостоятельными личностями сами по себе, они, в то же время, буквально срослись, переплелись корнями. Это казалось чем-то непривычным, странным и даже в какой-то степени смущающим. Кимы были искренне рады знакомству с родной кровью, встретили Намджуна весьма доброжелательно и даже несколько раз приглашали отобедать за их скромным столом. Однако вскоре стало ясно, что речи его были для них туманны, жизненные цели неясны и странны, а сам он чувствовал себя как-то до смешного неловко в их обществе. К тому же, разительная разница в материальном положении родственников давала о себе знать. И, как это всегда бывает, когда люди слишком разные и им не за что зацепиться в разговоре, на смену радости постепенно пришла вежливость, скрывающая скуку, растерянность и непонимание. Вскоре визиты и встречи эти сами собой сошли на «нет». Не сказать, однако, чтобы Намджун был этим огорчен или чуждался своего одиночества, наоборот, оно было ему в радость, как и любая другая закоренелая привычка. Общение в литературном кругу полностью возмещало его потребность в слушателях и собеседниках, так что он нисколько не переживал оттого, что не смог сблизиться с родственниками. Разобщенность между близкими людьми была для него обычным явлением и не вызывала ни досады, ни печали, ни разочарования. Однажды вечером, маясь от необъяснимой тоски и скуки и прогуливаясь по улицам города, Намджун вдруг припомнил давнее своё обещание посетить театр, в котором играл Сокджин. Поймав извозчика, он тотчас направился к Красному Мосту. Даже не найдя имени родственника в сегодняшней афише, Ким решил, что негоже упускать возможность приобщится к прекрасному и, недолго думая, купил билет. Поздно вечером, возвращаясь из театра пешком, по узким скользким от измороси улицам, залитым холодными светом фонарей, молодой писатель размышлял об увиденном и, в конечном итоге, он счёл постановку вполне удовлетворительной. Разумеется, в той степени, в какой может быть удовлетворительной постановка Корнеля в конце XIX века, в крошечном отсырелом театре в недрах города, в задымлённом от папирос зале, на малюсенькой сцене, с престарелой Хименой и подвыпившим суфлёром. Немного погодя, Ким даже нашёл этот анахронизм по-своему забавным. Казалось, будто жизнь в этом маленьком местечке текла по-другому и, точно призрак при свете свечей, проступал здесь из глубины веков какой-то иной мир. Мир этот чудом сохранился в сундуках под нафталином, среди ветхих, давно вышедших из моды костюмов и париков, и жил по каким-то по своим законам. Люди здесь, едва зажигались огни рампы, горели высокими страстями, любили и ненавидели, страдали и торжествовали, предавали клятвы и гибли за честь. Здесь говорили о своих чувствах вслух, переигрывали, отчаянно жестикулировали, раскаивались громко и умирали мучительно. Здесь пели старые-старые песни, толковали о старых-старых историях и даже жизнь мерили какими-то старыми-старыми идеями, сентиментальными и давно уж немодными. Казалось, что здесь, в этом крошечном театре, день ото дня жили, точно и не догадываясь о том, что происходит снаружи, что где-то там гремят Гауптман и Уайльд, что где-то там молчание ценится больше слова, а ремарка – дороже реплики. Время точно вернулось вспять и застыло, делая этот крошечный мир монументом давней эпохи, которая с каждой минутой уходила всё дальше в прошлое, ускользала, точно песок сквозь пальцы. Ким Сокджин был частью этого мира. *** - Вы читали Роденбаха? Намджун и Чихо стояли на террасе дома Ан Хеджин и лениво наблюдали за гостями, вышедшими в сад. Лето догорало, на смену пылающему июлю пришел тлеющий август, жара пропала, дни стали свежее, а ночи – темнее и звезднее. Давно отцвели нежные цветы середины лета, и теперь в саду пылали прощальной, броской красотой своей астры, гладиолусы, циннии и сальвии. Некогда сочные листья казались теперь покрытыми медной пылью. Еще чуть-чуть – и разгорятся последним пожаром своей жизни, взорвутся алым и желтым, сгорят костром – и только тлеющий в земле прах останется от них. Вздохнув, Намджун принялся внимательно разглядывать кольца на своих руках. Одно из них – серебряное, массивное, с хитрым плетением под древнегерманский стиль – он постоянно снимал и надевал, когда беспокоился или сосредоточенно о чём-то думал. - Наслышан, но, увы, руки никак не дойдут... «Мёртвый Брюгге», ведь так? - Да-да-да, его последний роман – отличнейшая вещь! Мне кажется, вы оцените его слог и идеи. Для меня слишком претенциозно и мрачно, но что-то мне подсказывает, что вам понравится! - Ну, тогда я буду очень рад, если вы одолжите мне свой томик. -Разумеется, дружище! – Чихо стряхнул пепел со своей пропитанной опиумом сигары и всмотрелся вдаль. – О, дорогуша! Откуда это Вы к нам? Из глубины сада к террасе чуть ли не бегом приближалась Хвиин. Мелькая среди деревьев белизной своего наряда, она казалась хорошенькой молодой ланью, маленькой, хрупкой и грациозной. К груди она, кажется, прижимала что-то, завернутое в шелковую косынку. - Господа! – воскликнула она, остановившись у террасы. Щеки её алели от бега, грудь тяжело вздымалась, золотисто-карие глаза сияли юным, почти детским восторгом. Она утёрла лоб тыльной стороной ладони и заправила выбившуюся прядь тёмных волос за ухо. – Посмотрите, что я вам принесла! Она раскрыла косынку. На шелковой ткани лежало несколько яблок, сочных и спелых, лоснящихся своей краснеющей плотью. Вдруг, Намджун и Чихо разом обернулись, точно по наитию. В дверном проёме показался Ким Сокджин. Почему-то появление поблизости настолько красивых людей всегда особенно ощущается окружающими, и молодой актёр, разумеется, не был исключением. - Господи, дружище, Вы нас напугали! Быстрый взгляд его темных глаз бегло скользнул по литераторам и остановился на Хвиин, которая, всё так же тяжело дыша и улыбаясь, стояла прямо перед террасой, держа на вытянутых руках раскрытую косынку с яблоками. Прекрасные черты его тотчас озарились светом, а в тёмных зрачках заиграло тепло. - Душа моя, что это у тебя? - Посмотри! Посмотри, что у меня есть! Она в два шага взлетела на террасу к жениху, минуя писателей, точно их здесь и не было вовсе. Намджун вскинул бровь, то ли в насмешке, то ли в досаде. -Гляди! Красивое лицо молодого человека нахмурилось, в глазах его вспыхнуло беспокойство. - Ах, Боже, неужто ты лазала на дерево?! - Ну, и что с того? - А если бы ты упала? А если бы ты поранилась? - Ну-ну, не кипятись! – девушка приобняла жениха и потерлась щекой о его плечо, заглядывая в глаза и ластясь, точно кошечка. – Только сестре не говори, а то она меня убьёт! – пролепетала она, лукаво улыбаясь. - Я сам тебя убью за такие выходки! – посмеиваясь, ответил он и погладил её по щеке. – Дурочка! Чихо подавил усмешку и кашлянул, привлекая внимание. - О, господа! – Хвиин обернулась к литераторам. – Ловите! В одно мгновение в руках у Намджуна оказался сочный, зрелый плод. Чихо потер яблоко о ткань пиджака и шумно откусил. Яблочный сок брызнул ему на руки. - М-м-м! Однако же, действительно поспели! – воскликнул он, жуя. - Конец августа, самая пора для яблок. – пробормотал Намджун, внимательно разглядывая лоснящийся фрукт и почему-то не решаясь откусить. - Крестьяне в деревне неподалеку варят отменный сидр! – продолжал Чихо, хрустя яблоком. – Можно так увлечься, что и не заметить, как выпьешь литра два за раз. Они его еще яблочным вином называют, хотя по сути – всё то же яблочное пиво, как его не назови, но зато какое... Надо мне тебя угостить! Услышав смех со стороны, Намджун покосился в сторону. - Кусай! – хохоча, Хвиин поднесла яблоко к губам жениха. Тот фыркнул и, смеясь одними глазами, припал к протянутому плоду. Белоснежные зубы вонзились в блестящий красный бок, откусывая небольшой кусочек. По подбородку юноши струйкой потек сок, мокрая дорожка пролегла на запястье девушки. Полные губы его заблестели от сладкой влаги. Перехватив руку невесты, Сокджин быстро коснулся губами сплетения вен, лукаво глядя исподлобья. -Ай, щекотно! Дай вытру! Хмыкнув, Намджун потер яблоко об одежду и откусил. Яблоко было красное, сочное, спелое. Сладкое-сладкое, без вяжущей язык горечи и сводящей скулы кислоты. Рассыпчатая, мучнистая мякоть таяла на языке и сочилась сладкой влагой. - О чём вы задумались, господин Ким? – вдруг приветливо спросила Хвиин, отступив, наконец, от жениха, подходя ближе и облокачиваясь на перила рядышком. Было видно, что ей очень хотелось исполнить свой долг как сестры хозяйки и поговорить с чудаковатым гостем, но она не знала, с чего начать разговор. - Да так… - ухмыльнувшись, пробормотал Намджун, вертя в руках надкусанное яблоко. – Я почему-то вдруг подумал о том, как это яблоко росло. Ведь оно было сперва нежным белым весенним цветком, источавшим сладкий аромат. Потом лепестки опали и на месте цветка стал зарождаться плод. Плод этот креп, рос, питаясь солнцем и теплыми летними дождями, чтобы к осени созреть и напитаться соком. Люди собирают урожай, лакомятся плодами. Из яблок этих делают хмельной напиток, дурманящий разум и окрыляющий мысли... – длинные, бледные пальцы его разломили надкусанное яблоко пополам. Оно с шипящим хрустом раскололось, и сочная сердцевина забелела, точно снег. На белой мякоти чернели острые косточки. Чихо заинтригованно наблюдал за действиями младшего. – А вот здесь, в самом центре – продолжение всего. Когда плод упадет на землю и истлеет, по весне семена его взойдут и разродятся побегами. Со временем побеги эти окрепнут, вырастут, станут деревьями, и эти деревья вновь принесут такой же урожай… - Кажется, именно таким плодом змей соблазнял Еву. – произнес Сокджин, подходя ближе. Мраморная рука его легла на плечо Хвиин. Тёмные, влажные, почти черные глаза внимательно посмотрели на слегка оторопевшего Намджуна из под пушистых ресниц. - Ну, яблоко это один из самых многозначных символов! – смеясь, вставил свою реплику Чихо, выбрасывая огрызок в кусты. – Нет, ну что за яблоки, чудо, а не яблоки… - Вы говорите загадками, молодые люди! – с немного искусственной беззаботностью засмеялась Хвиин. – Я вот совсем ничего не понимаю в этой вашей новой поэзии! Хотела бы понять, но ни-че-гошеньки не понимаю! - Порой загадка это единственное, что позволяет увидеть истину. – с улыбкой возразил Намджун, вновь внимательно разглядывая кольца на своей руке. – Свет дня слишком прямолинеен и слепит глаза. Чтобы что-то понять об этом мире, нужно двигаться в сумерках… - Но так и навернуться можно! – смеясь, ответил Сокджин, поглаживая руку невесты. Намджун внимательно посмотрел на брата. - Невозможно навернуться о предметы, которым не придаешь значения. Нужно просто доверять своему внутреннему зрению, и вот и всё. Сокджин недоверчиво дернул бровью. Губы его дрогнули в скептической усмешке, а рука переместилась на тонкую талию невесты. - Но если двигаться наобум, - продолжил он, откусывая от яблока, которое все еще держал в другой руке, - то разве это не будет игрой в прятки? Такой текст может быть неправильно прочтён. - Не может быть правильно и неправильно прочтённого текста. Текст либо написан хорошо, либо написан плохо. А остальное – ваша интуиция. - А если, например, рассудок читателя найдёт в тексте что-то… безнравственное? - А в вашем мире есть понятие нравственности? - А в вашем – нет? В воздухе повисла неловкая пауза. Хвиин немного растерянно посмотрела на жениха, и тот в ответ едва заметно погладил изгиб её талии, прижимая девушку чуть ближе к себе. Хмыкнув, Намджун достал сигарету и закурил. Кажется, наступал его черёд показать себя. Чихо скрестил руки на груди и с полуулыбкой приготовился наблюдать полёт этого птенца, кажется, еще совсем недавно оперившегося и покинувшего родное гнездо. - Нравственность это великан на глиняных ногах, построенный людьми, чтобы упростить свою жизнь, создать иллюзию порядка и осуждать себе подобных. Если человек увидел в книге что-то безнравственное, то это вопрос скорее к нему, а не к творцу. И если уж автор хочет напичкать своё произведение моралью, то он либо наивный, либо слепой и недалекий. Настоящее искусство лишено морали, остальное - либо учебник по анатомии, либо богословский справочник. В глубине зрачков Сокджина блеснул холодок. - Ступай в дом, моя хорошая... – ласково попросил он Хвиин, едва наклонившись к её уху. Девушка хотела было возразить и уже свела брови в обиде, но потом взглянула на лицо жениха, точно преобразившееся, и с досадой закусила губку. - Проводите меня, Чихо! – как будто немного расстроенно попросила она, и в тоне её звучало: «Я обиделась на Вас, и обиделась страшно. Я больше никогда-никогда не попрошу Вас о помощи. Вам придётся очень-очень постараться, чтобы вернуть моё к Вам доброе расположение». - А Вы что, сами не дойдёте? – с усмешкой поинтересовался Чихо. Хорошо зная Хвиин и её кокетливые повадки, он вовсе не собирался потакать её капризам, но, напрямую встретившись взглядом с девушкой, тотчас исправился. – Пойдёмте, пойдёмте!... Когда двое скрылись из виду, Сокджин внимательно посмотрел прямо в глаза литератору. Взгляд его вновь стал дружелюбным и любезным, и Намджуну было безумно интересно: маска это или нет. - Так что же, любезный брат, если в Вашу систему ценностей не входит нравственность, то что же тогда служит Вам ориентиром? - Ну, а Вам? – так же добродушно поинтересовался Намджун, в глубине души наслаждаясь реакцией собеседника – на секунду тот показался озадаченным и даже несколько задетым. - Послушайте, Сокджин… – глубоко затягиваясь и выпуская дым в воздух, с улыбкой спросил молодой писатель, – Вы кажетесь таким рьяным защитником нравственности и при этом сами являетесь служителем муз. За что же вы выступаете в своём искусстве? - По-моему, это достаточно очевидно… – внимательно заглядывая в чужие глаза, ответил Сокджин. В голосе его начинала проявляться решительная твердость. – Любовь к ближнему. Верность. Милосердие. Сострадание. Честь… - Какая честь? - Честь человека. – глаза Сокджина смотрели неотрывно, внимательно. – Честь христианина. Честь семьи. Дворянская честь… - Чепуха, чепуха! – любезно ответил Намджун. На щеках его издевательски заиграли ямочки. – Чепуха. Простите, дорогой брат, но всё это не имеет никакого значения для искусства. Уж простите, но это так. - Но мой дорогой брат… Если не мораль и не нравственность, то что же тогда имеет значение для искусства? В разрезе глаз искрой промелькнул вызов, точно острый клинок. Что за хамелеон этот человек? - Красота. – спокойно ответил Намджун. – Только истинная красота имеет значение. Черные, пушистые ресницы пару раз хлопнули в недоумении, с лица же писателя не сходила довольная, издевательски снисходительная улыбка превосходства. Наконец-то настал его звёздный час. - И как же вы определяете её, эту настоящую красоту? Она ведь для каждого своя, разве нет? - Отнюдь нет, красота это понятие вполне объективное, но, к сожалению безнадежно испорченное нравственностью. Нынче понятие красоты и процесс её восприятия – восхищение – начали мешать с чем попало; к красоте, как в компостную кучу, примешивают всё подряд. Я не говорю о симпатии, не говорю об умилении вроде «Ах, её веснушки прелестны!», «Ах, эта поэма забавна!», «Ах, этот пейзаж по-своему мил!». Да, при свете дня многое кажется прелестным, забавным, милым, но в нём нет и капли той, подлинной красоты. Теперь мы идём на поводу и говорим: «Поэт поднял столь важный вопрос, надобно чествовать его!», совершенно закрывая глаза на то, что произведение это безобразно и что не вызывает оно в нас ни единого отклика, кроме мысли о важности темы… Красота свободна от нравственности, свободна от темы, подлинная красота это нечто совсем иное. Древние были в этом гораздо мудрее нас и знали цену и Дионису, и Аполлону, тогда как мы с вами застряли в оковах душеспасительности и нравственности. Они знали толк в подлинной красоте, возможно потому наиболее совершенные произведения искусства, доставшиеся нам – наследие античности. Ким Сокджин с улыбкой слушал молодого писателя, прикрыв глаза и, кажется, вовсе на него не глядя. То, что эти черные глаза больше не смотрели прямо на него, немного расслабляло, но, в то же время, настораживало. Казалось, будто актёр перебирал в голове услышанное, чтобы затем ударить в самое слабое место монолога. Несмотря на это, Намджун решительно сохранял внешнее спокойствие и уверенность. - Что же такое, по-вашему, подлинная красота? - Та, ради которой сами боги способны забыть о своём величии, спуститься с Олимпа и преклонить колени. Та, пред которой смиряются и склоняют головы дикие звери и чудовища преисподней. Та, которая погубила Трою. Подлинная красота есть красота абсолютная. Божественное откровение. Совершенство формы и духа, вложенного в форму в момент творения. Нечто, глядя на что, любой, будь он купец, поэт, дикарь или несмышлёный младенец, сможет подумать: «это прекрасно». Нравственность преходяща, столетия назад было принято есть людей, теперь же это считается преступлением. Единственное, что имеет значение – это красота и ее главное воплощение в мире – искусство. Лишь оно ценно и лишь оно будет жить в вечности. То, что было прекрасно в древней Греции, будет прекрасно и в нашем проклятом веке… - Что же, идеально ровный, гладкий, геометрически совершенный камень лишен темы и нравственности. Назовите его искусством, и разница будет невелика! Намджун великодушно хмыкнул. - Ах, что же такое, Вы совсем меня не понимаете… Душа творца. Его порыв. Его страсть. Его гнев, восхищение, безумие. Возьмите материал – камень, холст, язык, ноты – и позвольте тому, что наполняет Вас, обрести соразмерность. Каменщик тесает камень, но поэт… Поэт наполняет холодный мрамор изнутри огнём. Так что мы, художники, всё своего рода алхимики. Пытаемся пробудить душу, наполнить гармонией формы и духа бесчувственный материал. Такова же и человеческая красота, ибо человек – венец творения Божьего. Все мы – вытесанные из камня или же слепленные из глины фигурки. Но иногда случается так, что Бог выбирает не камень и глину, а мрамор и слоновую кость, сидит над фигуркой чуть дольше, вкладывая в неё какой-то свой, божественный замысел. - И тогда, по-вашему, рождаются красивые люди? Черный, блестящий глаз вновь поднялся на Намджуна, смотря напряженно, в самое сердце, точно пытаясь что-то прочесть где-то внутри. Писатель нервно сглотнул. Несмотря на очевидный успех и убедительность своей речи, он вдруг почувствовал себя неожиданно неловко, так, что даже кончики пальцев похолодели. Однако же, он тотчас взял себя в руки. - Совершенно верно. Я бы сказал, что они – произведения искусства, созданные Величайшим художником. Красота их бесспорна и срывает вздохи восхищения с уст обывателя, вызывает поклонение и страх, как любое другое произведение искусства. В лицезрении их проявляется восхищение – высшая форма любви, доступная роду человеческому… - Простите, но я никак не могу с Вами согласиться. - Ваше право, однако я уверяю Вас, что это так. Любовь-восхищение это самый бескорыстный, самый самоотверженный и искренний вид любви. Нравственность навязывает нам любовь к ближнему как высшую ценность, тогда как почти всегда за такой жертвой скрывается жажда чего-то для себя. Люди пытаются привязать, навязать себя друг другу, давят на жалость, и всё это так низко и пошло, что слов нет. Любовь-восхищение же, напротив, ничего не требует для себя. Она преклоняет колено перед красотой с замиранием сердца, ничего не ждёт и ничего не просит. - Но позвольте, – в глазах у Сокджина сверкнул огонёк, – если эта любовь-восхищение ничего не требует, то неужели, если вас, допустим, отвергла ваша пассия, стоит, сломя голову, уезжать на другой конец страны, прочь от родных и друзей? Губы актёра едва заметно исказила усмешка, колкая, но мягкая и совершенно беззлобная, унизительно-снисходительная. Лучше уж злорадная, чем такая, ей Богу. Намджун закусил губу. - Знаете… человек по природе своей животное, наделенное духом. Животному свойственно стадное чувство, животное заботится о своей стае, животное борется за то, чтобы владеть чем-то. Но внутри у этого человеческого животного есть дух, который гораздо умнее жалких низких инстинктов. Животное может почувствовать красоту нутром, но только человек всей своей душой способен её понять... Человек одинок, совершенно одинок в этом мире. Мы связываем себя сетью знакомств, родственных связей и обязанностей, тогда как ночью, когда оголяется вселенная, мы остаемся один на один с собой и мирозданием. Мы рождаемся одни, мы умираем одни. И чем скорее человечество избавится от этой дурной привычки к чему-то привязываться, чем-то владеть, тем скорее оно прозреет и начнёт по-настоящему видеть. Сокджин глубоко вздохнул и внимательно посмотрел на Намджуна. В тёмных глазах его вдруг показались забота и усталость. - Послушайте, милый брат… – начал он, с покровительственной улыбкой кладя руку на плечо собеседника. – Для меня большая честь, что родственником моим является столь глубокомысленный и тонко чувствующий человек… Но это всё ерунда. Простите меня по-хорошему, но это ерунда. Вы и Ваши товарищи плутаете в каких-то неведомых мирах, и мне даже немного страшно за Вас… Намджун нервно одернул плечом и взглянул на брата с вызовом. - Возможно, прежде, чем называть что-то ерундой, стоит хотя бы почитать? - Я читал, я читал… – всё так же снисходительно и устало улыбаясь, ответил Сокджин. Взгляд его вновь убежал куда-то в сторону, наверх. – «Иоканаан, я влюблена в твое тело, твое тело белое, как лилии на некошеном лугу, твое тело белое, как снега, что лежат на горах Иудеи и нисходят в долины… – Слова вылетали из его уст монотонно, спокойно, беспристрастно. Намджун рефлекторно повел бровью, признав знакомый текст. – Розы в саду царицы Аравийской не так белы, как твое тело. Ни розы в саду царицы Аравийской, ни стопы утренней зари, пробегающие по листьям, ни лоно луны, когда она покоится на лоне моря»... Я читал и, как видите, довольно внимательно. Но это не драма, мой друг. Мне жаль Вас огорчать, но это… декоративное панно. Это красивая, пышно убранная иллюстрация, но это не драма. Это лишь красивая картинка и при том довольно безнравственная. Вы еще молоды и глупы… И многого не знаете. Под пристальным заботливым взглядом этих темных, влажных глаз Намджун вновь почувствовал себя неуютно, точно провинившийся школьник. Казалось, вся его бесспорная уверенность в собственных словах куда-то испарилась. - Сокджин, иди сюда! Намджун резко дернул головой в сторону. Внезапный оклик Хвиин прозвучал как спасение. - Сейчас! – отозвался мужчина и в последний раз внимательно посмотрел на троюродного брата. Снисходительно, мягко, устало. – Вы слишком много читаете, любезный брат, слишком мало спите и слишком много времени проводите в одиночестве. Вам стоит развеяться. Приходите к нам как-нибудь на обед, вы нас совсем забыли… - А вы меня и не приглашаете. – ответил Намджун, с удовлетворением отмечая, как мужчина закусил губу. - Или приходите к нам в театр, в конце-то концов. Развейтесь… - Сокджин! Тебя Хеджин зовёт! Злится! -Прошу меня простить. – произнёс Сокджин и направился прочь. - А всё-таки вы её не любите. – задумчиво бросил Намджун в спину уходящему брату. Темные, влажные глаза воззрились на него, резанув из под ресниц. - А много вы знаете о любви? – ответил Сокджин, поведя бровью, и скрылся в дверном проёме. *** Весь вечер после этого Намджун чувствовал себя отвратительно. Роман, кажется, застрял на мертвой точке. Мысли путались, предложения получались какими-то избитыми и неказистыми, идеи казались помпезными, но банальными. Образы вереницей кружили в его воспалённом рассудке, точно разряженные частицы, перемещаясь, сталкиваясь, сближаясь на время, но не образовывая чего-то цельного. Тщетно пробившись над бумагами полтора часа, он плюнул и отложил рукописи. Он пытался читать, но за что бы он ни взялся, у него ничего не шло. Строка утекала под взглядом, слова рассыпались в разные стороны, как бисер, и он не мог угнаться взглядом за всеми одновременно. Всё казалось каким-то пресным, скучным, неумелым. В воздухе тянуло чем-то горелым, а перед глазами время от времени, точно заплутавшая тень, мелькал образ золотого локона, скользящего вниз по прелестному плечу. Как же её звали? Пак Чеён? Шумно захлопнув книгу и кинув её куда-то в сторону, он вскочил с места, направился в переднюю, наспех надел пальто и вышел прочь. В сгущающихся сумерках на бульваре мигом поймал он извозчика и направился к Красному Мосту. В фойе театра было темно, душно и задымленно. В зрительном зале дамочку справа душил невероятный кашель, кто-то позади курил какой-то совершенно дрянной табак, а юнцы в переднем ряду шумно галдели, действуя на нервы. Глубоко вздохнув, Намджун откинулся в жестком кресле, устало глядя на сцену. Безумно хотелось курить, а лучше – выпить. Кажется, в этот вечер играли Шекспира, но раздраженный разум почти не цеплялся за слова, хотя отдельные строчки, афоризмы и общий антураж казались почти до скуки знакомыми. Актёры играли неумело, и всё это казалось каким-то нудным, неумелым и безвкусным. Раздался голос, звучный, глубокий и знакомый. Намджун перевел взгляд туда, откуда он доносился. На сцене, озаренный светом рампы, стоял Ким Сокджин. Удивительное лицо его в театральном освещении, казалось, сияло само. Он был так спокоен и прекрасен, как статуя в святом храме, как верная мелодия, вливающаяся в прежний мотив, сначала едва заметным ручейком, затем набирая силу, разливаясь и захватывая в свой поток всё вокруг. Горели как две свечи, прожигая темноту зала, тёмные, влажные, почти чёрные его глаза. Светились, точно драгоценные камни, точно сокровенная тайна, от которой невозможно было оторвать взгляд. ...Иоканаан! Я влюблена в твое тело. Твое тело белое, как лилии на некошеном лугу. Твое тело белое, как снега, что лежат на горах Иудеи и нисходят в долины. Розы в саду царицы Аравийской не так белы, как твое тело. Ни розы в саду царицы Аравийской, ни стопы утренней зари, пробегающие по листьям, ни лоно луны, когда она покоится на лоне моря... Нет ничего в мире такого белого, как твое тело. Дай мне коснуться твоего тела!... Казалось, будто исчез и этот душный тёмный портер, и этот задымлённый зал, и сама эта удручающая театральная условность. Солнце взошло над разгоряченной площадью в жаркий итальянский полдень, воздух плавился под горячими лучами, и так же плавились и горели люди под этим солнцем от страстей человеческих. Ким Сокджин казался частью этой картины, её полноправной и естественной частью, её центром, золотым сечением. Будто не было никогда бедного дворянина, сына, брошенного своим отцом, и любимца гостей, будто всегда подлинной сущностью его был этот влюбленный юноша-итальянец, с горящими глазами и гордым станом, этот пылкий любовник, за молодым плечом которого уже стояла смерть. Он не играл, он жил, и в жизнь эту, пышущую, горячую и обреченную, верилось, верилось до зубного скрежета, до дрожи во всём теле, до нехватки воздуха в легких. …Я влюблена в твои волосы, Иоканаан. Твои волосы подобны гроздьям винограда, гроздьям черного винограда, свисающим с лоз эдомских в земле эдомитов. Твои волосы подобны ливанским кедрам, великим ливанским кедрам, в тени которых прячутся львы и разбойники скрываются от света дня. Долгие черные ночи, когда луна не показывается на небе, когда звезды охвачены страхом, не так черны. Безмолвие, царящее в лесах, не так черно. Нет ничего в мире такого черного, как твои волосы... Дай мне коснуться твоих волос… Тишина, темнота вокруг, и лишь там, впереди, на сцене – слепящий свет. Вечный, манящий, пугающий и влекущий. Сотни глаз с благоговением и страхом обращены к нему, сотни голосов с мольбой о милости и пощаде взывают к нему, сотни рук протянуты в иступлённой надежде почувствовать хоть тень этого света на своих покровах. Гул в ушах – то ли бурление крови, то ли колокольный звон, то ли лязг мечей и щитов у врат Илиона. Там, впереди, светит сквозь тьму, греет и ослепляет неизбывная и мимолетная, священная и проклятая, дарующая и губящая, совершенная телом и духом абсолютная красота. …я влюблена в твои уста, Иоканаан. Твои уста похожи на алую перевязь на башне из слоновой кости. Они подобны гранату, разрезанному ножом из слоновой кости. Цветы граната, которые цветут в тирских садах и которые краснее, чем розы, не так красны. Красные звуки труб, которые возвещают прибытие царей и наводят страх на врагов, не так красны. Твои уста краснее, чем ноги тех, кто давит виноград в давильнях. Твои уста краснее, чем ноги голубей, которые гнездятся в храмах и которых кормят жрецы. Они краснее, чем ноги того, кто возвращается из леса, где он убил льва и увидел золоченых тигров. Твои уста - словно коралловая ветвь, найденная рыболовами в полумраке моря и сохраненная для царей... Они похожи на киноварь, что находят моавитяне в рудниках моавитских, которую цари забирают у них. Они подобны луку царя Персидского, расписанному киноварью и с коралловыми наконечниками. Нет ничего в мире такого красного, как твои уста… Дай мне поцеловать твои уста. Резкий, слепящий свет люстры залил всё вокруг, и зал потонул в ликующем шуме. То ли возгласы зрителей, то ли гул торжествующих легионов у врат побежденного Карфгена. Намджун не помнил, как вскочил на ноги в каком-то иступленном восторге, как к лицу прилила краска, а ладони заболели от аплодисментов. Где-то там, внутри, что-то ныло, пело и жгло, тосковало и ликовало, как после причастия Святых Тайн, как от самого крепкого яда, как от самого пьяного, сладкого, темного вина. Я поцелую твои уста, Иоканаан.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.