Абсолютные вершины

NC-17
В процессе
22
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 175 страниц, 94 360 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 35 Отзывы 6 В сборник

Глава 3: Проклятые и их проклятия

Настройки
**** Все когда-то возвращается, особенно, когда о прошлом даже не думал. Когда уже забыл давно, что отпустил, когда даже приходит сомнение в собственной памяти, в ее ясности, в ее твердости, в ее подлинности. Улетал ли он отсюда когда-то? Жил ли в доме с двумя сестрами, к которым полагалось кланяться как госпожам? Существовала ли Болонья, жизнь в укромном общежитии с индусом, по одну руку, и арабом по другую? Существовала ли заправка на бездорожье, в средиземноморское лето, когда асфальт раскалялся на солнце, как железо? Существовали ли друзья, совместные тренировки, университетские проекты, совместные обеды? И теперь, эти облака, это ожидание дождя, который никак не наступал, казались ему почти потусторонними. Как будто Неджи Хьюга находился за стеклянным куполом и наблюдал картинку, законсервированную в прошлом, но — как будто в прошлом нереальном, выдуманном, которое приснилось на границе сна и яви. — Он возвращается! — кричала Ханаби, выпрыгнувшая из окна видеосвязи, а ее голос раздавался где-то за кадром, заставляя глаз следовать за ним, как маячок: — Возвращается, возвращается! Не отвертишься, братец, ни от чего не отвертишься! Я все запланировала: Сначала Дарк Солус, потом Резидент, потом, может, в какой-нибудь Старкрафт, а потом… Разрывался его телефон от сообщений, звучавших как сыплющийся горох по мостовой: Ли не хватало терпения сжимать свои мысли в одно большое сообщение: «Реально? То есть, не на неделю, а насовсем-насовсем? Как в старые времена? Пойду, скажу ей. Хотя нет, не скажу. Пускай ничего не знает, она порадуется! Офигеть!» Он бы верил, что эти люди существовали два месяца назад, а теперь, он чувствовал будто проснулся из долгого сна, и силился вспомнить, что ему приснилось. А может, сон — то что происходило тогда, когда застрял в аэропорту на целые сутки, среди толпы своих товарищей по несчастию. И сон — то что происходило потом, в самолете, когда ставил точку в конце статьи для сборника. Когда думал об этом, он поймал себя на том, что смотрел в окно целый час, и даже не заметил, как самолет уже миновал линию грозовых облаков, похожие на грозовые, а над ними так странно и будто нарочно слепило солнце. «Как опускаются облака над плечами белых скал, окунаю холодную руку в воды ручья. Что мне слава, когда в водном зеркале вижу небо, что мне звезды, когда на дне твоих вод глажу точеные камни.» И тут же проснулся Неджи Хьюга, когда поставил точку в конце слова. Внезапно, в холодном, продуваемом всеми ветрами самолете, стало так жарко, как в средиземноморский летний полдень. — Хьюга, да Вы поэт! — говорила бы Тен-Тен нарочито-претенциозным тоном, распушив пальцы у губ, а после пронзительно смеялась, слегка откинувшись назад, и ее белая шея удлинялась, натянулась бы кожа на изгиб птичьих ключиц. Он хотел бы просунуть короткое хокку между ее учебниками, но знал — догадается. И он хотел видеть ее пунцовые щеки, недоумевающий взгляд, который она бы непременно прятала, ведь так полагается, но все же украдкой смотрела бы. И в блеске глаз, который бы он уловил лишь на какую-то долю секунды, он увидел бы детское любопытство: «ну, не молчи… или, нет, все-таки молчи…» «И гладить точеные камни…» Нет, какая-то похабщина в голове. Нет, — подумал он, прогоняя мысли, пристыженный. Он закрыл глаза, надавил пальцами на переносицу, надавил на уголки глаз — на лице Неджи Хьюга никогда не найти следов недосыпа. Он прогонял навязчивые образы, прогонял раздражение от громкого детского плача, и от того, что она не отвечает — он ведь видел, что начинала, что на экране, в их переписке внезапно запрыгали три точки, только чтобы спустя несколько минут нервно замереть и исчезнуть. Он прогонял беспокойство, что все-таки потерял бдительность и впервые перешел границу сдержанности. Наверное, это наваждение было предопределено, как и то наваждение, заставившее его спонтанно уехать, как утверждает официальная версия — по обмену. Что он искал в той стране уже неважно. Когда остановился на богом забытой заправке, где-то посреди серого пустыря — он впервые понял, что оказался обманут, что он сломя голову оставил семью и друзей, гоняясь за призраком. — Это того не стоит, нии-сан, — заговорили его воспоминания устами госпожи Хинаты. Она тогда стояла позади него, в темном номере Хилтона, больше похожем на берлогу дикого зверя. Он представлял себе, что могло прийти в голову человеку на стойке регистрации, когда его сестра и госпожа пришла к нему под покровом инкогнито. Он себе представлял, как она стояла, озаряемая отблеском ночных огней, и в ее прозрачно-серых глазах плавал мертвый неоновый свет рекламных таблоидов. Стояла — не смея приблизиться на расстоянии больше трех метров, как будто все еще робела перед ним даже спустя так много лет: — Когда ты поймешь, что ошибся, будет уже поздно. Ты сейчас рушишь все, сжигаешь почти все мосты. А когда вернешься, у тебя останутся только тлеющие руины. Он не отвечал. Он услышал, что она хотела сделать шаг вперед, но не решалась. — Не нужно ворошить прошлое. Только себе сделаешь хуже. Может, отец простит, когда узнает, но что ты будешь делать с разочарованием? Что же теперь делать? Неджи всегда задавался вопросом, как же у Хинаты получалось с такой точностью читать по его жизни. Как будто она видела ее перед глазами, как раскрытую книгу, как будто сама ее писала росчерком своей маленькой руки? И в холодном самолете, он думал о том, как она станет избегать встречи глаз, пристыженная ролью вестника плохих знамений. И он в самом деле злился — в нем проснулась какая-то необъяснимая досада, что ему пришлось узнать об этом провале раньше чем стоило. Что он пулей летел в свою судьбу, никем не остановленный, в полной осознанности, на одной только силе предназначения. Или глупости. В ту ночь он пытался ей объяснить, зачем ему это нужно, сильнее убеждаясь в том, что Хината его не понимает, и никогда не поймет. — Значит, это и есть моя судьба, — ответил он тогда твердо, а ее аргументы разбились как волна об каменный утес. Так и произошло. По крайней мере, в этом он не ошибся. Он уехал — только за тем чтобы разочароваться, как будто его вели за руку по какому-то проклятому кругу. А он послушно шел, как пес. Неджи позволял солнцу слепить себя, и не думал совсем — полезная способность, которую он время от времени применял в случае бессонницы и головной боли. Рассеял мысли по ветру, позволив им скопиться в бессмысленный белый шум. А потом и этот шум рассеял, освободил себе место для тишины, до той поры пока он не приземлится. И он продолжил писать начало другой статьи, стараясь запить усилившееся онемение в висках крепким кофе. С оглушительным ревом взлетел самолет, и стал набирать высоту, целясь в плотную пелену туч. В воздухе стояли запахи дождя и автомобильных выхлопов, которые отступали ближе к пригороду, к районам частных застроек. Он приехал слишком поздно, некому было его встречать: в такое время, обе его сестры уже были заняты, с остальными родственниками по фамилии, он не совсем был близок. Его такси петляло вокруг многолюдных кварталов, в которых дома теснились на одном маленьком клочке земли, ехало вдоль Аракавы, мимо все еще зеленых вишневых садов, пока не пронзило весь Токио, от одного края до другого. Когда городские высотки сменили загородные дома, изменился и воздух. И как только Неджи открыл окно и впустил внутрь преддождевую свежесть, отступила и боль с висках, и голод. Осталась только чудовищная усталость, которая требовала утоления, где-то у подножия ивы. Странно почувствовал он себя у ворот поместья Хьюга. Раздался тонкий писк электронного замка, и он прошел во внешний двор. И здесь тоже не поменялось ничего: как будто это место застыло навсегда в своем первозданном виде. И Неджи мог себе представить, что и до его рождения, и до рождения его отца — так же росла акация ровными рядами, так же меж изломанной линии холмов тянулась тонкая каменная тропинка. Неджи дышал, и чувствовал запах отчужденности, забвения. Отвержения. Дом его встретил с упреком. Недобро косилось на него львиноголовое божество, охранявшее парадный вход в поместье Хьюга. Слишком Неджи пахнул по-иному: осели на нем средиземноморские испарения, пропитался дыханием нескольких тысяч человек, с которым пожимал руки, с которым закуривал сигареты и пил кофе по утрам. Упрек: зачем уехал, чего ты добился? Многое ли нашел ты там, среди чужаков? Неджи смотрел на старый дом своего клана, чистый от оправданий, принимал запах, который когда-то носил на одежде и волосах. Он думал, как же тесно ему было там когда-то, как же сдавливали его тонкие стены, в которых чувствовал себя как на ладони, под стеклянным колпаком, где не укроется ни мышиный писк, ни ясность мысли, в которых так тяжело складывались стихи, и так так громко сотрясались стены во время бурь. Теперь, он надеялся, что найдет здесь успокоение.  И вдруг, рядом раздался хорошо знакомый ему голос, по-детски тоненький, слегка шепелявый: — Да ладно? Сплю ли я? Неужели, собственной персоной? — говорила младшая Хьюга из главной ветви, встретившая его взглядом с лисьим прищуром и упершись руками в бока. — К кому такое счастье неземное привалило? Неужели, соску-у-учился?  Она не успела даже расчесать волосы, надеть носки и хорошенько запахнуть халат: похоже, заметила его приближение издали, и прибежала, как тайфун, выворачивая тишину назинанку. Ее мало заботило, что могли заметить посторонние в ненадлежащем виде, что по этикету, ей стоило бы стоять по струнке, и с достоинством принимать поклоны. Для госпожи Ханаби, отцовской любимицы, ни один закон писан не был. Впрочем, Неджи сам не мог не поймать себя на удовольствии спускать ей с рук все проделки. В доме Хьюга должен быть хотя бы один огненный очаг, чтобы не дать этому семейству заморозить себя изнутри. — И вам доброе утро, госпожа Ханаби. Неджи поклонился ей, как полагалось. Ханаби цокнула: — Как обычно. Не успел даже приехать, а уже начал отбивать поклоны. Прямо таки вижу твой великолепный… да-да, вот оно, то самое: этот великолепный взгляд работника живодерни. — Дипломированный работник живодерни к Вашим услугам, — поклонился он вновь с подчеркнуто-вежливой улыбкой, посмеиваясь в душе. — Ну, посмотрим, — вздернула она подбородок, все еще ухмыляясь. — Ну, что ты мне принес? Надеюсь, что-то повесомее чем магниты на холодильник? Когда он в очередной раз взглянул на сестру, ему показалось, что она изменилась намного сильнее, чем предполагал. Камера видеосвязи многое размывало, оставляло в тени. Но на этот раз, он подметил все: и шелковый халат на голое тело, и утончившуюся линию скул, и исходящий от сестры аромат мускуса, и остатки красной помады на губах. И когда она успела так сильно вырасти? Ведь в январе провожала его девчонка-задрот в драных джинсах и бесформенной толстовке… — Магниты раскупили еще до того, как я про Вас вспомнил. — Я в глубокой печали, мое сердце разрывается от неописуемой, невыносимой, просто я-сейчас-сдохну тоски. На самом деле, нет. — Надеюсь, госпожа Хината и господин Хиаши в добром здравии. — Не хандрят. — В ее глазах плясали искры. — Отец — так точно, а Хината вся в сантиментах, облаках, грезах, шоколаде. И нет, ее нет дома, под твои светлы очи не предстанет — уж прости. — Очень жаль. — А меня не хочешь спросить о моем здравии? — Уверен, Вы мне об этом расскажете сами. — Ну, так же скучно! Хоть притворись, что тебе интересно! Он кивнул, приглашая ее говорить, хотя и знал, что приглашение ей не нужно. Ханаби улыбалась ленивой и довольной улыбкой, как у недавно поевшей кошки. Нет, не изменилась она нисколько, пусть и новый облик сбил его с толку. Она — не тонкая статуэтка из слоновой кости, не нефритовое божество на алтаре храма. Ее энергия была слишком броской для Хьюга — то острая, как осколок гранита, то жгла пальцы, раскаленная, текучая, как лава, непонятная, с неточными чертами, будто бы полу-пьяная, будто бы слишком громкая, будто бы размытая ураганом или песчаной бурей, но все еще сохраняющая благородную стать. И все равно, даже такая — душа, которая могла родиться только у них, только в этой семье. Может, дело в абсолютной уверенности во взгляде, который вызывал инстинктивное уважение? Кто знает... И она говорила-говорила, стараясь не подавать вида, что очень интересуется содержимым его чемодана, а Неджи долго тянул время, притворяясь, что ничего не видит. Нет, — подумал он, — не изменилась совсем. Тот же ребенок, которому подавай подарки, и пустого пространства побольше, чтобы заполнила его собой до краев. — … а после приема вчера так голова разболелась, ах, так разболелась, едва смогла подняться с кровати! — говорила она, практически вприпрыжку провожая его в гостиную. — Очень жаль это слышать. — Кстати! Папа представил меня главе партии. Дедуля, конечно, ничего такое пузо себе отрастил на какой-то веганской диете. Я сразу увидела, что вид голодный, слегка пришибленный, как будто дома жена не кормит. И глазенками бегал туда-сюда, прямо раздевал взглядом апельсины на моем, прости господи, натюрморте. Странно, говорили, будто он серьезно увлекается искусством, но похоже, соврали: мою мазню купил за все 18000 долларов. Я такую цену выставила только смеха ради, такое можно купить у какого-то любителя, на улице где-нибудь. Ты можешь вдоль Аракавы пройтись, и увидишь по десяти таких, с каждой стороны причем. Ты ведь видел, да? — Нет, не видел. — Хотя, раз детишки счастливы будут — и пусть! Никто не запрещал мне применять честный развод для общего блага. — Я рад. — А если так… Вечерочек был — так себе. Оркестр сыграл уныло, фейерверков не было, закуска, откровенно говоря, отвратительная, все ходили с такими лицами, как будто ступают по заминированному полу. Жена дорогого нашего благодетеля сидела да ручки подавала, вся сдавленная, будто ей трусы в жопу заели. Отец тоже дерганный какой-то был — молчал почти все время, смотрел на господина-министра — такой настойчивости хватит чтобы продырявить целый кратер в затылке. Отец как-то сказал мне, что господин министр не слишком оценил слова речь нашего благодетеля. Неджи остановил на ней недоуменный взгляд. — Видите ли, лицо кирпичом. Да и там все сидели, как будто кирпичей наложили. Ужас, кошмар, караул, вносите перфоратор, сэр! Она рассмеялась. — Он так и сказал? — Расслабься, братец, не смотри на меня волком — я ведь преувеличиваю, ты меня знаешь. Да, он ее знал, а господина-министра — не знал совсем, и мог только смутно догадываться, что он хотел рассказать дяде. — Ты слышала, что он говорил? Она взглянула с настороженной веселостью, как будто хотела рассмеяться в ответ, и только ждала повода, случая, какого-то кивка, что вот, теперь можно. Но тот смотрел на нее, как сквозь прозрачную стену. — Да, — осторожно проговорила она, выискивая в его взгляде немой ответ, который прочитать была не способна. — Слушай, я не стану утверждать, что сделалась экспертом-менталистом, но в его словах не было ничего такого, из-за чего папеньке надо было бы подбирать свои юбки и бежать прятаться. Серьезно, все чисто. Сначала он говорил стандартную лабуду про национальное процветание, развитие регионов, нес унылость по поводу приютов для собачек, кошечек, детей, а потом заговорил, что рад видеть нас снова в качестве союзников, якобы в верности нашей не сомневается. Ты ведь знаешь, папеньку снова приняли в кабинет министров, уже пол-года как. Случайность ли это, или они все знают? И не имел ли он виду этими словами, что держит весь клан под каблуком? — Племянник, — донесся до него голос дяди. Ему казалось, что в помещении похолодело на несколько градусов, что тонкие бамбуковые стены стали покрываться ледяной коркой. Теплота, источаемая младшей из сестер Хьюга, повисла в воздухе и растворилась вместе с ее улыбкой. Она незаметно разгладила складки на халате, безмолвно поклонилась отцу, с таким надменно-строгим лицом и холодным взглядом, будто только такими глазами на мир и смотрела. Неджи поприветствовал дядю молчаливым поклоном. — Мы ждали тебя намного раньше. — Наш рейс перенесли на утро. — Дочь уже рассказала нам. Однако мы ожидали, что ты захочешь оповестить нас об этом лично. Нет, не упрекал он, не гневался. И говорил он не тихо и не громко, как будто его слова раздавались в голове шелестом осенних листьев. Ханаби коротко взглянула на отца, упрямо напрягла челюсть, поджала губы, но ничего не сказала. Неджи знал, что так и говорит власть: тихим каменным шепотом. Господам-министрам, бесспорно, было кого опасаться. Только спящий лев дома Хьюга так и не поднимется на лапы, — говорил себе Неджи. — Спящий лев хотел только тишины. Его не смыли ни реки, ни бураны, ни морские волны, не накрыли тенью хризантемы, ни кровавое знамя красного глаза. Лев пустил в эту землю корни, и выжидал подходящее время. И его ближайший родственник — так похожий на Неджи, что можно было бы принять их за отца с сыном — смотрел строго, без улыбки. И в лице его, как в речах — ничего лишнего, ничего личного, одна формальность, одна дистанция. — Я не подумал об этом. Мне говорили, Вы сегодня уезжаете за границу. — Верно. Но разговор, который нам предстоит, не терпит отлагательств, — он кивком пригласил его пройти на задний двор. — Мне пойти с вами? — спросила Ханаби. — Нет, мы хотим поговорить с Неджи лично. Думаем, ты захочешь надеть что-то на себя. Хината бы покраснела и опустила взгляд в пол, склоняясь. А Ханаби встретила его короткий оценивающий взгляд, так, как обычно принимают комментарии о плохой погоде, когда отвечать нечего — с немым согласием. Она слегка кивнула, и только молчаливо проводила взглядом отца и брата. Когда они вышли на задний двор, он внезапно заметил, что собирался дождь. Или собирался — два часа назад, час назад, пол-дня. Холодный ветер пронизывал до самой кости, а во внутреннем саду он задувал почти со всех сторон. Хиаши опустился у края веранды. Неджи заметил поднос с дымящимся чаем, полураскрытую книгу, зачитанную настолько, что расслоилась и пожелтела обложка. Все еще витал в воздухе запах табака. Струя дыма неохотно сочилась из трубки и лениво клубилась в густом воздухе. — Присаживайся, племянник, — заговорил он после пары секунд молчания. — Так далеко не стоит. Присядь поближе. Неджи сел рядом, у края. Вместо того чтобы чувствовать зудящее напряжение, он внезапно понял, что расслаблен, что будто витает в приятной неге. Со стороны восточного крыла донесся серебристый звон персидской лютни — Ханаби ее очень любила. — Вы хотели поговорить о моем отъезде? — он взглянул на дядю. — Не спеши, — заговорил он задумчиво. — Спешка испортит эту погоду, а осень в сезон дождей особенно приятна. — Не все с этим согласятся, — ответил Неджи. Ли обожал и дождь, и снег, и буран — этому болвану что море, что океан, все — по колено. Наруто было все равно, а Тен-Тен предпочитала дождь только когда сама находилась под крышей. — На западе любят дожди? Он пытался понять, зачем дядя говорит с ним об этом, но решил не спорить. — Не заметил. Европейцы почти не склонны к созерцанию. И Неджи хотел бы остановиться на этом, но дядя сразу же прервал зарождавшееся молчание: — Продолжай. — Они ждут взрывов, фейерверков, еще одной Бастилии, живут от выборов до выборов, а после убегают от одиночества на очередную забастовку. — Вот как… — Впрочем, англичане прекрасны во всех смыслах. Хиаши-сама не улыбался, и казалось даже, что будто он совсем и не слушал, хотя сам приказывал отвечать. Он не смотрел ни на кого, только на небо, выжидающе, но терпеливо, как экспериментатор, наблюдающий под микроскопом за ростом колонии бактерий. Смотрел, как будто следил, выводил в голове формулы, и одновременно подтверждал существование и туч, и дождя, который еще не случился. Будто вся реальность проходила цензуру именно у этого человека. Внезапно, он прикрыл глаза, расслабил челюсть. Неджи почувствовал, что тянуло курить. — Интересно. Ты проявлял мало внимания к миру вокруг, а Европа зажгла в тебе такие… своеобразные наблюдения. — Это не мои наблюдения, — произнес Неджи. На этот раз между ними повисло долгожданное молчание. Неджи вытащил из внутреннего кармана пиджака толстый сверток, плотно зашнурованный веревкой. Положил на пол и подтолкнул его к дяде, с поклоном. Тот упрямо прикрыл глаза. — Это — его дневники. Мне их отдала хозяйка квартиры, где он жил. Я прочитал наугад несколько строк, и дальше не стал. Они не для моих глаз. Хиаши обернулся, взял сверток в руки, слегка сжал, как будто проверял, что там внутри. Но было что-то странное в этом движении, уже не резкое и не спокойное. Он развернул сверток, раскрыл пожелтевшую страницу тетради. Провел длинным ногтем по бумаге, скорее вглядываясь чем вчитываясь. — Просили же его не вести дневники. Вот упрямец, — произнес он, совсем не удивленный. — Почему вы мне не сказали? — Твой отец просил этого не делать. Для всех и для тебя особенно — он должен был умереть достойно, с честью, как герой прошлого. — Вы хотите сказать, что просто великодушно исполняли его волю? — он вдруг осознал, что заговорил слишком злобно, что его голос заплескался ядом, как полный сосуд, что ведет себя вызывающе с главой клана: — Прошу простить меня. — Твоем отцу не нужны были авторитеты. Он всю свою жизнь своевольно играл с судьбой. В тот раз, не успел вовремя сдаться. Мы ясно видим в тебе его черты — это упрямство, это же безрассудство, но мы рады, что внушили тебе осторожность — ее твоему отцу не доставало. И мы видим вопрос, который тебя гложет. — Как это случилось? — Мы не можем рассказать тебе подробнее — говорить о нем даже в этих стенах опасно. Твой отец вступил в игру, в которой заведомо оказался проигравшим, с противником, которому заведомо не смог бы противостоять. Он надеялся на лучшие качества своих друзей, и вместо этого столкнулся с худшими проявлениями их натуры. Он знал, что жертвует честью клана, и решил отдать взамен свою жизнь, чтобы очистить позор предательства с нашего имени. — Господин министр втянул его в эту аферу… — Нет, Неджи, не втянул — брат сам позволил себя втянуть, — Хиаши никогда раньше не называл его отца братом. — Мы все предупреждали его, что его попытки разоблачения обречены на провал, но он не слушал. Он знал на что шел, и добровольно себе выкопал яму. И, раз уж мы достигли момента, когда слышим от тебя упреки — мы не давали ему великодушно умирать в забвении, а устраняли последствия глупости, которую он допустил. — Я столько лет верил, что он мертв… — Так нужно было. Серебристая мелодия лютни сменилась испанской гитарой, до их слуха донесся слабые удары об пол — вероятно, младшая Хьюга решила вообразить себя танцором фламенко. В заряженном дождем воздухе густел запах опаздывающего дождя и табачного дыма. — Ты надеялся встретить его живым. — Да, — признался Неджи. Ему казалось, что он уже привык к этой новой реальности, но все равно, ощущал себя будто не в своем теле. — Как давно он умер? — теперь уже спрашивал Хиаши. Его строгость тоже таяла. Неджи думал, что такие люди как дядя, давно забыли привкус горечи. Если горы бы содрогались от боли от каждого камнепада, были бы они горами? И теперь он смотрел на него, наблюдающего за ползущими по небу грозовыми облаками, но наблюдавшего — будто упрямо, слегка сощурив глаза, положив напряженные руки на колени, которые пытался расслабить — и думал, что уязвимость может тронуть даже его. — Два года назад. Сердечный приступ, — отвечал он коротко. — Куда похоронили? — В Н… Там есть греко-римская церковь. Его положили за оградой. — Значит, все еще Хьюга. — Да. Ему предлагали креститься, он отказался. Местный падре все еще досадует за его душу. — Вероятно, его душа дорого стоит в христианском раю, — говорил Хиаши, и никто не мог сказать, саркастичное удовлетворение ли это было, или мысленно закатывал глаза? Неджи уже понял, что его отец оказался идеалистом и законченным романтиком. — Женился? — Нет. — Тогда, может, жил с кем-то? — Собаку завел. Мне сказали, она сгинула от тоски. Назвал именем господина-министра. — Тонко, — Неджи казалось, что дядя посмеивается, мысленно и одобряя и не одобряя одновременно. Сам он не знал даже что думать, как сложить образ отца в единое целое. А дядя… он снова не казался удивленным. Они замолчали. Закончилась и испанская гитара. Ее заменила какая-то полу-тихая поп-песня, которая появится в плейлисте Ханаби безымянным призраком — в первый и последний раз. Как белый призрак ива смотрела в зеркальное отражение ручья. А Неджи представлял себе отца, иссушенного, придавленного к земле чужим солнцем, стремительно сгорающего от болезни, с мутным от бреда взглядом, в котором дотлевали воспоминания. Он писал эти дневники недолго, почти залпом, непрерывно, за неделю или две. Он использовал те же чернила, тот же грифель, и писал, писал, писал, путаясь в собственных мыслях, иногда впадая в бред. — Как он держался?, — спрашивал он хозяйку того дома, где отец прожил последние пять лет до смерти. — Он был японцем, — гордо ответила она, слегка вскинув подбородок, так, будто это объясняло все. И, как ни странно, объясняло. Он оставался Хьюга. А в его доме бегала, плясала, весело лаяла и любовно облизывала ему руки собака, названная в честь врага. — Похоже, отец был великим шутником, — наконец сказал Неджи. — Шутником. Да, это так. И самодуром, — дядя взглянул на него. Ушла веселость, скрылась едва мелькнувшее добродушие. Ветер снова показался холодным, снова потревожил поседевшие ивовые ветки. — Не иди по его стопам, Неджи. Многое на свете стоит свеч. Многое — не стоит даже искры. Но наш клан — стоит. Кровь, вечность, Абсолют. Остальное не имеет значение. Твой отец это понял слишком поздно, но — понял. Пойми и ты. Он замолчал. Неджи выдержал паузу, ответив взглядом на взгляд. — Я нашел что искал, — произнес он. — Я не планирую уезжать из Японии, как минимум, в ближайшие три года. — Это разумно, — кивнул Хиаши. — Прежде чем мы отпустим тебя, мы зададим еще один вопрос. — Какой? — Кто тебе рассказал о брате? Кто этот человек? Неджи ждал этот вопрос, и знал, что придется выбирать. Его информатор взял с него слово, что не выдаст: одного обещания ему было недостаточно, его попросили поклясться. И Неджи поклялся сгоряча. Дядя выжидающе наблюдал, в его руках дымилась трубка. Он мог бы так ждать весь день, пока племяннику не надоест молчание. Неджи помнил, как тот смотрел на Хинату долгим страшным взглядом, когда она поступила на филологический: он задал один-единственный вопрос, и замолчал, до тех пор пока следующей не заговорила она. Хината могла бы оправдаться, или начать просить прощение, но она не сделала ни того, ни другого. Так и сидела перед ним почти пол-часа, дрожащая и растерянная. А когда это испытание закончилось, долго молчала в одиночестве. Неджи хотел ответить и почувствовал, как стремительно засохло горло, как язык упрямо напрягся, будто пытаясь сбросить с себя тяжелый камень. Он попытался произнести имя, но скоро почувствовал, что не сможет этого сделать. И не нужно — он поклялся. — Это больше не имеет значения, — сказал он наконец. — Поясни. — Донести о нас он не сможет даже при всем желании. Я слышал, недавно он скончался. — Мы это проверим, просто скажи мне имя. Произнести имя — ведь это так просто. Но это имя он не мог произнести даже в мыслях, оно не появлялось в его голове. Честь клана стоит того чтобы пожертвовать одной клятвой. Укрытие преступника — это тоже преступление, пострадать могут даже его сестры. — Я не знаю имени, — сказал он. И удивился: не такой ответ он хотел дать, слова как будто вырвались сами собой. — Ты доверился информации безымянного человека? Информации, которую невозможно проверить? Хиаши не казался ни удивленным, ни разочарованным, он сухо констатировал факты. И Неджи понял, что остается только продолжать настаивать на своем, даже если соврал своему господину в лицо. — Да. — Мы думали, Неджи Хьюга слишком разумен чтобы спонтанно уехать в другую страну по наводке безымянного информатора. — Я сделал глупость. Дядя смотрел долго, почти не моргая, как будто знал, догадывался, что перед ним кривят душой. Как будто давал напоследок время чтобы сказать правду. И Неджи тоже смотрел в спокойном ожидании момента, когда ему позволят уйти. — Хорошо, что ты это понимаешь, — сказал наконец дядя, когда молчание затянулось. Его плечи слегка опустились, он поднес трубку ко рту, сделал пару затягов. Его жесты казались прямолинейнее молчаливого указания на дверь. — У вас есть другие вопросы? — спросил Неджи. — Нет, можешь идти. И забери дневники. Это — для твоих глаз. — Он завернул обратно в бумагу стопку тетрадей, неплотно перевязал и протянул племяннику. — Только спрячь получше, чтобы даже духи не нашли. Неджи забрал тетради, не задавая вопросов. Забрал с поклоном, более низким чем привык кланяться обычно, и ушел, провожаемый лишь немигающим взглядом дяди. И только когда его накрыла полутьма собственной комнаты, он подумал о том, что дядя собственноручно вверил ему в руки весь клан: тайну, способная в одночасье вбить гвоздь в крышку гроба Хьюга. Что его родственники, его сестры, его дом зависят от одного решения не делать глупостей. Усталость навалилась быстро, как ревущая лавина на парусник. Но заснул Неджи не сразу: сначала долго призывал сон, затем долго сидел, укрощал мысли, склонившись над блокнотом. Много о чем он думал. Он подумал, что чувствует близость пустоты — того ощущения, когда душа стремилась дотянуться до кого-то близкого, но не может ухватиться больше, не узнает, не нащупывает в мыслях. Призрачный образ отца, который, похоже, он сам себе придумал истончился, иссяк и растворился в небе над кладбищенской оградой. Неджи пытался вытащить из памяти какое-нибудь воспоминание о нем, самое последнее, самое отчетливое: белое лицо, высокий мраморный лоб, утомленные, но проницательные глаза, которые смотрели внимательно, не прося разрешения. Подбородок — сильный, твердый, выдающий человека особенно упрямого — есть особый сорт людей, тех, которые не могут остановиться. И, охваченные какой-то глупой бесполезной отвагой, будут непреклонно лететь вперед, пока не разобьются. В расшитом рукаве я не ношу цветов. Я цитру лишь несу в руках скорбящих И песню я сложил к земле пропащей, Чтоб слышал ты ее в долине снов. В расшитом рукаве уж нет цветов, Я ими ветер подкупил над летним полем, И выросла трава под горьким изголовьем — Чтоб видел ты ее в долине снов. В расшитом рукаве не принесу цветов — Я видел как растет тростник в запруде, Как воскресало солнце в небосводе — Лишь ты все тихо спишь в долине снов. Быстро проступали и исчезали слова в голове. А когда закрывал глаза, пропадал свет и медленно ускользала память. И видел он одни только лица: лицо вспаханное морщинами хозяйки дома на краю деревни, уставшее и желтое, как пергамент, лицо ее внука — смуглого и кудрявого цыганенка, с большими любопытными глазами уличного пакостника. Он вспомнил лицо Наруто после отчетного концерта, когда он стер пальцы о струны своей бивы до мяса, а потом ныл, жаловался, выпрашивая себе очередное продление дедлайна — с переменным успехом. Вспомнил Ли, сияющего в весне своей юности, даже во время бега, выкрикивающий лозунги, как заводной. И даже когда Неджи вместе с Тен-Тен свалилсь бездыханные на парковую скамейку, Ли продолжал пробежку вокруг них под звонкий смех их подруги: — Ну все, иди давай, приземляй наконец свою задницу!  — Я обещал сенсею, что пробегу сто кругов, не останавливаясь!  — Ой, ну опять, — буркнула она, откинувшись назад и свесив голову с края. Они все знали, если Ли вбил себе что-то в голову, его не переубедишь.  — Вы идете? — Я догоню, а вы идите вперед, — сказала она. Она поднялась, не дожидаясь ответа, прошла по тропинке, ведущей к местному храму.  — Эй, а как же «вместе до конца»? — крикнул Ли вслед. — Позовите на девяносто девятом! — С такими темпами, я могу на спине тебя потащить! — Не-а. Не хочу, — пролепетала она таким тоном, как будто призывала чтобы ее взвалили на спину и понесли. Но Тен-Тен всегда была прямодушна, все знали, что ее слова стоит толковать в их исконном смысле. — Куда ты? — удивился Неджи. — Голову хочу проветрить. Вам двоим бы не помешало, кстати. И что они могли ответить? Только оставить ее в покое и дать поступить по-своему. Ли в тот раз продолжил свой пробег в одиночестве. Неджи оглянулся назад, обратил взгляд на ее удаляющийся силуэт, скрывшийся за торией. И вдруг, он подумал о том, что не знал никого, кто отправился бы в храм будний день, и, тем более, кто бы отправился в храм чтобы отдохнуть. Он отправил Ли вперед, пообещав что догонит позже, а потом последовал за ней, не совсем понимая, зачем это делал. Догнал быстро, почти не ускоряясь — она, обычно разрезавшая пространство широким быстрым шагом, поднималась по ступенькам вверх как-то задумчиво-мечтательно, как будто находилась не там, а витала мыслью высоко над облаками. А когда приблизился достаточно чтобы разобрать черты ее лица, то заметил, что губы ее шепчут что-то безмолвно. Он проследил за ее взглядом из-под полуопущенных ресниц, и понял, что она смотрела не вперед, не в стороны, и что глаза ее не зафиксированы на какой-то цели, а обратились вглубь, и едва что-либо замечала. А руки сцепленные перед собой складывались в печати — такие складывал его дядя, и дед, и вероятно, складывал отец в одиночестве, где-то за морем. И когда она поднялась на вершину, он наконец спросил: — О чем молишься? Она резко оглянулась, растерянная, и взгляд ее блуждал, будто только проснулась ото сна. Неджи хотел попросить прощения, что потревожил. Но она не сердилась. Глаза, отбросив пелену усталой полудремы, обратились хитрым прищуром. — За здоровье императора, конечно же, — говорила она, отвернувшись и продолжив идти вперед. — И все? — он без труда прочитал ее несерьезный тон, и решил: пускай забавляется, если хочет. Неджи притворился что поверил. — Мне очень мало нужно для счастья, — она обернулась к нему спиной и прошла вперед. — А как же мать, Ли? — Маменька может помолиться за себя сама, а за Ли молиться не надо, он здоров, бодр и резв как горный козел. Вон, как наматывает сегодня. — А за мое здоровье помолишься? — вдруг спросил он, сдерживая улыбку. — А как же? Охотно. Помолюсь и за то, чтобы Неджи не хворал, а его самомнение раздувалось и процветало, — радостно пропела она. А потом взглянула, едва повернув к нему голову. И что это был за взгляд: темный, затягивающий вглубь, как в вязкое болото. А под ним плескалось пламя ночных костров, дикий, непредсказуемый, неподвластный ни воде, ни ветру. Огненная буря в стакане черного чая — это ее глаза. — Прекрасное пожелание. Спасибо. — Обращайся. Он подумал, что неправду говорят, будто она совсем некрасива, что совсем не мальчишеские у нее губы, и что предзакатный свет застрял в ее ключицах и спрятался под одеждой, а она с радостью позволит найти ему убежище ближе к своей коже. Они поднялись на площадку храма, вместе, почти одновременно поклонились духам-хранителям, в чью обитель входили. Она молча проследовала в помещение, где совершалось омовение, как будто была здесь много раз и знала каждый камень. Быстро обошла кругом здание, вошла во внутреннее святилище — павильон со священным источником находился посередине площадки. — Я думал, твоя мать не исповедует синто, — заговорил он, рассматривая местность. — Она — нет. Она рассказывала, что место, откуда она родом, сохранило шаманские традиции. Ее бабка была целительницей, немного баловалась призывами, порчами, прочей занятной лабудой. Мама тоже немного ушла в ту степь. — А ты? — А я… не знаю, — призналась она. — Мне нравится все это: храмы, обряды, праздники, странные традиции. Наверное, просто люблю чувствовать единство: живое и потустороннее, я и другие. Целостность. Здесь оно ощущается сильней чем у домашнего алтаря. Она склонилась над источником, взяла длинный ковш в руки, умыла левую руку, правую, затем зачерпнула воды в свободную руку, поднесла к губам. И, немного отступив от традиции, зачерпнула еще чтобы умыть лицо. — Теперь ты, — сказала она, когда закончила. — Протяни руки. Он послушался. Подставил под струю воды кончики пальцев, склонился, чтобы промыть руки и прочистить рот, умыл лицо, как и она. А когда наконец поднял взгляд, то подумал, что находится в каком-то сне. Сумерки сгущались, опустилась на землю тень криптомерий, уже стали зажигаться огни, и храм на холме начинал казаться настоящим обиталищем духов. А она, с тем насмешливо-мягким взглядом, который Неджи все сильнее переставал узнавать, в которых особенно ярко горело знание — совершенно ему непонятное, находящееся за чертой того что он привык считать правильным — тоже казалась ему персонажем мифов.  — И ты правда веришь? — спросил он. — А разве ты — нет? Полезно порой верить хотя бы во что-то. — Видеть человека науки, который верит в духов — странно.  Она посмотрела как-то недоуменно, сдвинув брови на переносице, а потом внезапно прыснула: — Кто бы говорил, судьбоносный ты наш! Неджи помнил, что они долго говорили тогда. В тот день, в закат  пятницы, на холме храма, они пытались понять, что это значит — верить в судьбу? Он не помнил, когда заговорили об этом: до молитвы, после молитвы, либо даже не молились совсем, а бродили вокруг храма кругами, и говорили-говорили… Она сначала долго язвила и подтрунивала — в своей манере, потом закатывала глаза и дулась, и спустя несколько минут стала совсем серьезной: — Я не люблю эту тему, всем сердцем не люблю. Эта вера в судьбу похожа на выдумывание оправданий и привязывание их к какому-то эзотерическому дискурсу (то еще, конечно!), чтобы удобнее было потом сидеть на попе ровно и ничего не делать. Какое-то сплошное пассивное ожидание — неизвестно чего и ни для чего. Ты спросишь такого человека, почему он в это верит, а он мычит что-то о предписаниях. Загляни к ним в глаза, и там — пусто, даже молитвы о благословении, и те прокручиваются в голове механически, как будто по привычке, как будто сердце давно умерло. Она не предназначена для действия, а — просто так. Жалкое зрелище. Он тогда решил быть с ней помягче. Разозлить Тен-Тен в такие моменты — все равно что чиркнуть спичкой о коробок. — Это — больше чем ожидание. Это — осознание надвигающейся неизбежности. Молитва кому бы то ни было: Будде, Богу, какому-нибудь божеству храма или предкам не переворачивает судьбу вспять, а только помогают к этому прийти.  — Так что же: деревня, которая подвергается нападению, уже знает, что падет? А сжигание трав и танцы с бубном помогают смириться с этой участью? Звучит странно.  — Иногда, человек видит свою судьбу ясно, как на ладони. Бывает, она говорит знаками извне, иногда она говорит нашим собственным голосом. Молитва — один из тех случаев просветления, когда все кусочки паззла собираются в одну картину. И тогда, обращение к высшей силе, хотя и кажется спасительным, все равно становится внутренним монологом. Ты и ты. — Ты меня запутал, — пожаловалась она. — А как же спасение, надежда? — Порой, надежда — это просто слово в лексиконе. Оно есть, но выполняет только чисто символическую функцию. — Значит: есть небо, которое решает направление пути, есть карма, которая решает его конец, есть боги, которые могут облегчить или усложнить процесс. Грустненько так… Неджи, почему у тебя — всегда все так трагически-грустно?  — Разве? — он помнил, что решил тогда сдержать смех. Слишком серьезной она казалась в тот момент.  — Да. Как будто над твоей шеей кто-то держит меч, и ты только и ждешь, когда тебя шарахнет. Мир намного проще, а судьба, — хорошо, такая, судьба, какой должна быть в идеале, — благоволит наглым и самоуверенным. Те и сами готовы Небо перевернуть вверх дном и вытрясти все благословения до единой капли. Я хочу верить в такое. Хочу верить, что мы можем взять ее, а потом вести с собой в кармане, как камушек. А потом, когда понадобится, превратить ее то в мост, то в реку, то в клинок. И — все будет только хорошо, только лучше… И это были именно те слова, которые бы он ожидал от Тен-Тен. В ней как-то причудливым образом соединялась фаталистическая уверенность в будущее с какой-то странной жизненной импровизацией: она шла вслепую, вперед, к своей абсолютной вершине, но с незыблемой уверенностью в свою неуязвимость, уверенностью — которая пробивало так же как динамитный взрыв горные породы. Ее стиль боя рассказывал об этом лучше любых слов. Ее движения — не идеальная отточенность техники Ли, не вихревое кольцо ударов, а бесконтрольный воздушный поток, движущийся по неизвестной никому логике, становившийся то бризом, то штормом. Сначала она выпросит у судьбы мост через реку, а потом выпросит и саму реку. И ведь посмеет — еще как посмеет. И как эта судьба может противостоять такой очаровательной наглости… — А ты? Что — ты? И он, недолго думая, ответил: — Моя вера в судьбу — это всего лишь попытка предугадать события, в порядке допущения. Как правило, путь линеен, как река, которая приводит к тому же исходу. Судьба абсолютна, потому что основана на вере, а вера абсолютна, потому что основана на фундаментальных репрезентациях: концепты, которые мы впитываем, мысли, которые мы осознаем, или — не осознаем, и пути, которые мы выбираем впоследствии. А ритуалы, гороскопы, оракулы, молитвы — только проявление уже существующего строя, как театральное представление или литературный опус про чье-то бытие.  А когда закончил, сам удивился: зачем это сказал? — И он это говорит в священном месте! — прыснула она. — В самом деле, фаталист, как есть. Отсюда высоко падать, если что.  — А ты хочешь, чтобы я упал? — он притворился до глубины души тронутым, — Мне спрыгнуть?   — А не скажу, — хмыкнула она и нарочито обогнала его двумя легкими прыжками. Она долго шла впереди, деловито сцепив руки сзади, забавляла его, притворившись возмущенной. И сама тоже небось посмеивалась в душе, прекрасно зная о том, что он над ней смеется. И внезапно, когда она зашагала медленнее и позволила ему себя догнать, заговорила: — Ей, Неджи, — она замялась, как и всегда, когда думала что скажет глупость. — Я как-то говорила, что судьба любит наглым и самоуверенным. А ты говоришь, что ритуалы — отражение нашего мировосприятия, только в какой-то форме. Я вот думала всегда, что мы молимся, потому что верим. А может быть, все наоборот, может, что мы верим, потому что молимся?  — Поясни, — он знал, что она права. Иногда, она даже не догадывалась, насколько, но Неджи хотел, чтобы она сама поняла собственные мысли. — Мы ведь сами выбираем кому верить, во что верить. И богов мы тоже создаем, чтобы они были похожи на нас, и соответствовали нашим надеждам. Один выбирает верить в карму, и искупляет грехи своих прошлых воплощений, другой сам становится божеством. Она неуверенно отвернулась. — Вот Ли, например: Ли верит в юность, потому что любит тренироваться, давать люлей, и делать фигню. А если серьезно, то просто любит жизнь. Запусти Ли в какое-нибудь глухое средневековье, и он сразу же станет пророком и создаст армию… не знаю… монахов шаолинь в зеленых рясах. А может, мы эти божества создаем даже не осознавая: живем свою привычную жизнь, каждый день похож на другой, и мысли, которые мы думаем внезапно собираются в какой-то страшный живой разум, который начинает править нами, а мы и не знаем. И каждый новый виток мысли его усиливает, каждое новое действие — уже ритуал, каждое привычное слово — молитва, обращенная к нему.  — Почему ты вдруг об этом говоришь? — он заговорил тихо, склонившись над ней, как будто призывал ее разговаривать шепотом. И она, приблизившись к нему, прошептала: — Не знаю, Неджи. Если по какой-то странной причине это — правда, то я тогда очень испугаюсь. — Чего? — Себя, Неджи. Себя. Она остановилась позднее у стены храма, где заросли кустарника согнулись и приникли к земле после недавней бури, там, где парк открывался перед глазами как карты на старых китайских гравюрах. Посмотрела вниз и долго молчала, высматривая вдаль кого-то — Неджи знал, что она искала Ли, хотела посмотреть, как он выглядит издали. Он сам облокотился о стену, скрестив руки на груди, наблюдая, как прощается солнце в зеркальном отражении небоскребов. В какой-то момент, он поймал себя на мысли, что закат ему казался оторванным от реальности, как будто он происходил в другом, параллельном мире, а сам он застрял на островке межвременья, у храмовой стены, слушал как ветер играл в бамбуковых трубках под крышей. И что его подруга, которая случайно попала в это пространство между мирами (или, может, это он там случайно оказался?), между завтра и сегодня, оказалась намного ближе чем когда-либо. Он тогда бы хотел ее коснуться: дотронуться до плеча, задеть рукавом ее локоть. Он бы хотел, чтобы внезапно подул сквозняк, и тогда ее спутанные, выбившиеся пряди волос качнутся по ветру, и он сможет почувствовать касание ее локона к своей щеке. И он, озадаченный внезапно возникшими мыслями, коснулся ее лишь слегка — одной мечтой. Листья ивы,  оторвавшись от ветки, Плывут на восток В потоке небесного зеркала. Внезапно, Неджи понял, что ветер на холме стал усиливаться. Под его ударом прогнулись деревья, крепкие кустарники на холме. Золотой закат утонул за городом, накрытый тяжелым навесом темно-синих туч. Темнота накрыла их обоих, как будто оба погрузились в мутную воду. Он протянул руку к ней, чтобы не потерять, но сжал в кулаках один воздух. Неджи открыл глаза и понял что сквозь рассеивающийся сон, увидел очертания своей комнаты. Со старшей госпожой он встретился лишь на следующий день. Хината шла по каменной тропке, ведущей в холм, тащила за собой барабан тайко. Инструмент, несмотря на внушительный размер, был вполне легким, но в руках хрупкой госпожи он становился совсем неповоротливым. Она бы покатила его на подставке, если бы позволяла дорога, или попросила бы его понести водителя дяди Хиаши — еще одного безымянного Хьюга, который кинулся бы на горящие угли, если бы госпожа попросила. Только вот она не просила, и для госпожи из дома Хьюга это было большой проблемой. Неджи подумал, что она его рано или поздно уронит. Так и случилось.  Он поймал барабан раньше чем он покатился вниз по склону холма, раньше чем ударился о землю. Сестра обернулась с полу-вскриком полу-всхлипом, как будто разбила очень старинную вазу. Ее беспокойство вполне обосновано — этот барабан, один из троицы артефактов Хьюга, передававшиеся из поколения в поколение. Хината в них души не чаяла, и любила с какой-то странной, совсем не свойственной ей ревностью, как и все реликвии их семейства. Предки могут оставаться спокойными, их наследие под надежной защитой.  — Я его держу, — успокоил ее Неджи. — Не волнуйтесь, целый. Она смотрела на него во все глаза, то ли испуганная, то ли слишком удивленная. Странный был взгляд у старшей из сестер Хьюга: может, она робела, а может, с нее едва сходили остатки испуга. Но когда она его узнала, глаза снова стали мягкими, бархатными как у горной серны, в которых тихо оседала покорность — но не жертвенная. Нет, не жертвенная это была покорность, скорее — грустное признание действительности. Покорность, как будто отягощенная знанием, которое оказалось доступно только ей. Неджи помнил этот взгляд в полутемной берлоге Хилтона, в день перед вылетом: «ты ведь все равно назад не повернешь, но я должна попытаться, я должна…» Нет, не только его отец был упрямцем, все Хьюга — упрямы, каждый в своей проклятой степени. Неджи обязательно необходимо разбиться, а Хинате очень нужно кого-нибудь спасти. И кто их остановит?  — Я не заметила тебя, — сказала она тихо, но без упрека. Так она всегда говорила: как будто держала половину дыхания в себе.  — Я не хотел Вас тревожить. — Нет-нет, ты не тревожишь меня. Я хотела с тебя увидеть, но подумала, что ты захочешь выспаться. — Я достаточно спал.  — Тогда я рада.  Неджи поднял барабан и понес вверх по холму, не дожидаясь ни просьб, ни отказа. Он знал, что сестра станет утверждать, будто не нуждается в помощи, но отказать не сможет: госпожа не может отказать в чьей-то помощи, не оскорбив просящего. И она продолжила восшествие, не сказав ни слова.  Они поднялись на вершину холма, где на несколько десяток метров располагалась широкая площадка. Говорили, что под ней, протянувшись на несколько километров, располагались подземные склады с оружием. Говорили даже, что почти весь военный запас было отдано под честное слово Хьюга самим правительством, после запрета на милитаризацию. Пороховой холм — так его называли еще пол-века назад. Ханаби как-то проронила, что с таким внушительным запасом, все должны бояться Хьюга, а никак не наоборот. Неджи пытался в детстве найти проход, но пришел к выводу, что это — не более чем слухи. Саму площадку использовали для многих целей: собрания, места встречи, тренировки, поле для пробежек. Но сто лет назад, Хьюга проводили здесь традиционные ритуалы поклонения Сусаноо. Песню бога ветра на тайко должен исполнять глава клана, а сейчас, традиции помнила одна лишь Хината.  — Не лучшее время для игры на улице. — заметил Неджи. — Может и так, — задумчиво ответила она. — Его давно пора выгулять, иначе сгниет на нашем складе. Там сыро в последнее время. Пахнет сильно, как будто бы… но тебе это не интересно, — спохватилась она вдруг. —  Пожалуйста, продолжайте, — попросил он, с видом, будто слушал самую занимательную историю на свете. Но сестра не стала продолжать. Она показала, где поставить барабан, принялась разогревать в руках молотки. И ее улыбка показалось настолько понимающей, что в его душу прокралось чувство вины.  — Я хотела только узнать, если… — Хината не любила говорить намеками, и долго искала, как его спросить, — если ты нашел что искал? — Да.  — Спокоен ли ты теперь?  — Не знаю, — ответил он, проглотив уже готовое вырваться «нет». Он знал, что сестра хотела задавать вопросы, много, очень много опасных вопросов о том, что ей знать не следовало. День назад, Хиаши-сама повесил на его шею ответственность, которое Неджи придется нести молча в одиночестве. Только он уже имел неосторожность рассказать обо всем Хинате. И теперь они оба, смотрели друг на друга, не решаясь ни спросить, ни ответить, без слов, и только разочарование повисло между ними на полуслове. Плотный купол безмолвного разочарования.  — Мне жаль, — сказала она наконец, опустив голову, спрятав лицо, покорные глаза под тенью густой челки.  — Не нужно. Я сам виноват.  — Я не о том, что ты уехал, нии-сан. Он… — она заговорила тихо, полушепотом, слегка вздрогнув, как будто сбрасывала с себя страх оказаться услышанной кем-нибудь. — Он был очень хорошим человеком. Он не стал спрашивать, откуда она знала, каким человеком был Хизаши Хьюга: уже привык к тому, что, да, неизбежно знала, но не могла объяснить, как. Ее зрение и слух впитывали воспоминания из этих стен, как дерево влагу. И эту память она хранила так же ревностно как и три священных барабана тайко.  Она ведь узнала бы в любом случае, — понял он вдруг. Но вслух он смог только произнести короткую благодарность.  — Если тебе нужно что-нибудь… — Нет. Сейчас, я рад, что вернулся. Остальное нужно забыть и мне и Вам, Хината-сама. Так будет лучше для всех. — Ты можешь забыть, если так тебе приказал мой отец. Но мне нужно все запомнить, потому что… потому что я знаю — ты за этими воспоминаниями вернешься. Порой ему казалось, что госпожа Хината слегка склонна к драматизму и поэтическим метафорам. А порой он думал о том, что ее слова сбудутся в точности так, как она сказала.  — Если Вы не дадите мне забыть, я могу быть спокоен.  Она мягко засмеялась, спрятав лицо стиснутым кулаком.  — Да, нии-сан. — Она мягко погладила натянутую перепонку, — Я рада, что ты улыбаешься.  И в самом деле, Неджи почувствовал, что все становится на места. Все можно исправить.  Сарутоби-старший был доволен. Из всех удовольствий, доступных на свете, старый заведующий особенно выделил собирательство — не ради жизни, а от безделья. Он любил древность, любил собирать под одну крышу все, что было создано не раньше ста лет назад: старинные часы, китайские военные нашивки, фрагменты японского огнестрельного оружия XIX века, фотографии, найденные на телах солдатов в последней японо-русской войне, фрагменты древнего оружия. Китайская опера, инструментальные ансамбли тридцатых, виниловые пластинки, пережившие манчжурское пекло, подобранные на руинах надежды, и попавшее в коллекцию одного японского рядового. Многое было собрано в пределах его кабинета, много редкостей оказались запертыми под стеклами витрин — уже отжившее свое, мертвое. — Безумное было время, — говорил старик, а его печальный серьезный взгляд устремлялся куда-нибудь в прошлое. Которое, как правило, было безразлично всем. Хирузен пережил две войны, стал свидетелем взрыва атомной бомбы, летал над океаном; его голова была наполнена воспоминаниями, которые многие ученики с факультета знали наизусть. — Тогда я не буду спрашивать, — коротко ответил Неджи. Он не собирался проявлять деликатность, а хотел быстрее закончить с приличиями и перейти к делу.  — Нет, мальчик, спрашивай. Молодежь слишком занята собой, чтобы видеть то, что происходит вокруг.  Неджи было безразлично, что происходило вокруг Хирузена. — Изменились уже времена.    — Меняется только форма, суть остается прежней. И в конце концов, оглядываясь назад спустя много лет, когда форма уже сотрется из памяти, ты поймешь, что, на самом деле, не меняется ничего.  Хирузен усмехнулся, выдыхая облака едкого дыма. Неджи стал думать о том, как бы прервать начавшийся разговор, пока его молчание все еще не стало похоже на поощрение. На долгие разговоры с заведующим, его терпения просто не хватит. — Я рад что ты решил вернуться. — заговорил старик, — Слишком много листиков улетают из нашего департамента. Скоро здесь останутся одни старики и иностранцы. Боюсь, как бы наш факультет не переоформили в кафедру.  Кроме метрового, старик собирал и живое, а после, держал близко к себе, давая лишь иллюзию свободы. На фотографиях старик Хирузен никогда не бывал один. Его окружали профессора с местной кафедры, с которыми пил и чокался еще в студенчестве, профессора, которых он переманил с других кафедр, выдающиеся ученики последних выпусков. Все эти люди накрепко прижились в цветнике Сарутоби Хирузена, и он умел делать так, чтобы они и не подумали о каком-то другом месте. Только Неджи он отпустил — и вот он, там же где и начинал, подле его кресла. — Для кафедры нас слишком много, — сдержанно ответил он, — а иностранцы всегда полезны — они приносят деньги.  — И то верно. Иностранцы приносят деньги, — повторил он. Его улыбка всегда напоминала ехидную ухмылку, а смех — сухой кашель. —  Один Шикамару не добудет для нас достаточно проектов, чтобы пополнить наш годовой бюджет. Одна наша газета сколько денег отхватывает в год. Может, пора уже брать деньги с желающих публиковаться?  Неджи не хотел участвовать в схемах по пополнению факультетского бюджета.  — В любом случае, Сарутоби-сама, когда мне возвращаться?  — Если хочешь, приходи уже завтра. Регистрация на курсы уже закончилась, но ты можешь прийти со списком к Мито, она запишет. Место в лаборатории мы тебе подыщем: конечно, почти все кабинеты заняты, но ничего, подвинутся.  — Спасибо. Я приду завтра.  — Ну и хорошо.  Они одновременно встали. Неджи поклонился, старик кивнул с довольной улыбкой, как будто любовался собственноручно выкопанным экспонатом.  — Ты вовремя вернулся, — сказал он, когда Неджи уже собирался выходить. — Нам понадобится немного ветра, чтобы привести это дерево в движение.  — Похоже, вы возлагаете на меня много надежд.  — Старикам трудно воздержаться от надежд. В конце концов, когда молод, то видишь впереди один горизонт, ты думаешь только о дороге, погоде, деревьях вокруг. А когда приходит старость, идти уже некуда: остается только смотреть с горы вниз, и надеяться.  Неджи не хотел думать и о том, как чувствовал себя старик Хирузен на своей выструганной вершине.  — И когда смотришь на мир сверху, — продолжал он, — начинаешь понимать. Многое понимать: ценность жизни, ценность смерти. И мне, старику, всегда грустно видеть, как умирает молодость.  — Я слышал о том что случилось. Мне жаль. Неджи знал, что мать Тен-Тен не все любили, но старик в ней души не чаял.  — Сожалей, Неджи. Но не мне. По себе я сам поплачу, — и в голосе его чувствовалась сдержанная горечь. — Хорошая была эта Мэй Ли. Никто и представить себе не мог. Но — что было то было. — Я могу что-нибудь сделать?  — Здесь уже ничего не сделаешь. Осталось только собрать наш командный дух по кусочкам. У нас уже даже в самые пиковые часы — тишина как в склепе. Чувствую, разбегутся наши листики.  Неджи был уверен, что Хирузен преувеличивает.  — А дочка ее все тает и тает, как свечка. Ходит, как будто не видит дороги, зовешь ее, а она посмотрит, и взгляд, как будто — видит, а как будто — сквозь. Вы ведь дружили?  — Да. — Что она говорит?  — Пока ничего, — ответил Неджи, решив, что старику необязательно знать о подробностях их личной жизни. Сарутоби посмотрел на него исподлобья, сощурив глаза. Не понравился ему этот ответ. — Ты уж проследи за ней. И так мы все как на пороховой бочке сидим, нам еще одного казуса тут не хватает.  — Хорошо, — он сомневался, что старику в самом деле не сидится на месте из-за серьезного беспокойства за Тен-Тен. Скорее всего, она здесь каждый день чувствовала себя будто сидит на пресловутой пороховой бочке, если даже Сарутоби не стеснялся так бесцеремонно врываться в ее чувства. Отца ее не уберег, мать ее не уберег, и теперь уже беспокоился за последний экземпляр. Какие тут чувства, Тен-Тен? Когда он выбрался из кабинета, увидел, что часы уже показывают половину третьего. Полчаса. Хирузен мог по праву называть себя пожирателем времени: только он умел ловко потратить полчаса на то, что делается за пять минут. И стоило ему сделать шаг вперед, то внезапно понял, что нет, не преувеличивал старик. Тишина, внезапно его окружившая, оказалась оглушающей. Он помнил это место оживленным: даже во время лекций, отовсюду доносились разговоры, клацанье клавиатуры, бормотание, голоса, доносившиеся из-за закрытых дверей. Теперь Неджи слышал только звук собственных шагов. Он шел, мимоходом рассматривая информационную доску, и не увидел ничего. Ничего кроме графика занятий. Сплошное белое полотно.  Неужели, все конференции отменили? — подумал он. — Нет, не может быть.  Он вышел из крыла администрации, и снова столкнулся с памятным стендом.  Не понравились ему возникшие чувства. Он приметил их в сразу, как только посмотрел на стенд впервые. Когда он только пришел в блок этим утром и прошел мимо стенда, едва зацепившись за портрет взглядом, он думал, что это напряжение ему только показалось. Нет, не показалось.  Теперь, он вглядывался в портрет этой женщины, улыбающуюся ярко будто в последний раз, настолько похожую внешне на Тен-Тен… Он раньше думал (и даже не думал — знал), что различие между ними очевидно, что сможет отличить их друг от друга даже если ослепнет. И только теперь понял, что — не может. Он вытащил из памяти образ подруги, попытался соткать ее портрет из застывших в голове мгновений, наложить его на фотографию ее матери. Профессор: линия скул, разрез глаз, губы, изогнутые дугой натянутого лука — тонкие, будто высеченные в скале, чувственные. Откуда же она родом? Наверное, из Ляонин, и скорее всего, из какой-нибудь глубинки, где больше вероятность родственного кровосмешения, где — после многих столетий изоляции в стенах той же деревни, все местное население приходилось друг другу либо двоюродными сестрами и братьями, либо троюродными родственниками по какой-либо из родительской линии. Может быть, у нее в роду было несколько поколений родственных браков, а может, только одно — уж бледна она сильно для манчжура, уж слишком вытянуто ее лицо. Возможно, до их глуши добрался кто-нибудь из народности хань, который поделился своим генофондом (что не так уж и странно). А может, после войны в Манчжурии, кто-нибудь из японских солдатов посадил в чрево одной из местных девиц своего отпрыска. Мало ли зверств совершалось тогда — одним больше, другим меньше… сломанные судьбы становятся лишь безымянной частью статистики. А профессор была невероятно красива, но все-таки с каким-то врожденным дефектом, слишком выраженным подбородком, слишком большими глазами, слишком выпуклым пробивающим взглядом, как будто исподлобья, вечно в чем-то подозревающий, скрывающий в себе холод, который смягчала открытыми улыбками и вызывающей манерностью. А Тен-Тен? Он был уверен, что ее отец был японцем, он помнил, что когда рассматривал ее лицо отчетливо замечал черты, присущие своим землякам. Он помнил что, когда увидел фотографию ее отца на одной из многочисленных конференций, он увидел эту схожесть, видел… Но Тен-Тен как будто стеснялась того что не похожа на мать, как будто боялась, что может отступиться на шаг и превратиться во что-либо неизвестное.  — Если я не сделаю того же что и она, тогда чего я стою? — говорила она.  — Будешь лучше.  — Говоришь как Ли.  — Практика показывает, что Ли прав всегда.  А она таинственно смеялась, будто в душе его жалела: не знает он ничего, не знает… Он помнил, что рассматривал ее и думал о том, что никогда не видел более красивого человека — как раз из-за этих различий, которых она боялась как огня.  Но теперь — где же эти различия? Или, может, все-таки не рассматривал так внимательно? Может, он смотрел на нее только поверхностно, как на морской горизонт: глаз запоминал, но не видел? Может, влюбленный взгляд настолько сильно искажал восприятие, что не мог понять очевидного? И когда различия стали стираться даже перед его глазами, до тех пор пока мать и дочь не слились в одном лице, Неджи внутренне содрогнулся. Ответ незаметно прокрался в его голову, а когда осознал его, то было поздно: Неджи уже попробовал на вкус мысль, что на постаменте улыбается не та…  — Не вглядывайся, — услышал он за собой голос. — Это неприлично.  Он обернулся, и столкнулся взглядом с девушкой, чей облик сразу же подсказала память, но чье имя молчало в его голове. Ее взгляд казался более взрослым, чем лицо, а голос уже звучал иссохшим, как будто бы прокуренным. Когда он уезжал девочка посещала подготовительные курсы в их блоке. Тогда для старшеклассников организовывали подготовительные занятия к вступительным экзаменам. А если она еще здесь, то вероятнее всего уже поступила, и скорее всего, заканчивала второй курс. Он помнил, она была странной, склонной к пассивности, а в голове гулял ветер.  — Мацури, — назвалась она, будто прочитала его вопрос. Она не улыбалась ни губами, ни глазами, смотрела долго и прямо, как будто нанизывала его терпение на булавку. И выжидающе молчала, приглашая его ответить настойчивым взглядом.  — Я помню.  Она не ответила ничего.  — Не пялься на мертвых, примета плохая, — заговорила она слишком вызывающе для второкурсницы.  — Я думал, ее повесили сюда для того, чтобы на нее смотрели, — и он подумал, что профессор на самом деле была бы не против и из своей смерти устроить представление. Это — в ее духе.  — А то как же. Наши могут притворяться сколько хотят, что скорбят от всего сердца. Ее пол-департамента ненавидело, а теперь спектакли устраивают. Соревнуются, кто проплачет больше: они, или ее дочь. И удивляются еще, что та отказывается в этом участвовать. Девушка сухо усмехнулась.  — Интересные у вас… конкурсы, — выдавил из себя Неджи. Они замолчали. Мацури посмотрела на фотографию.  — Почему-то страшно на нее смотреть, — сказала она. — Ты это чувствуешь?  — Что именно? — спросил он, не оборачиваясь. Он решил не обращать внимания на то, что она перешла на "ты", едва заговорив. — Сложно объяснить. Как будто она совсем и не мертвая, и не умирала никогда.  — Конечно. Это не посмертная фотография, — сказал он, думая, что Мацури поймет недобрый намек. Но она не поняла.  — Нет, конечно, нет. Это и с фотографией не связано. Наверное, просто ощущение. Но иногда мне кажется, что такой человек как Мэй Ли не мог просто так взять и умереть.  Неджи подумал: к этой женщине никто никогда не обращался так панибратски даже за глаза. А стоило ей умереть, все непринужденно стали называть ее по имени, будто так и нужно. Как же все-таки смерть упрощает все, стирает все кастовые, все социальные различия до тех пор, пока не останется одно пустое имя, которое, как правило, даже в сердце не отзывается. Стоило нарушить святость имени, как к нему теряется и страх, и благоговение, а затем прикрепляется надуманная слава, построенная из бредовых фантазий таких как эта Мацури. Что эти люди могут понять: эта женщина была для них никем, так, призрачным видением. А для Тен-Тен она была матерью.  — Ты думаешь, что это было не самоубийство? — Я думаю, что она вообще не умирала, — произнесла она резко, как будто обиделась, что Неджи не догадался сразу.  Он не ожидал такого радикального ответа, но и удивлен не был.  — Как это? — бесцветно спросил он, надеясь, что эта Мацури еще не начала наводить панику на всем этаже своими занимательными теориями заговора. — Не знаю. А разве ты так не думаешь? — Я думаю иначе, — ответил он так же сухо, решив не расстраивать девочку и мирно позволить ей дальше заблуждаться.  Она метнула на него враждебный взгляд, как будто Неджи всю свою жизнь был перед ней в долгу, а теперь отказывался расплачиваться. Он про себя посмеялся, но лицо осталось непроницаемым: первый дипломатический прием клана Хьюга он отточил до совершенства.  — В любом случае, это только ощущения. Мэй Ли забыть сложно, она умела заполнять собой все пространство вокруг.   Но Неджи надоело слушать болтовню. Он не собирался никому ничего доказывать, вступать в пустую полемику и играть на нервах малолетней сплетницы. Люди как люди — пускай думают и верят во что хотят. Главное чтобы не вредили, но — это уже не его забота.  — Произносить имя усопшего тоже плохая примета, — отрезал он, повернув к лестнице.  Он почти пересек половину лестничного пролета, как до него донеслись последние слова Мацури: — Разницы нет, семпай. Они все прокляты — вся эта семейка Такахаши. Когда сойдет в могилу последний из них — это лишь вопрос времени.  Он остановился, нехотя обернулся, чтобы посмотреть в глаза той, кто с такой самовлюбленной торжественностью, с такой твердой уверенностью говорила слова, которые стесняются произносить даже пророки. Кто она вообще такая, и кем себя возомнила, что так свободно разбрасывается проклятиями? Неджи не считал себя суеверным и в пророчества не верил. Он мог бы уйти, не слушая, не оборачиваясь, пропуская слова мимо ушей так же как снисходительно игнорируют детский лепет. Но он все-таки остановился и дал себе услышать.  — Зачем ты мне это говоришь? — поговорил он, а вопрос его прозвучал так же твердо, как точка в конце констатации. Она улыбнулась и, не говоря ни слова, вошла в административное крыло.  **** — Зачем вы это говорите мне?  Порой он удивлялся, как много слов произносятся бездумно. Неверящие бросают проклятия в шутку, и тяжесть сказанных слов обрушиваются на головы грузом всего небосвода. Он давно научился слышать, не проникаясь — становится одновременно глухим и слышащим. Разве могло случайно брошенное проклятие пробить его хитиновый панцирь? Разве не знал он, какие слухи о ней ходили, не видел ли слова за беззаботным смехом, не понимал ли цель полета, раньше чем птица сорвется с ивовой ветви? Но в тот миг на него легла и глухота и слепота, и вдруг суеверие прокралось в его душу, когда на глазах воскресал мертвец.  Зачем, зачем? Зачем разъедать живую плоть на старой ране? И непрошенная надежда упало семенем в почву — без причины, из ниоткуда, но оно растет, растет, обвивает тягучей лозой, перекрывая горло. И не может больше дышать Неджи Хьюга по-другому, не может не пуститься в погоню за призраком. Зачем, зачем?  В своих снах он мог возвращаться к листопаду над похолодевшей рекой, подолгу слушать крик иволги и всматриваться в тени сосны. Сначала он видел там не стройный ее стан, а только могучие корни — упрямо вырывающиеся из земли, подобно змеям, возжелавшие отведать небо. А после видел поникшие ветви, согнувшиеся под тяжестью гор. Но не видели глаза тени старого сокола.  Он слышал лишь шелест крыла, испуганную дрожь ветви, раскачивающейся, как маятник, и падение подстреленного тела.  — Папа! Папа! — кричал соколенок в терновнике. — Папа! Но не мог он взмыть в небо, слишком крепким оказался терновый капкан. И клеткой обвили змеиные корни старого сокола. Тогда он обратил взгляд назад, где закат кровавой раной разделил небо и море. И увидел, и смог увидеть. И тогда, он, почти моля:  — Дай мне посмотреть на тебя.  И она, смеясь:  — Так смотри!  Он смотрел вдаль, как бежит солнечный свет по загоревшей коже, и незаметно ускользает взглядом за высокий ворот одежды. И под тяжелым сводом торий, изрезавший тенью глаза с огненным прищуром, он был уверен, что она приманивает к себе само солнце, и цветы, следуя его сияющему пути, поворачивают уставший взгляд на нее, надеясь добыть для себя еще один глоток, самый последний, самый отчаянный. И сам он казался себе в это мгновение отчаявшимся — разве не он следовал взглядом за ней, как слепой поворачивает голову на журчащий звук ручья? И разве свет этот, под красным шелком, огибающий буйным потоком ее тонкие запястья, струящийся по ее рукам, как будто пламя синего феникса сошел с ее рукавов — не манил, не звал, как звон плачущего гучжена? Разве не шел он к ней по зову, разве не касался он губами золотой вышивки ее покрывала? Чего же хотят от него теперь эти глаза, подернутые тиной? Чего хотят эти руки, чья лунная белизна сжималась так бессильно? Мало рук держал он в своих ладонях, мало пальцев доводилось ему греть касанием, но — эти руки? Эти ли руки он сжимал, или это случилось не с ним? Или, этого и не случалось вовсе?
Примечания:
22 Нравится 35 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (3)