ID работы: 9086139

Имя - Русь. Роман-хроника.

Джен
PG-13
Завершён
12
Размер:
174 страницы, 17 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 37 Отзывы 9 В сборник Скачать

Часть II. Грозовые годы. 1365.

Настройки текста
Князь Борис за дело взялся круто. Старшего брата в город не пустил и переговоры вести отказался. «Тебе, на старейший путь, стольный Суздаль, в то не вступаюсь, а Нижний мой!» - вот и весь сказ. «Тебе, что ли, все, а мне в жалком Городце сидеть? Нет, братец!» - явно слышалось за этим. Что Суздаль уже много лет как не стольный, Борис предпочитал не вспоминать. Разъяренный Дмитрий, прокричавшись – Дожили! Не пустил! Родного брата! Родному брату на девятины! Осмелел, мнит, в целом свете на него окороту не найдется! – засел за грамоту в Москву. В самом деле, зря, что ль, уступил Митрию старшинство? Пускай теперь наводит порядок! На Москве возликовавший Дмитрий и в глубине души и того и ожидавший Алексий немедленно снарядили посольство: приглашать братьев-соперников для разрешения спора. Суд князьям надлежало творить митрополиту. На суд Борис явиться отказался. Он в упоении уже чувствовал себя победителем. Ведь брат не кинулся немедленно выбивать его из Нижнего с полками – которых у него не было после недавнего мора… как не было и у Бориса, да о том не думалось! Единственное было: взять, добыть, зажать в кулаке! Что он будет делать с Нижним дальше и сумеет ли вообще управиться с эдакой громадиной, не думалось Борису тем более. Московских послов, во главе с Тимофеем Васильевичем Вельяминовым, Борис долго не принимал. Тянул время – это сделалось очевидным, когда он наконец допустил московлян до себя и с торжеством явил им, без сомнения, только что полученный, ярлык. Нижний жаловал Борису Азиз-хан – сын Тимур-Ходжи, внук Орда-Шейха, родич Мюрида, а следовательно, естественный враг Абдулы, Мамая и Дмитрия Московского. Судьба переменчива, но пока Азиз был ханом лишь по имени. И ярлык, коим чванился Борис, стоил не дороже чернил, которыми был написан. Грамота от Вельяминова немедленно полетела на Москву. *** Князь Дмитрий как раз прискакал с охоты, веселый, раскрасневшийся и запыленный, в распахнутой – жарынь! – шелковой ферязи, окруженный шумной гурьбой таких же молодых и веселых боярчат, детей боярских, сокольничих, псарей. Фыркали взмыленные кровные кони, в тороках у седел болтались сбитые утки, несколько зайцев и даже лисица, хоть и в летней, не самой лучшей, шубе, прихваченная княжеским терским дикомытом[1] всем на зависть, и все Дмитриевы мысли были о добром куске мяса да еще хорошо бы холодного квасу, покислее. Ну еще в баньку, и чтоб духовитые березовые венички, и белый пар с шипением поднимался, когда плеснешь воды на раскаленные камни. А еще потом вечерняя служба в домовой церкви, всякий раз радующая привычной тихой красотой, а потом выйти на глядень и в прохладе сине-прозрачной летней ночи долго любоваться на постепенно засыпающий город… Алексий перенял князя прямо во дворе, из всех мечтаний дав воплотиться только квасу. Дмитрий возбужденно, мало не подпрыгивая, ходил по покою. - Что – посылаем на Бориса полки? Алексий, сидя в высоком резном кресле, с легкой тенью опаски любовался своим питомцем. Скор! Такие дела решают думою, думою и решат, но хорошо, что не медлит, не начал тянуть да откладывать. Горяч преизлиха! Но ничего, для юности это естественно, с возрастом должно пройти. А вот если не пройдет? - Откуда полки? – вопросом на вопрос ответил Алексий. – После мора от городовой дружины осталась едва половина. - Народу везде поменело! – возразил Дмитрий. – А в Нижнем больше всего. На самом торговом пути, так известное дело. Оттуда и пошло! Сейчас совокупить полки московские, суздальские, иных князей созовем, тех же тверичей – да Борис седьмицы не усидит. Сами нижегородцы выставят… не больно-то он им люб, как сказывают. - Оголить рязанскую границу? - С Олегом мы ныне мирны. - В степи неспокойно! Доводили, Тагай что-то мудрит. Если навалится всей силой, удержит ли его Олег, Бог весть. Он не добавил, что опасаться стоит и самого Олега. Несмотря на днешний мир. - Он, Дмитрий, Суздальский, обратился ко мне за помощью! – с горячностью воскликнул четырнадцатилетний князь. Ему так не хотелось отказываться от своего замысла. – Признал старшинство и теперь прибегнул как ко старейшему! И что теперь, отвергнуть, оттолкнуть, своими руками все порушить? - Ни в коем случае, - Алексий покачал головой, огладил долгую бороду. – Ты прав, княже, Дмитрия Суздальского надо поддержать, и тогда он поддержит нас. И мы пошлем ему на помощь… одного человека, который стоит целого войска. *** Борис от души наворачивал холодную севрюжину, когда ему доложили о прибытии церковного посольства. Архимандрит Павел, игумен Герасим, сам Троицкий игумен Сергий – в голосе докладывавшего сына боярского проявилась особая значительность, – а с ними Печерский игумен Дионисий. Князь молча дожевал, запил красным фряжским (Борис где-то слышал, что вино защищает о чумы, и охотно в это поверил), швырнул о стену опустошенный кубок и объявил: - К черту! - Еще чернорясых мне тут не хватало, - пробурчал он, вновь принимаясь за еду, но с удивлением заметил, что молодец мнется у двери, не спеша исполнять повеление господина. - Оно ж… самого Дениса как не принять? Твоя воля, княже, а только не стало б худа… Грозного «попа Дениса» в Нижнем боялись куда больше, чем далекого митрополита. Князь, готовый уже заорать, приостыл, помыслив, что столь грубо ссориться с церковью, в Дионисиевом лице, все же не стоило. Откинув смятый рушник, он вышел, наказав провести духовных в малую палату. Церковное посольство, блистающее золотом риз и наперсных крестов, среди коих резко выделялось выгоревшее черное одеяние высокого молчаливого монаха с внимательными очами, Борис принял коротко и грубо; все же прорвался подавленный было гнев. Едва дождавшись конца витиеватой речи архимандрита и не дав даже открыть рта остальным, он отрезал: - Нижний – мой, еще по воле покойного родителя, и ярлык на то есть, и благословение епископа. А вам, в Москве сущим, в наши суздальские дела мешаться не след! И резко поднялся, давая знак, что прием окончен. Князь воротился в трапезную со смутным ощущением, что что-то пошло не так. Накричал на холопа за неубранный кубок, что, погнувшийся, все еще валялся у стены среди россыпи алых капель, похожих на кровь, заодно и за кулебяку, успевшую простыть за время недолго приема. Уже без удовольствия докончил завтрак, влил в себя еще несколько кубков вина. Поднялся из-за стола, соображая, за какое дело сейчас взяться. Браться за дела не хотелось совсем, сейчас бы ускакать на охоту… Князю ясно представилось, как его белоснежный Красавчик кругами ввинчивается в небесную синеву, обращаясь под конец в едва видимое светлое пятнышко. Да неможно было оставить города! Как бы не заложили ворота перед носом. От Дионисия очень можно было ожидать чего-нибудь подобного. Его внимание привлек шум за окном. Князь спросил, какого черта там деется. Ему ответили, что попы чего-то мудруют. С заново накатившим раздражением он приказал оседлать коня и стоял, похлопывая по сапогу сложенной плеткой, пока конюхи выводили, взнуздывали, покрывали пестрым ковровым чепраком нетерпеливо пляшущего жеребца. Наконец взмыл в седло, знаком велел следовать за собой своим детским. Княж-Борисовы молодцы, все отчаянные головы, не боящиеся ни черта, ни бога, с шумом вымчали со двора, готовые хоть сейчас в драку. На площади пришлось пробиваться сквозь толпу. Голосящие женки, угрюмые мужики, вездесущие шустрые мальцы плотно теснились, мало не лезли под копыта, кони пятились и храпели, дружинникам то и дело приходилось пускать в ход плети и древки копий, чтобы расчистить князю путь. Из-под копыт вывернулся ужом какой-то, в лохмотьях, сквозь которые синело грязное тело, черной когтистой рукой вцепился в узду. Конь шарахнулся. - Гляди, князь, на свои дела! Гляди, гляди! Борис вздернул жеребца на дыбы, кто-то из молодцов огрел юродивого поперек спины, отшвыривая от князя, каркающий голос потонул в бабьем визге. Возле собора толпа сделалась чуть реже, здесь были почти одни духовные, их черные рясы вороньими крыльями хлопали на внезапно поднявшемся ветру. Князь оказался прямо напротив храма и узрел разом: тяжелые, окованные узорной позолоченной медью двери были закрыты, и высокой монах, давеча привлекший внимание Бориса, замыкал ключом висячий замок. Бориса вмиг облило яростью… еще до того, как представил, что будет с городом, где дотлевали остатки мора… оттого, что ему… смеют… - Какого…? – рявкнул он, подбирая к руку плеть. В этот миг высокий монах поворотился… как будто даже без особой торопливости, в повороте невозмутимо цепляя к поясу ключ, и все же так быстро, как возмог бы не всякий воин. И молча выставил вперед ладонь. Князь вдруг почувствовал, как рука, державшая плеть, наливается свинцовой тяжестью, и только огромным усилием не выпустил оплетенной кожею рукояти. Борис встретил взгляд серых, близко посаженных глаз. Эти глаза проникали в самую душу, до самого потаенного уголка… и не одобряли того, что видели. Борису мучительно хотелось съежиться, сжаться в самый крохотный комочек, хоть где, хоть как спрятаться от этого неотступного взора, но он не мог шевельнуться, не мог отвести глаз. В этом взоре чувствовалась сила, несоизмеримая с его, Борисовой… да и вообще ни с чьей из тех, кого ему доводилось встречать доселе. Ему вспомнилось «сам», произнесенное боярским сыном с такой значительностью. Ныне не приходилось сомневаться, кто главный в сем посольстве. Дионисий, птичьи худой в своем широком развевающемся одеянии, заговорил… слова доходили до Бориса обрывками, будто сквозь толщу земли. - По повелению митрополита… затворить все храмы и не вести служб, доколе… закоренелый грешник… покаяние… Сергий наконец… даже не отвел взор, а словно бы отпустил, и Борис – рука вновь обрела силу – хлестнул коня, вложив в удар весь так и не вылившийся гнев. Кровный жеребец взвился, взвизгнул, люди шарахнулись в стороны. *** Три дна Борис пил. Уже не для бережения от заразы, а для того, чтобы не слышать неумолчного гула за окнами, день за днем делающегося все более грозным. (Остатками разума, еще пробивавшимися сквозь хмельную пелену, понимал, что пошли он сейчас кметей разогнать толпу, разъяренные горожане сомнут их, да как бы не добрались и до него самого.) На четвертый день понял, что больше не может. Голова раскалывалась, в глаза словно насыпали песка, и тошнота подступала к горлу от одной мысли о чем-то крепком. О крестовой он подумал, как о спасении. Там тишина, там прохладный полумрак, там можно повалиться на колени и хмельными слезами выплакать всю свою скверну… и обязательно станет легче, как бывало всегда. Цепляясь за стену, болезненно морщась на каждой ступеньке, молотом отдававшейся в мозгу, князь кое-как доплелся до домовой церкви. Дернул дверь. Дверь была заперта. Мало того, что заперта на засов, так еще и заколочена. Серебряные гвоздики с узорными шляпками были трогательно загнуты в две стороны, чтобы удобнее было вытаскивать обратно. Представив крохотного, сухонького, невесомого иерея, у которого и кадило дрожало в руках от старческой немощи, подымающим молоток, Борис захохотал. Он хохотал, припав лбом к шершавому дереву, пока не начал задыхаться, и слезы не потекли из глаз от истерического смеха. Что-то назойливо зудело над ухом. Борис отмахнулся, муха отлетела, но тут же вновь принялась виться вокруг, норовя сесть на лицо, села на дверь, Борис двинул кулаком. Странно, но попал, и жирная зеленая гадина замолкла. Он посмотрел на измаранную руку, и его снова замутило. В довершение откуда-то потянуло сквозняком и вонью. Немудрено, что и мухи расплодились! От злости немного полегчало. Князь пошел на запах, намереваясь устроить разнос нерадивым слугам. Источник обнаружился скоро, заодно нашелся и княжеский духовник. Старик молился на коленях возле мертвеца. В раздутом почерневшем трупе князь с трудом узнал конюха Митьку Позняка. Верный холоп, всю жизнь служивший их семье, еще покойному отцу. Умер. От черной. В его дому. А он пил и даже не узнал о том. - Какого беса! Заразу развели! Сей же час… - князь оборвал крик, вспомнив. Нельзя же человека так, закинуть в яму, как дохлого пса. Жирные, переливающиеся глянцевитой зеленью мухи с жужжанием вились над разлагающимся трупом. Князь с ужасом вспомнил, что прикасался к такой. Что же ныне творится в городе! Может… может, мор начался заново, а ему не сказали об этом? Может… - Богдан! – заорал он. – Юрко! Лазута! Иван! Недаш! – может… может, и их уже нет… никого… нет… Кмети, топоча, ввалились в горницу. Какое счастье… все! - Седлайте коней, - хрипло выговорил князь. – Едем. В Печерский монастырь. Шатаясь – сообразительные молодцы поддержали под руки - он добрел до бочки. Глянулся в воду. Узрел отекшее лицо с всклоченной бородой над расхристанным воротом рубахи, и решительно окунулся в холодную воду. *** По дороге князь пытался придумать, что будет говорить Дионисию. Да, конечно, Дионисию, а тот пускай поможет сговорить с московитами. Что-нибудь так, единственно радея о благе сего града, да не будет лишен духовного окормления, уступаю… нет, лучше покидаю град… Когда они подъехали к монастырю, прочувственная речь была почти готова. Борис хотел сказать вратарю: «К Дионисию!», но почему-то само собой вылетело имя Сергия. Троицкий игумен вышел навстречу, едва прибывшие успели спешиться, промолвил: - Здравствуй, князь. Борис вдруг сообразил, что это первые слова, произнесенные Сергием за все время. И так же внезапно, сам не ожидая того, вместо всех речей молча бухнулся на колени. Сергий опустил руку на его склоненную голову. Борис хотел было дернуться, сбросить непрошенную длань, но сразу остоялся. Что делал игумен, он не понял, но жестокая головная боль начала стихать. И по мере того, как на него сходило блаженное облегчение, Борис все яснее понимал, что все правильно, что отступить не в стыд, не в урон, что только так и можно, и должно. Так прославленный игумен Сергий душеполезною беседою умягчил сердце Городецкого князя Бориса, подвиг его отступиться от неправо занятого им Нижнего Новгорода и, благословив, тихо отшел в свою обитель. *** Князь Олег медленно ехал по полю. Тяжело дышавший конь, покрытый хлопьями розовой пены – тоже был задет в нескольких местах – то и дело спотыкался, прядал ушами и переступал через мертвые тела, от усталости уже не пугаясь. Олега самого знобило, и во рту стоял железистый привкус, как бывает при большой потере крови, он совсем не чувствовал левый бок и даже не хотел смотреть туда. А сердце переполняло торжество. Победили! Татары бежали, и ратники, у кого еще оставались силы, скакали всугон, рубя всякого, кого удавалось достать. Пленных не брали. Может, потом, когда поостынет ярость… Мало кому из хищников удастся уйти. Олег знал это наверняка. Мы победили. Впервые со времен Батыя. Не совсем впервые, разумом Олег осознавал это. Святой Михаил бил татар под Бортеневым, и московский князь Даниил разгромил татарский отряд, сражавшийся, кстати, на стороне Константина Рязанского. Кажется, и до того были какие-то победы в мелких стычках. Но это все было участие ордынцев в русских усобицах. По-настоящему допрежь монголов бил лишь славный рязанец Евпатий Коловрат. Ныне Русь и Орда встретились на бранном поле, один на один, грудь в грудь. И русичи одолели. И он, Олег, вел их. Тагая, сколь не стерегли, все же проглядели. Внезапным набегом он прошел по рязанской земле, взял и сжег Переяславль-Рязанский и, отягощенный полоном и добычей, начал откатываться обратно в степь. Князя тогда, как назло, не случилось в городе. Уведав о беде, он с наспех собранным полком ринулся всугон. Олег шел за врагом по пятам, через разоренные села, мимо почерневших печных остовов, одиноко высившихся над пепелищами, распугивая волков, пировавших над неприбранными трупами, и войско его росло с каждым шагом. Отовсюду стекались угрюмые мужики, избегшие гибели или полона, вооруженные кто чем, рогатинами, плотницкими секирами, кто с единым засапожником, кто с голыми руками, кто и с доброй саблей. Потерявшие близких, потерявшие родной дом, ныне, обретя вождя, все они были полны мрачной решимости спасти, а нет – так отмстить. Подошли с полками Пронский и Козельский князья, недовольные тяжкой рукой великого князя, но отложившие которы пред лицом общей беды. Ордынцев настигли уже в степи. Татарские и мордовские воины настолько уже обнаглели от своего безнаказанного набега, что потеряли всякую опаску, и русичам удалось скрытно подобраться к их стану. Сеча была страшной. Несколько раз уже казалось, что не выстоять, что всем им лечь костьми на этом поле, но ненависть придавала сил, вековая ненависть, вырвавшаяся наконец наружу. Резались грудь в грудь, потеряв оружие, рвали голыми руками, зубами вгрызались в горло врага, и падали, не разжимая сведенных смертной судорогою пальцев. И что-то сломалось. Враг дрогнул… повернул… побежал! Князь тяжело спрыгнул с седла; шатнулся и упал бы, если б его не поддержали под руки. В шаге лежали, намертво переплетясь, два мертвеца, один в татарской меховой шапке, другой с раскроенною русой головой, и Олег с болью подумал о цене этой победы. Воины торопливо развязывали полоняников; оборванные, со сбитыми в кровь ногами люди обнимали своих освободителей, многие плакали в голос, от счастья, от недавно пережитого ужаса или от горя, вызнавая судьбу своих ближников. Молодая баба стонала, держась за большой живот, у нее начались роды и, судя по осуровевшему лицу присевшей около нее старухи, трудные. Олег добрел до брошенного шатра и понял, что больше не выдержит. Кто-то из кметей услужливо отогнул полог, но Олег мотнул головой, скрипнув зубами от острой боли. В тагаево жило он не пойдет. Ему натаскали подушек, принесли два седла и устроили что-то более-менее годное, чтобы прилечь, стали стаскивать прорванную кольчугу. Прибрели Владимир Пронский и Тит Козельский, оба глядевшиеся не лучше, и Олег через силу улыбнулся союзникам. Уже в сумерках, собрав павших и перевязав раненых, люди начали рассаживаться вокруг котлов, где призывно булькало варево, спроворенное из того, что нашлось в татарском обозе. Олег, вместе с князьями-подручниками и теми из воинов, кому случилось, также в очередь хлебали из одного котелка. Ныне было не до величаний, и все это понимали. Есть не хотелось, к железу во рту добавилось головное кружение, но Олег заставлял себя, зная, что иначе потерю крови не восполнить. Старуха, что помогала роженице, приблизилась, поклонилась князю. - Как тамо? – вопросил Олег. - Княже, окажи милость, будь крестным! Да нет, крепенький мальчик, выживет! – замахала она руками, почуяв невысказанный вопрос. – И с самой ничего. Только это… как бы… тово… А отец сегодня погиб, тут, - прибавила она, перемолчав. – Чуть-чуть не дождал увидеть сына. Марье пока не сказывали того, так ты уж княже, пожалуйста... Пусть оправится немного. Олег с натугой поднялся. Священник с кровоточащей ссадиной на виске, в рясе с оторванным рукавом, присев на корточки, поболтал рукой в ручье, кивнул, успокаивая: - Нет, не холодна! Князь взял на руки крохотный, слабо пискнувший комочек. Да, не нужно откладывать до положенного срока. В том, чтобы крестить дитя прямо здесь, на бранном поле, где пал со славою его отец, было что-то… значимое. - Чей сегодня день? – вопросил князь и тут же сам отрицательно покачал головой. – Нет, не так. В честь днешней славной победы и во имя грядущего одоления на враги, чтоб не кланялся русич поганым татарам, и чтоб вовек ни единый из них не смел ступить на русскую землю с насилием и злобою! Нарекаю тебя Никитою. Сиречь – победителем. *** Микула вздрогнул от внезапного скрипа, чутко прислушался. Но нет, все было тихо, все спало. Верно, от сквозняка где-то шевельнуло ставень. Усталый Суздаль мирно спал под звездным пологом, и спало московское подворье. Микула еще постоял, вспоминая, не запамятовал ли он чего-нибудь важного. Сабля у пояса, серебро в калите… Он накинул на плеча грубошерстяной дорожный вотол (днем солнце жарило вовсю, но ночи на исходе лета были уже холодны, да и не стоило привлекать излишнее внимание богатством сряды), широко и истово перекрестился на образа, поймал взгляд Николы, своего, домашнего, доброго и уютно-привычного с издетства. И остро почувствовал, что вся его жизнь решилась в этот миг. Что прежней жизни больше не будет, и новая, еще неведомая и прекрасная, и все же страшащая, рождается прямо сейчас, под покрывалом волшебной летней ночи. И уже неможно перевершить, отступить, нет пути назад – лишь лунная дорога вперед, в неизвестность. После недолгих колебаний он снял икону с полицы и спрятал за пазуху. Не оглянувшись, вышел из горницы, плотно притворил за собой дверь и стал, стараясь ступать как можно тише, спускаться по лестнице. Снаружи было достаточно темно, утоптанная земля скрадывала шаги, и стало можно не так таиться. Микула быстро пересек двор и был уже у самой конюшни, когда из-за угла вынырнула темная фигура. - Воздухом дышишь, племяш? Микула чуть не выругался с досады, а Тимофей Васильевич с самым беззаботным видом подхватил его под локоть. - И то верно, воздух сейчас хороший, свежий, а в тереме-то духота. Вот и мне чегой-то прогуляться захотелось. Ну, прогуляемся вместе, все веселее, верно говорю? А, племяш? Микула поплелся за дядей, спиной чувствуя, как растет расстояние между ним и заветной хороминой. Тимофей Вельяминов болтал какую-то чепуху, не умолкая ни на мгновенье, и когда они намотали третий круг по двору, Микула, понявший, что любящий дядюшка готов «гулять» так до самого свету, решился и выдернул руку. - Чего-то голова болит… верхом, что ль, прокатиться, вдруг от скачки развеется. - Гришка, скотина, пьяный валяется! – возразил дядя. – Коня оседлать некому. - Ничего, я сам, - пробормотал Микула, принявшись усиленно тереть висок, развернулся в требуемом направлении и даже успел сделать шаг. - Конюшня заперта, - отрезал Тимофей. – И ключ я, от греха, прибрал. Так что поил ты Гришку зря. - Ключ! – воскликнул Микула, отбрасывая уже бесполезное притворство. - У меня. - Отдай ключ! – он сжал кулаки. - Ну не станешь же ты бить меня, старика, - почти убедительно прокряхтел меньшой брат московского тысяцкого, не так давно переваливший за сорок. – Да ты пойми, я тебя не осуждаю, ей-ей! Давно пора молодцу ожениться, никак скоро четверть века стукнет. Да и что увозом… и так женятся, и ничего. Но вот дочерь великого князя Суздальского – не крутовато ли забираешь, племяш? - Я ее люблю! – выкрикнул Микула с отчаяньем. – И она меня! - Ну и добро, - дядя невозмутимо пожал плечами. – И Господь велел любить друг друга. - Мы… ты ничего не понимаешь! - Добавь «старый пень», – предложил Тимофей, заинтересованно разглядывая племянника. – Ты что ж, думал, это как в сказке, в единый скок - до царевнина окошка? Ты хоть представляешь себе, как охраняют княжеских дочерей? Да тебе через тын перелезть не дали бы! Пристрелили б на месте, это в лучшем случае. А вот коли б взяли живьем… Нижегородцы живут рядом с бесерменами и многое от них переняли. А что у тех делают с любителями забираться в чужие светелки… нет, пожалуй, я тебе все-таки рассказывать не буду. Микула подавленно молчал. Все это он обмыслил допрежь, и ни стража, ни ограда как-то не казались неодолимыми препятствиями для удалого молодца, вдохновленного любовью. - Да еще и девку бы ославил! А и удайся дело, что дальше? Ни на Москву, ни в Суздаль вам бы дороги не было. На Рязань, сухой сухарь глодать да по колкам татар стеречь? Аль в Смоленск, на дальних заставах литвина караулить? А, придумал, можно еще на Белоозеро, там, правда, холодно и не растет ничего, и едоков больше, чем еды, зато бояр мало, давно все на Москву подались вместе со смердами. Может, лет за двадцать и выслужишься в городовые бояре… если очень сильно будешь стараться. И как-то сомневаюсь, что твоя супруга долго выдержит такую жизнь. Ты что же, не понимаешь, что так высоко, как на Москве, ты не сядешь нигде и никогда? А коли бросишь, отринешь твоими предками для тебя выслуженное место, так всему своему роду содеешь немалый урон? Княжий муж служит князю своему отнюдь не за поместья… ну, не только за них. А прежде всего за ту честь, кою стяжает верною, трудной и беспорочной службой, и кою передает своим детям и внукам, как лучшее родовое достояние. По чести предков и потомкам почет, по местам и места. А ты все это собрался проездить… ладно, ради любви. Могу понять. Но вот что ты собрался порушить мир с Дмитрием Суздальским, сотворенный двумя войнами, кровью и трудом – не пойму! Не прощу! Не дозволю! Тимофей Вельяминов уже не шутковал, не изображал доброго старого дядюшку. Он был тверд и почти страшен. И Микуле впервые подумалось, что - да, что своим безрассудством он может погубить… да что обманывать себя, наверняка погубит!.. весь тяжкий государственный труд последних лет. Который, кстати, сам и творил ныне в Суздале. – Ярлык на Владимирский стол вот уже два дня как лежит у Дмитрия в ларце, - домолвил Тимофей, понизив голос. – И надо очень постараться, чтобы он там и остался. - Мы любим друг друга…- с отчаяньем прошептал Микула, опустив голову. - Ну и замечательно! Чем не жених: собой пригож, умен… когда глупостей не делаешь, великому князю двоюродный брат. И роду нашему будет от того немалая благостыня, ни Акинфычи, ни Всеволожи нам станут не совместники, – Тимофей видел, Микуле все это были пустые слова, игры гордыни. Что ж, и сам был таков! Важность сего начинаешь постигать, когда появляются свои дети, о будущем которых надо заботиться уже теперь. – Токмо делать надо по уму. - Дядя, ты?.. – Микула со вспыхнувшей надеждой вскинул ресницы. - Иван Иванычу свадьбу сладил, Семену Иванычу сладил, так неужто родному племяннику не устрою! – Свою роль в устройстве брака Симеона Гордого Тимоха несколько преувеличил, но все ж таки, разве не был он послухом, когда князь разводился с Евпраксией Вяземской? – Ты вот скажи, князю Митрию какие девушки нравятся? Из всех двоюродных братьев, сыновей тысяцкого – иные не шли и в счет – князю был ближе всего именно Микула, крестильным именем Николай. Старший, Иван, был взрослый и серьезный, и, не таясь, глядел на государя как на сопляка. Меньшой, Полуект, напротив, сам казался Мите несмышленышем. А Микула - в самый раз, и если кто-нибудь и мог ведать тайны Митиного сердца, так только он. Сын тысяцкого, сообразив, что от этого каким-то пока неясным ему образом зависит и их с Машей счастье, старательно принялся вспоминать, кого юный князь катал в санях на Масленой и с кем качался на качелях на Троицу, но внятного образа не складывалось, несмотря на все усилия. Митрий, как всякий подросток, охоч был до забав, но девчонки покамест были для него не более, чем просто девчонки. - Во всяком случае, точно не млеет от мелких и чернявых? – уточнил Тимоха. - Да вроде нет… - Ну и славно! – Тимоха довольно потер руки. – Ты с ним дружен, вот и подкинь мыслишку, мол, у них товар, у нас купец… - Дядя! - Да не Марью! – поспешно уточнил Тимофей. – Ей, помнится, девятнадцать уже? - Восемнадцать! – грозно возразил Микула, всем своим видом вопрошая: «Уж не хочешь ли ты сказать, что перестарок?». - Ну вот. Для Митрия уже не по возрасту, а Евдокия ему как раз в самый раз. И очень даже ладно станет окончить нелюбие почетным браком. Да Дмитрий Константиныч вцепится в него ногтями и зубами! Лучшего жениха ему не сыскать, и от Бориса зять ему уж наверное станет обороной, и уступит великое княжение, как того требует митрополит, за себя и за потомков на все предбудущие веки, он не абы кому, а родному внуку. И ярлык свой он в ход не пустит, к собственному удовлетворению, ибо и сам не очень-то хочет того… - Чего нам и нужно… - прошептал Микула. - Верно. Только вот загвоздка: где ж видано, чтоб младшая сестра шла замуж прежде старшей? - И тут… - еще тише выговорил Микула, начиная понимать. - И тут являешься ты. Не просителем, а избавителем. Князь, конечно же, сначала с гневом откажет, а затем подумает и согласится. Особенно если обе дочки учнут реветь в голос, мол, хотим замуж и все такое. Микула молча стоял, обдумывая услышанное. За запертыми воротами конюшни, забеспокоившись во сне, коротко ржанула лошадь, в ответ ей из-под забора послышался молодецкий храп Гришки. - Пойдем спать, а? – предложил Тимофей, зябко поеживаясь. – Надышались уж. А завтра из утра отправишься на Москву. *** На другой день Микула, и верно, ускакал на Москву с новостями и предложениями. Пролетевши весь путь одним духом, бросив двух запаленных коней, он, едва переменив с дороги платье, явился пред очи великого князя и митрополита, сообщил им о полученном Дмитрием Суздальским ярлыке и изложил соображения Тимофея Вельяминова относительного того, как избыть угрозу. На самом деле Тимофей Васильевич был не единственным, и даже не первым, кому пришла в голову замечательная мысль о брачном союзе Москвы и Суздаля. Он был первый, кто эту мысль высказал вслух, и Микула неволею оказался в сем деле починщиком. Алексий покивал, принимая к сведению. Дмитрий вспыхнул пунцовым румянцем, едва удержавшись от немедленного вопроса: «А какова она, княжна?». О том он, жутко стесняясь, расспросил двоюродника позже, с глазу на глаз. И описанием, кажется, остался доволен. А Микула, исполнив свое дело, окрыленный надеждою, вернулся домой и только тут почуял, что смертно устал. Он, почти не ощущая вкуса, выхлебал мису горячих щей, добрел до постели и немедленно провалился в сон. Во сне, тяжком и смутном, он все куда-то скакал, с кем-то рубился и снова скакал, кашлял и задыхался, а воздух исчез, заменившись едким серым чадом… Микула открыл глаза, и сперва ему показалось, что сон продолжается наяву. В раскрытое окно тянуло гарью, заполошно били колокола, и в темном небе метались злато-багровые сполохи пожара. *** Дмитрий Константинович, как и предполагал Вельяминов, сначала пришел в бешенство, а затем начал обдумывать вопросы по одному. На брак Дуни с московским князем он согласился сразу же, лучшего исхода нельзя было и выдумать. С Машей было сложнее. Дмитрий ярился, кричал «Да как можно! Да как и в голову пришло!», и, верно, явись в этот час сваты хоть от самого захудалого князька, вовек не видать бы Микуле своей ладушки. Однако никто не спешил родниться с бывшим великим князем, а дочка была упряма. Конечно, дитя в родительской воле, и всяко выйдет замуж, женится ли на том, кого выберут батюшка с матушкой. Но ведь и родитель в хорошей, дружной семье, не отравленной ядом взаимной злобы, не пожелает своему чаду худого. И хоть поется в песнях и сказывается в баснях, как жестокие отцы неволят дочку за старого безобразного самодура, так ежели все ладно, о чем и песню складывать? Думая о зажитке, о землях, ревниво высчитывая родовую честь и место, любящий родитель подумает и о том, что жить-то с человеком, хотя едва ли скажет об этом вслух. И Дмитрий Константинович, обмысливая так и эдак, вздохнул наконец: ну пусть хоть по любви… И грамоту об отказе от великого Владимирского стола за себя и за своих потомков, на вечные веки, он подписал бы… Да понимал уже, что не дастся тот стол в руки ни ему, ни потомкам, и чем дальше, тем вернее не дастся. Смирился бы, принял бы свою судьбу. Если б не другая грамота, привезенная Кирдяпою. Сын год сидел в Орде, где творилось невообразимое, искал пути, хитрил, дрался, таился, льстил, подкупал, обещал… То, что пятнадцатилетний княжич не только выжил в этом кровавом хаосе, но и добыл-таки, выцарапал ярлык, было подвигом. И отказаться значило предать сына. Но ведь и иначе неможно! И в конце концов измученный Суздальский князь, со жгучим стыдом, таясь от сына, переслал на Москву заветную грамоту. Василий, вызнав обо всем, когда уже было слишком поздно, рыдал и в лицо отцу кричал неподобное. Маленький Семен, оказавшийся невольным свидетелем разговора, застыл, сунув палец в рот, боясь дохнуть, с ужасом ожидая, что отец прибьет Ваську на месте, да как бы и ему не досталось под горячую руку. Дмитрий Константинович, однако, этого не сделал. Хотелось обнять сына, как прежде, маленького, плакавшего от какой-нибудь дитячьей обиды, утешить, погладить по русым волосикам. Не сделал и этого. В этот день уважение сына рухнуло невозвратимо, и что бы он ни сделал теперь, все пошло бы лишь к худу. *** Не так гладко получилось с Борисом, и испортил дело все тот же Кирдяпа. Запоздало решив сорвать переговоры, он попытался перехватить дядино посольство. Затея не удалась, но Борис пришел в ярость, и не только наотрез отказался подписывать грамоту, но и отбросил все свои прошлые решения относительно Нижнего. Втуне пропал весь Сергиев поход, и в воздухе запахло ратной грозой. Ох, как не ко времени! Дмитрию ныне было решительно не до того. Великий пожар уничтожил Москву полностью. Крепостные стены местами обвалились, а местами, обугленные и расшатанные, держались на честном слове. Кремник нужно было возводить заново, и строить, сами ужасаясь громадности предстоящего, все же порешили – каменный! Мысль была Дмитриева, пусть и мудро предуготовленная рассказами Алексия о Псковском Кроме и литовских замках, сложенных из дикого камня, но все равно – своя, и он взялся за нее вдохновенно, забыв обо всем на свете. Даже скорая свадьба отошла посторонь. В думе случился жаркий спор. Иван Вельяминов принес бумаги, принялся с цифирью доказывать, что княжеская казна не выдержит таких расходов, вызвав у князя приступ глухого раздражения: вечно мне поперечит! А еще брат! И впервые подумалось: не многовато ли власти семейство тысяцкого забрало на Москве? К счастью, помог молодой Федор Акинфов: - Оно вроде и так… но чего бы как-нибудь всема, тово! По башне на рыло. Да, недаром Федор носил прозвище Свибл. По сравнению с ним покойный Мина, так и не попавший в думу, был образцом красноречия. Однако мысль, хотя и коряво высказанная, оказалась дельной. Строительство распределили между боярами, согласно возможности каждого. Акинфычи всем родом взяли самый большой участок; траты велики, так ведь по ним и почет! Свибл столь сурово въелся в дело, столь толково распоряжался, добывал мастеров и наряжал мужиков на работы, обеспечил припас и подвоз, не допуская и малейшего простоя, сам дневал и ночевал на стройке, возвращался домой в потемнях, в сапогах, угвазданных известью и белой каменной пылью, не гнушался и своими боярскими руками браться за работу, подсобить, где вдруг недоставало работника, что Дмитрий начал проникаться к нему все большим расположением. Сам был таков! Сам хватался за все, забывая почасту и пообедать, сам облазил крутояры, прикидывая, где и как способнее будет вести стены, где ставить ворота, где – вежи[2], выслушивал, старательно вникая, мастеров, когда и спорил, разгораясь, до хрипоты. И мало-помалу княжеское воодушевление начало передаваться и остальным. Мужики, созванные на городовое дело, вначале сомневались, камень казался непривычным и даже страшил. Доселе каменные строили только церкви, да и то давно и долго, а здесь – сразу целый город! Но князь был везде и всюду, вникал во все, пробовал даже сам копать и тесать камень, получалось, правда, не очень, но понятие он теперь имел и мог судить, что к чему. Бывал он и на каменоломнях, где с великим бережением вырубали и затем грузили на повозки и волокуши квадры[3] шершавого, бьющего в глаза свежей белизной камня, похожего на глыбы снега, приготовленного для потешного городка. Однажды, увидев завалившуюся на бок телегу и отчаянно матерящегося возчика, сам соскочил с коня; вагами начали поднимать камень, и, вздынули-таки, загрузили! Князь в свои пятнадцать лет был уже очень силен, превзошел статью многих взрослых мужчин. Ничего от тонкой отцовской красоты ему не досталось, он был даже грубоват, и с первого погляду мог показаться неуклюжим толстяком, однако все это был отнюдь не жир, а тугие мышцы. Не пораз Митриева сила пригождалась на строительстве! То и сказалось, что князь сам брался за все, не величаясь, был, хоть и надо всеми, и все же со всеми вместе. Потому и знатье было, что не просто исполняют повеление, а вершат нужное дело, и в труде том нечувствительно рождалось единение. Все, всею землей, и смерды, и бояре, сколько и какого ни есть народу, совокупно возводили стольный град своей земли. Оттого и тяжкий труд делался радостным, особенно когда приноровились, появилось понятие, что и как способнее делать, появилась и гордость, и азарт: а ну-ка! И вот уже обрисовались очертания крепости, вот уже твердо легло основание будущих стен, и поднялся первый ряд белого камня, и пошел следующий... Издали казалось, что холм над Москвой-рекой одевается снежной шапкой, как те горы далеких сказочных стран, о коих рассказывают путешественники. Великий князь совсем позабыл о Борисе, оставив эту докуку Алексию, и очень удивился, когда последний объявил, что все средства испытаны и ныне остается одно: собирать полки. Олег Рязанский, менее всего думая о том, оказал двум Дмитриям большую услугу. Теперь, когда не нужно было опасаться Тагая, стало можно и перебросить войско к Нижнему. Выступили москвичи, выступили суздальцы, выступили полки иных городов. На деле ратиться никто не хотел. Даже Борис. Его поступок продиктован был раздражением, и когда вся эта громада войска притекла к Нижнему, Борис, не доводя до битвы, дал мир на всей воле великого князя, отступаясь и от Нижнего Новгорода, и от Владимирского стола. По крайней мере, теперь ему было что ответить собственным детям. *** Свадьбы решили играть по обычаю, прежде старшей сестре, затем младшей, перед Рождественским постом и сразу после. Приданое готовили, наряды шили на две свадьбы разом, вместе собирали и девичьи посиделки. Дуня, захлопотанная, умиравшая от волнения, то красневшая, то бледневшая всякую минуту, с удивлением взирала на спокойствие старшей сестры. Своего жениха она еще ни разу не видела и, несмотря на бесчисленные расспросы и заверения, что молодец всем хорош, ужасно боялась, а вдруг страшила, или дурень какой, а вдруг она сама ему не понравится, и гордилась таким «великим браком», и жалела сестру, коей приходилось удовольствоваться гораздо меньшим, а то винила себя, что перешла сестре дорогу, а то вдруг начинала завидовать: Маша идет замуж по любви, а у самой еще как-то слюбится! Мария, накрытая фатою, сидя посреди светлицы на возвышении, причитала по обычаю, вторя Никитишне, столь искусной в свадебных плачах, что все подружки, сидевшие вокруг с рукодельем, начинали взаправду всхлипывать. Дуня, тоже то и дело подносившая к глазам платочек, расшивала алыми маками шелковую сорочку. К свадьбе, по древлему покону, должно собственными руками приготовить подарки жениху и всей его родне, и, право, неплохо, что семья не так и велика. Иначе и невесть было бы, как успеть! Вечером Дуня подлезла к сестре в постелю, пошептаться. - Маш, а каково это: быть замужем? Маша удивленно вскинула долгие ресницы: - А мне-то откуда знать? Сама только собираюсь. Дуня хихикнула, поерзала и зашептала снова: - Маш, а ты знаешь, что батюшка великий пояс отдает мне? А тебе малый, который без цепей. Маша пожала плечами: - Его воля. Ей было немного обидно, ведь великий пояс, одно из главных сокровищ семьи, из поколения в поколение передавался в приданное старшей дочери. - Что ж получается, у меня лучше жених… ну не лучше, выше! – так мне и всё, а тебе что останется? Все и перерешить? Отец, по сути, тебя первородства лишает! - Так что же, предлагаешь мне идти к отцу и требовать пояса? – с усмешкой спросила Мария, глядя в разгоревшееся – и в темноте понятно было – лицо младшей сестры.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.