ID работы: 9118997

Call 911

Джен
R
В процессе
42
автор
Размер:
планируется Макси, написано 126 страниц, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 74 Отзывы 15 В сборник Скачать

город

Настройки текста

***

      Проспав практически сутки, до того момента, когда меня уже начало тошнить от такого долгого сна, я ещё некоторое время не могла встать с кровати. Практически не чувствовала ни ног, ни рук, каждая часть тела стала свинцовой, неподъёмной. Я сама как будто увеличилась в размерах в десятки раз. Более того, тяжесть добавляла внезапно откуда взявшаяся тоска, поселившаяся в моей груди, еле вздымавшейся и опускающейся во время сбитого дыхания. Неопределенно странная тоска, которую я ещё никогда не ощущала, пытающаяся вырваться наружу, сломав мои ребра и расплющив сердце. Тоска по человеку. Я не скучала по нему, я не любила его, не хотела его и о нем не мечтала. Я тосковала. По чему-то ранее мне неизвестному, но слишком важному, что стало частью меня. Частью, которая была где-то далеко.       И теперь мне нужно было определиться: стоит ли принимать эту тоску, является ли она движущей вперед силой или тянущим назад якорем. Мне нужно было решить, выведет ли эта тоска меня на новый уровень понимания всего человеческого, что во мне есть или прибьет мои ступни ржавыми гвоздями к земле. Но пока я не узнаю, что чувствует Дж.Б. — такое же невыносимое нечто, делающее то ли больно, то ли невероятно приятно внизу живота при одной мысли обо мне или сосущую, тяжелую, рванную царапину, змеёй растянувшуюся по всему телу и вызывающую только страх и сомнение, — я не смогу принять решение.       Лежа в кровати вечером семнадцатого марта в абсолютной тишине и темноте я думала о Дж.Б., прикрыв свои глаза, с онемевшим сердцем и поджатыми губами. Мне было плохо без него. И что я точно знала — мне не нравится это чувство ровно настолько, насколько я хочу чувствовать его вечно. Я не собиралась признаваться ему в любви, потому что это была не любовь. Вряд ли я вообще, конечно, знала, что такое любовь, потому что от Дилана я была зависима, и я не могла без него, и мне хотелось к нему — прижаться, потереться своей щекой о его щеку, стать для него кем-то или чем-то, чего у него еще никогда не было. От Дилана я не ждала взаимности просто потому что понимала, что нам не быть вместе, несмотря на то, как истинно желала его во всех смыслах и проявлениях. Я пока не знала, что именно для меня значит Дж.Б. Но я не могла не думать о нем.       Первый звоночек — в моей голове ни разу не проскочила мысль об игре.       Я попыталась прийти в себя — снять с себя грязную кожу в душе и надеть новую. Насильно пыталась забыть произошедшее двадцать часов назад, смыть с губ поцелуй Дилана, вытащить из своей головы слова Оливера. Я хотела быть невинно чистой, я хотела быть новой. Как жаль, что нельзя избавиться от собственной головы.       Я поела и наелась, выпила воды и напилась. Я вернула себе себя. Замотала руки бинтами, обнаружила, что это была последняя упаковка. Я обследовала дом — мама оставила записку на холодильнике. Я так давно не видела ее, что перестала вспоминать о ее существовании. Фил спал в своей комнате, раскинув руки в стороны, словно его распяли. От помятых простыней воняло потом и лекарственной мазью.       Когда я была готова уходить — пробираться через сумерки, гоняться за светом уличных фонарей, — я заметила в темноте прихожей костыль Фила, низ которого был испачкан грязью. Я улыбнулась, чтобы паника не успела занять место защитной реакции. На первом же автобусе я добралась до части города, где живет Дж.Б. У меня появился повод для прихода. Нужно было узнать, что делал Фил у монастыря, не спрашивая при этом у самого Фила — вечно защищающего меня от самого себя.       С холмика, на котором стоял дом Дж.Б. с оранжевой крышей, я разглядывала мерцающие в тяжелой темноте, свалившейся на город, трейлеры. Там, дальше в лес, стоял тот самый дом пастора, в котором мы проходили наше первое испытание. Левее, в одной из самых лучших частей города, у широкой реки, стоял дом Элоди. Я не видела, горел ли в нем свет, и даже не сразу смогла его найти, потому что зрение у меня вдруг стало нечетким — все перед глазами расплывалось. Из дома Дж.Б. слышались громкие чужие голоса. И я пошла за ними.       На входной двери дома с оранжевой крышей приветливая золотистая надпись: «Добро пожаловать!». И я стучу, надеясь, что этот мой приход действительно будет уместным, надеясь, что Дж.Б. будет рад. Когда я стучу во второй раз, громкие голоса затихают, будто испугавшись. И я тоже вдруг начинаю бояться, когда слышу тяжелые шаги. Дверь открывается.       Удивленный Дж.Б., как обычно лохматый и в белой майке и домашних штанах, точно застигнутый врасплох, закрыл дверь за своей спиной.       — Ты что здесь делаешь? — лицо его становится гримасой, освещенной уличным фонариком, висящим под навесом.       — Нам нужно поговорить.       Нижняя губа, которую ему разбил Томас, предательски дрожит. Дж.Б. испуган.       — Я занят.       Его голос тихий. Его голос ненастоящий.       — Десять минут? — но я смотрю на него и наконец могу дышать.       — Не приходи сюда, Лола.       Я не успеваю ничего сказать. Через секунду Дж.Б. будто и не выходил ко мне.       Я много раз оказывалась в таких ситуациях, когда от стыда начинают гореть щеки и уши, когда тело становится вытянутой дрожащей где-то между пространств деталью. Вот я и стояла так еще какое-то время, чувствуя биение сердца в своем горле — тошнило. Хотелось исчезнуть — на ватных ногах я поплелась к остановке, хотелось закричать, да воздуха в легких не хватало. В голове пульсировали слова: «Не приходи сюда». И я пошла в другое место.       Я чувствовала себя пьяной, и я чувствовала себя ненастоящей. И в этом туманном состоянии я добралась до центра на автобусе с единственным куда-то направляющимся человеком, занявшим место у окна, и от него несло алкоголем, и я, кажется, еще больше опьянела.       Привет пустому городу от опустошенной меня. С этим покачивающимся на дрожащих ногах человеком выходим на одной остановке и бредем по темноте лесопарка на небольшом друг от друга расстоянии. Кажется, таким образом мы чувствуем себя менее одиноко. Привет надежде, поселившейся у меня в голове, и нагло заставившей меня думать, что мне все под силу, что мне все возможно. Выбираю путь длиннее — к старой пекарне, в которую нас с братом всегда водил отец перед школой. Человек в черной куртке идет за мной. Я его не боюсь. И он не боится меня.       Сколько дорог мы пройдем, прежде чем они закончатся? Сколько их там — за высокими замерзающими деревьями в эту самую холодную весну? Привет жестокому марту, которого я сама таким сделала.       Колеса машин не жалеют лужи: давят, расплескивают воду, окатывают нас с черным человеком. Я не сразу замечаю, что он стал моей тенью, а я — его. Может быть мы когда-нибудь научимся различать отражение от реальности, но пока сойдет и так. Мы идем дальше.       Я не виню никого в своей глупости. Просто в какой-то момент я поддалась ей, оказалась уязвимой в силу своего одиночества, подумала, что когда-нибудь все-таки поумнею, найду вакцину. Бабушка заставляла меня взрослеть каждый день все больше и больше. Говорила: «когда ты поумнеешь, тогда я с тобой смогу разговаривать на равных». Но в чем заключается этот ум? В чем он измеряется? В количестве не допущенных ошибок? В качестве выстроенных планов? Жизнь невозможно предугадать и невозможно подстроить под себя. И пока ты этого не поймешь — ты не поумнеешь. И важно ли это? Я бы хотела спросить у черного человека, в чем заключается его ум. А потом, обернувшись, не нашла его за своей спиной. Поняла одно. В одиночестве.       Руки в карманах со звенящими ключами и мелочью. Вот бы сердце Дж.Б. было автоматом, в который я могла забросить несколько центов и получить его любовь в подарок. Железная рука-клещ не удерживает меж своих острых пальцев это невидимое нечто, в которое я хочу всмотреться, которое я хочу забрать себе.       В день, когда умер мой отец, умерла и моя мама. Что-то внутри нее просто перестало окликаться на ее имя, перестало реагировать на радостные новости, на горькие обиды. Что-то внутри нее навсегда осталось наклейкой на урне с прахом отца. Она, кажется, туда и свое имя вписала.       Они, вроде как, очень сильно друг друга любили, хотя всегда это скрывали. Их любовь была между ими двумя, для нас с Филом имелась другая. Они не целовались при нас, не обнимались, не называли друг друга глупыми прозвищами, которые давали нам, но они всегда были рядом. Они всегда завтракали вместе и вместе ужинали, если их не разделяли мамины рабочие смены. Они всегда были вместе в машине, всегда у одной полки в супермаркете, кресла — рядом, коленки — касаются, ладони — раскрыты, пальцы — готовы сплестись. Они всегда были нашими родителями. Нелепыми, смешными, строгими, колкими. А потом их не стало. Точнее, не стало отца. А мамы как будто и так никогда не было. И всё из-за меня.       Город сужался. Высотки сталкивались последними этажами, когда я поднимала взгляд к серому холодному небу. Сухой февраль решил поиздеваться: подсунул вечно плачущий март. Мне было тринадцать, когда умерли мои родители. Мне столько и осталось. Я не повзрослела.       Сначала я хотела пойти к дому Элоди, но ноги не слушались — заплетались, еле двигались, тяжелели, натыкались на капканы. Все-таки осталась между нами недосказанность, которая, наверное, будет выгравирована еще и на наших могильных плитах. Почему-то многолетнее молчание переносится тяжелее, чем громкая ссора. Знаю ли я Элоди сейчас? Вряд ли. И, наверное, больше не узнаю. Какие-то детали вроде ее лака для ногтей и вечно смазанной помады, светлых волос и бьюика, которые не вывести из моей памяти ни одним химическим средством, не вырезать ни одним ножом, будут преследовать меня до самого конца. Вот, помню, ее желтый купальник с юбкой или как она танцует сиртаки. Помню летние ночи на ее веранде, как ловили мух и прятали их под подушку ее дедушки, потому что он не пускал нас гулять поздно. Многое помню, многое хотелось бы забыть. И чтобы это сделать, я не иду к Элоди.       Сколько мы не знаем? И сколько еще сможем узнать? Или сколько не узнаем никогда?       Холод цепляется за мое лицо и шею, которую совсем не прикрывает ворот куртки с шелестящей тканью, а я иду все медленнее, разглядывая желтые окна жилых домов. Я выбираю долгую дорогу, несмотря на грозные голые деревья, царапающие острыми ветками ночное небо с грязно-желтым оттенком. Туман ложится на мокрый асфальт. В окнах появляется и гаснет свет. Я смотрю на голую спину мужчины, курящего на своей кухне, на качающиеся на ветре фиолетовые занавески. Мне нравится смотреть на чужую жизнь и представлять, что я её часть, о которой никто не догадывается. Из закусочной соблазнительно пахнет жаренным мясом и острым соусом, а в запотевшем окне виднеются силуэты двух маленьких детей, освещённых белой лампой. Я ускоряю шаг. На пол парикмахерской на первом этаже этого дома сыпятся отстриженные седые волосы. Я больше туда не смотрю.       Бабушка говорила: «если ты будешь жить так, как живешь сейчас, ты никогда не выживешь». Я ворчала на нее за тавтологию. Она надо мной громко смеялась. И чтобы не слышать этот смех в своей голове, мне нужно его чем-то перебить. И поэтому я звоню Молли через справочную службу.       — Да? — еще не поздно, но голос у нее уставший.       Как хорошо, что это она подняла трубку, а не ее мама, иначе бы мне пришлось вырвать эту телефонную будку с корнем из земли. Мать у Молли была странноватой: на всех школьных собраниях она говорила больше всего и никогда не по делу. В какой-то момент ее даже перестали о них оповещать. Отец Молли постоянно работал. То ли застройщиком, то ли бизнесменом, то ли в администрации города и профессий у него вообще было не счесть. Мы не знали, кто он — Молли постоянно придумывала ему новую.       — Это Лола, — выкинула я и тут же пожалела. Брови мои застряли на переносице.       — Хочешь взять интервью?       — А можно?       Я почему-то вспоминаю ее большие зеленые глаза, смотрящие исподлобья, вспоминаю, как ее красные пряди волос, искры пламени, горят на фоне серого неба. Мне становится ее жаль, но не потому, что в какой-то момент я была сильнее ее, а потому что Молли всегда была сильнее меня и, в итоге, сдалась.       — Что произошло?       Она долго молчит. Я слышу лишь ее дыхание, только вот никак не могу понять — тяжелое ли оно, скомканное ли. Через проводки в трубке нельзя услышать чувства человека, по крайней мере, если он того не хочет.       Молли Уайт всегда была громкой. Она всегда была быстрой — скакала несколько лет с черлидершами, а потом решила удариться в учебу из-за давления гиперопекающей матери; наладила оценки, привела в порядок свою странную репутацию, перестала гнаться за популярностью в виде красивых старшеклассников, хорошо сдала пробные экзамены и зачем-то влюбилась в Дилана. Молли Уайт никогда не была тихой. Только именно в эту ночь. И если наша игра для нее закончилась, то своя только началась.       — Я решила, что не справлюсь одна.       Я не понимала, о чем она.       — Конечно, я знала, что рано или поздно мне придется соревноваться с Диланом, — я чувствовала ее холодное дыхание на своей шее. — Но мне очень хотелось оттянуть этот момент. А потом я узнала о вашем поцелуе, и я узнала о куче других вещей, не связанных с тобой, но связанных с Диланом, которые по определению разбили мне сердце, — она резко затихает, как будто теряет сознание, как будто прерывается связь, как будто Дилан где-то между нами обрезал провод, чтобы никто не пятнал его выстиранную, идеально выглаженную репутацию. — У тебя все еще есть к нему чувства?       — Я говорила сто…       — Знаю, — перебивает она. — Но мне никогда не будет этого достаточно.       — Чего? — зажмуриваю глаза от машины, громко проезжающей мимо.       — Любви.       Я улыбнулась. Где она пыталась ее найти? С кем пыталась ее прожить? Кому хотела подарить? Была ли внутри нее вообще любовь и как она выглядела?       — Прости меня.       Я не сразу поняла, что эта реплика принадлежит мне, что она звучала моим голосом, что она касалась моих губ. Мне никогда не было сложно извиняться, но всегда было сложно найти человека, которому это извинение будет впору. Была ли Молли тем человеком, перед которым не страшно, не стыдно и нужно извиняться? Вряд ли. Более того, извинения этого она совсем не заслуживала. Я зажимаю трубку между ухом и плечом и касаюсь свободной рукой бинтов на другой руке.       — И ты меня извини, — она вдруг плачет. Фары машины, остановившейся рядом, светят мне в спину, как большие прожектора, как будто меня застали на месте преступления. — Ничего человеческого.       — В ком?       — В жизни.       — Лола! — и это не голос Молли. И даже не мой.       Отец считал нас с Филом лучшими друзьями. И растил нас лучшими друзьями. Я не помню ни дня, чтобы мы с братом переставали друг другу доверять — хоть на мгновение. Это ровнялось бы смерти, это ровнялось бы предательству нашего отца. Он был моей защитной стеной, даже если побитой в нескольких местах. Он был моим щитом, моей броней, и его молчание означало выйти на битву голой. Я такой себя чувствовала последнюю неделю. И особенно в тот момент, когда фары машины Дж.Б. осветили меня, выставив наружу все мои внутренности, все мои страхи, слезы, сомнения. Я такой себя чувствовала.       Он стоял с водительской стороны, оперевшись на приоткрытую дверь. Смотрел на меня — рентген вместо глаз, кольты вместо рук, подходи ближе, думаю. Не осмелился.       — Молли? — осторожно спрашиваю я, не брезгуя касаться щекой и краем губ телефонной трубки — забираю себе слова всех, кто когда-то в неё говорил.       — Да?       — Это не навсегда.       Я кладу трубку, поступая очень драматично, что никому из нас, наверное, троих, не нужно. Дж.Б. хмурится. Свет фар его старого пикапа связывает мне руки и ноги.       — Поехали, Лола, — говорит он мягко, извиняясь.       — Куда?       Ночь обходится с нами жестоко: заставляет мёрзнуть, стесняться друг друга, быть дальше и ещё дальше, несмотря на то, что между нами расстояние меньше вытянутой руки, и я знаю, что могу спросить у него что угодно, пока мы едем по пустой дороге до непонятного адреса, но ничего не спрашиваю. А он передо мной не объясняется. Как будто мы больше не говорим на одном языке или говорим, но находясь при этом в разных машинах. Мы друг на друга не смотрим.       Но я его чувствую. Я чувствую, как мне становится тепло, чувствую, как краснею, когда его рука проскальзывает где-то рядом в воздухе. Я чувствую, что мне становится страшно. И уже не за себя.       — Я не хотел тебя выгонять, но мне пришлось, потому что ко мне приехали Дилан с Томасом, и если бы они тебя увидели, ни у меня, ни у тебя уже не было бы шанса выиграть, — голос его будто лился из радио. Такой же колючий, далекий, чужой. Вслушиваюсь в помехи.       — Чего они хотели?       — То, что они заявились ко мне домой без приглашения, отменяет все сделки еще до того, как они поставят условия. Я им сразу сказал: никакого сотрудничества, — смотрит впереди себя на мелькающие желтым светофоры. — Но они не за этим приехали.       — А ты долго будешь тянуть интригу? — сжимаю ремень безопастности, и он режет мне пальцы.       — Мы едем к Конраду Мелроузу. У него сегодня вечеринка.       Кон-рад Мел-роуз. Второгодка, который завалил экзамены специально, чтобы поучаствовать в игре, в которую его так и не взяли. Он был настолько неинтересной личностью для всех, кто его знал, что о нем не ходило слухов, его не упоминали в разговорах общих друзей и редко звали с собой. У него были деньги разочарованных в нем родителей, оплаченный колледж, выбранный не им, в который он уже не сможет пойти, и амбиции размером с водонапорную башню, с которой он, вроде как, прыгал на спор. Только никто этого спора не помнит.       С начала этого учебного года, точнее, с приближением игры, о нем, конечно, заговорили. Со смешками, улыбками, косыми взглядами. Но о нем говорили, и Конрад Мелроуз сиял. Ходил по школе, давал всем пять, подкидывал еще денег в фонд игры (зачем?). Он был веселым персонажем.       Однажды я заметила, как он стирает веснушки со своего носа в школьном туалете антибактериальным мылом. Он лакировал свои волосы, приходил в идеально чистой обуви и выглаженной одежде. Он хотел быть идеальным. Фил называл его идеальным примером идиотизма. Конрад Мелроуз не был опасным, злым, хищником, стервятником. Он просто был. Как половина этой школы. Но Конрад Мелроуз был интересен жрецам. Скорее всего, не взяли его только из-за того, что он хорошо вкладывался в игру. Но об этом мы в действительности никогда не узнаем.       — И что все это значит?       Ай. Светом фонарей грубо по лицу.       — Нам нельзя было выходить из монастыря, Лола.       Ну, конечно. Хоть кто-то об этом помнил? Хоть кто-то за нами следил? Но разве имела я право сомневаться?       Если бы жрецы не следили за игрой, если бы они вели себя глупо и безрассудно, если бы все, что происходит сейчас, было бы просто развлечением для жрецов, игра бы не просуществовала так долго. Она бы растворилась как порошок в воде, о ней бы только и ходили слухи. Если бы все это было глупой шуткой жрецов, их бы уже не было.       Если бы жрецы делали эту игру только лишь для того, чтобы потешить прыщавых малолеток, только чтобы собрать деньги, никто бы не умер. Дэннис Морец никогда бы не спрыгнула с девятого этажа в неизвестность. Джозеф Питерсон никогда бы не стал инвалидом. Десятки подростков никогда бы не ощутили себя преданными, брошенными, испуганными. И если бы жрецы хотели нас просто напугать, они бы не заставили нас друг в друга стрелять. И если бы мы были умнее, мы бы никогда не стали в этом участвовать.       И прежде чем я узнаю, что случилось, до того, как мы повернем к дому Конрада, до того, как я пойму, насколько сильно соскучилась по тяжелому запаху этих духов, прежде чем земля остановится и сойдет с орбиты, Дж.Б. затормозит на светофоре у знака стоп, возьмет мое лицо в свои грубые шершавые ладони и поцелует меня. Это все случится до того, как он произнесет:       — Игра остановлена.       А после уже не будет иметь никакого значения.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.