```
В этой норе, именуемой съемной квартирой некоего Даби, всегда темно — неважно утро или ночь — и сумрак тут перемежается с плесенью. В тот вечер не было ни на люмен светлее и никаких фатальных и поэтичных стечений обстоятельств не наблюдалось. Он вообще, по правде, в романтизацию всякую не умел, это чувство прекрасного у него давным давно отсохло, будто бы атрофировалось. Только память о чем-нибудь хорошем — осталась как рудимент. На потолке грибка обособленно много: грязные склоки иногда получались столько затейливыми, что Хоши, засыпая под керосиновый светильник, угадывала в них всяких зверей. В левом углу, если верить ее словам, какой-то (в его сознании все однокоренные к «благородие» странно цензурились) олень распахивал поле своими косматыми рогами, а тяжелые его копыта врастали в голову страшной рыбе. В самом деле — девчонка болтала так много о том, что видит на его сыром потолке, словно бы они просто лежали на уютной, мохнатой зеленью юдоли и глядели в забитое тучами небо, когда бы говорить об этом было нормально. Даби не видел все равно никаких оленей там, только зеленый или серый, отвратительный налет. И ему все не терпелось в такие моменты затушить лампу, потому что его до зуда раздражало то дряблое, тусклое свечение, в котором тени от всякого хлама, хранившегося на столе и на шкафах с полками, ползали по полу и удлинялись. В самом деле, кто-то смотрел на тучи или угадывал созвездия. А кто-то разглядывал плесень на потолке. В таком ничуть не зазорном занятии главное уметь помечтать, а другое — не имеет никакого совершенно значения. Хоши понимала это и никогда не жаловалась. Малолетка тогда развалилась в углу дивана: она спала сидя, подогнув ноги в коленях, и на ней ничего совершенно не было, кроме его трусов и майки. Острые те колени смешно, еще по-детски розовели, и рот ее был приоткрыт — так что с одного уголка подтекала слюна. Рядом, по правую ее руку, стояла открытая банка с джемом из персика, что с нее еще торчала чайная ложка, — вот значит чем были обмазаны впалые щеки. Ему вдруг тоже сообразилось усладить себе жизни — и он подтянулся к ней поближе, чтобы точно так упасть на диван. Он грузно на него завалился, без всяких хлопот о том, что разбудит ее — такого за ним не водилось. И тем не менее подумал, что странно, как это она даже не пошевелилась: и от ощутимого толчка и от едкого скрипа. И тогда Даби заметил случайно, какими счесанными оказались девичьи голени. Выудив ложку с банки — еще только не глянув — юноша представил на ней копоть. Ту самую, что она появляется, когда ложку подогревают снизу. Даби, стоит заметить, странно засомневался тогда, откладывая вдруг озарившую его догадку, хотя и привык заранее принимать самый крайний исход. Злодей не торопился смотреть, чтобы узнать наверняка что там, точно подбирая оправдания — так перекатывают меж пальцами одну за другой бусины церковных четок. А она правда была, эта ложка, вся нахрен черная с обратной стороны. Пока он лазил там, думал, что ей нужны новые какие-нибудь тряпки, хотя бы, наверное, для начала пара трусов — она вмазалась прямо на его дырявом диване. Сидела и чесалась как прокаженная, пока не отключилась — настолько обдолбалась, что и не подумала о том, чтобы спрятаться как положено. На пальцах от ложки остался джем и темный мазок — от сажи. Даби наклонился к ее шее и, точно свирепый хищник, втянул запах. Стоило бы видеть, как задвигались оголенные, лишенные кожного покрова мышцы его лица, когда заходили под ними желваки. Через грошовый гель для душа, тот почти немылящийся порошок, перебивался гадливый, кислотный душок. Жилка там отстукивала пульс, столько лихорадочный, что ему тут же захотелось ее придушить — просто свернуть эту шею, щелкнуть ею, переломить как сухую палку. Зубы у него свело от злости — такой же обугленной, как и ложка, тонущая в розовом и сладком персиковом болоте. В детском джеме. Перемешайте, чтобы мякоть равномерно распределилась и было вкуснее. Движением до хруста строгим он вывернул мелочи руки — те тонкие, бледные ветки, что на них толком и вен не различить. Сложно было вообразить, как она ищет эти свои вены, маленькие хитросплетения внутри ее тела, перетаскивающие жизнь и смерть. Вот там при локте еще алел противный след от недавнего укола. Даби сдавил сильнее, плотно стиснув челюсти, при этом совсем смутно отдавая отчет тому, что делает. Костлявая туша под ним дрогнула и забрыкалась тотчас, напрасно силясь скинуть путы его тяжелых, безутешных объятий. Так обнимает, подумалось тогда Хоши, сама смерть. И от той неумолимой смерти пахнет как от Даби. — Что это за хрень, а, сволочь? — закричал он на нее. Злодей редко поднимал голос, так что от непривычки у него заболело горло. Казалось, все капилляры в глазах его лопнут — от того ужаса, ветром мысли угодившего прямо в лицо, содравшего мясо оттуда прямо к черепу. «Где доставала на это деньги?» Вспомнились привокзальные панели, пришкольные, притусовочные. Все эти узкие, мелочные и серые лица выставляющих себя на продажу людей. Скопления невзрачных полуживых тел, зачем-то торчащих на площадках — как плесень на его потолке. Если им не было места, где сесть, то они обязательно лениво, в развалку фланировали, потому что просто стоять и держать равновесие у них ни за что бы не вышло. Вы ошибаетесь, когда представляете на месте проститутки обыкновенную женщину. Они бывают разного пола и возраста, воспитания и образования. Но их жадным глазкам и завлекающим ухмылкам тысячу лет, а у того отчаяния — ничего общего с идеей о человечности. Девчонка не могла ничего ему ответить, даже если бы очень решительно захотела. Потому только мычала, втягивая напрасно воздух через дряхлую простынь в катышках. Такая себе диванная щетина. Язык у ней присох к небу, пока тело ловило страшный наркотический приход. Из век тогда брызнули слезы — они ощущались совсем ледяными, когда вся кожа пылала, словно бы всю ее окунули в горящий спирт. Она думала — точно знала! — что это все Даби сделал: именно он так больно схватил ее за волосы и столько крепко придавил, что забылось как дышать. Забылось, как ее зовут и что она тут делает, кто она вообще такая и почему. И держал вот так очень долго, пока все кости у ней трещали, а желудок кипел и вопил — плохо, значит, зашла дурь. На деле же вмазалась Хоши очень прилично. В сознании у ней красиво лоснился литый желтый шприц — золотой и конечный. Он улыбался ей беззвучно и безулыбочно: ровно таким счетом, каким и мог улыбаться медицинский инструмент в бреду. А потом вдруг защерился и вспыхнул удивительными, странными блестками — и у ней все тело свело томительной, острой судорогой. Вот так. А дальше темнота и — ничего. И только Даби, утирающий взмокший лоб, почти сбивающий при том скальп — ласкающий.```
А дальше на самом деле ломка: такая, какая она есть. С задернутыми шторами, настежь открытыми окнами, кислой рвотой, слезами, соплями, с разоренной постелью и царапинами — от ногтей — на виниловом дешманском полу. И все это в вечном сумраке его комнаты, затхлом, совершенно непроветриваемом воздухе вместе с плесенью и мышами под гнилыми половицами. Даби думал, что отбросит коньки вместе с ней тогда, ползающей у его ступней, перекосившейся и озверелой — точно удивительное пресмыкающееся. Она пиналась и плакала, захлебывалась желудочным соком и каталась по этому заблеванному винилу, суча босыми ступнями. Повизгивая иногда и подвывая, смыкая себя за неровно стриженные патлы. А когда тело ее перестало извиваться и неистовствовать и он решил ее умыть, то Хоши вдруг резко вскочила и набросилась на него, как какая-нибудь отчаянная химера, совершенно злое существо. Она больно его тогда укусила, вцепившись в него всей своей мокрой и холодной тушей, как язвительная, осатанелая выдра, почти намертво приклеившись к нему. Ее отпустило только на четвертый день: стала говорить и ходить самостоятельно. И при этом выла снова, вымаливая и уповая на прощение. И он не злился на нее: у него был такой человек, очень ценный и занимавший в подобных маргинальных нишах свое, нужное место, который бы помог ему избавить Хоши от зависимости. Он стирал память своей решительно очень полезной причудой — малолетка бы просто забыла о том, что забавлялась когда-то хмурым. Только Даби был бы не Даби без своей мании проучить досконально всех. Заглянуть в их взгляды и отыскать там противные, тлеющие под карой возмездия угли. Ему казалось то слишком простым — просто избавить малолетку от такого воспоминания. И тогда, в самый первый раз как поймал ее, так и не решившись и передумав, сейчас он был настроен и готов. Это превратилось в безумную цель, легкую в достижении, зовущую и подогревающую. Злодейскую. — Я проучу тебя так, что ты ни за что больше не захочешь взять себе ни капли этого дерьма, Хоши. — говорил он ей, всматриваясь в ее нелепое лицо — от бывшей смазливости в нем ничего не осталось, все выражение там застыло угрюмым, плохо отделанным изваянием. Она возилась с теми сиротами, что они и подсадили ее на эту увеселительную, решающую на время беды с башкой порошковую херь. Отвлекающую от насущных хлопот взрослую игрушку. И он приволок ее туда, в их хранящую детские мечты о хорошем обитель, прямо ночью, после отбоя, когда все из ее тщедушных дружков уже, положительно, были в своих маленьких кроватках и крепко спали. Хоши, мнилось, не понимала или старательно наводила на себя такой вид. А потом все вспыхнуло. Зажглось синим. И маленькие горящие дети стали выпрыгивать с окон, падать, кататься по земле и вопить. Адские голубые агератумы и люпины, мышиный гиацинт — все холодного, гармоничного оттенка — вдруг выросли на лысой полянке. Все то красиво отражалось в ошеломленном, не осознающем взгляде Хоши — белые те зрачки впитывали в себя всеобъятные языки страшного кострища, утопавший в них остов сиротского дома, маленькие обгоревшие тела под ним. И ноздри ее широко раздувались, впитывая этот запах — подсмоленной плоти и смерти. Зацепившиеся в веках слезы, слюдяные отчаянные озерца, скоро заструились по нежным щекам — и те желтые щеки в синих бликах его разрушительной причуды померещились злодею и вовсе зелеными. Он думал со взмокшей от жара спиной, что в самом деле на нее не злится. Только задавался саднящим, очень колючим, вставшим комом в горле вопросом о том, как все-таки сумел такое допустить и где прокололся и упустил. И какие решения принимал вместо нее когда-то, чтобы самому избежать той страшной участи героинщика, что вполне могла настигнуть и его тоже. Хоши молчала тогда, у нее с краешков рта выливалась подтравленная гадостью кровь. Она прокусила себе язык. А шею крепко сдавливала рука Даби. Холодная ладонь вросла в нее — вытаскивала душу.