Печальное очарование вещей

NC-17
В процессе
60
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 50 страниц, 23 850 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
60 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник

V

Настройки
Примечания:
      Невеселая песня пробивалась сквозь динамики приемника амбивалентной открыткой из прошлого. Хоши обклеила его незатейливыми наклейками — странным, невесть откуда появившимся инфантильным приветом ее потерявшегося детства, хранившегося, видимо, в одной из прогнивших шуфляд их новой жилплощади. Странно было заметить, как подобное настроение находило ее иногда само, непременно взрослевшую, в некоторые периоды — интервал меж которыми никак четко не проглядывался. Несуразица и бредни, по меркам самого Даби, в нелепое одночасье могло стать ей основным поведением — и она становилась тогда приведением своего нечестно украденного, смазанного отрочества.       Злодей бы мог сказать, что это являлось чем-нибудь странным. Если бы только он находил справедливым, что такой, как он, мог судить о человеческих причудах: у него, определенно, были и свои. Одна из них сейчас лежала на полу за подготовительными к экзаменам.       Немного погодя, радио вычленило из шума последнюю порцию старого японского мотивчика, совсем глупого, с хрипом зашлось помехами, как больной кашлем, а потом совсем замолчало. В раздражительных муках Даби встал тогда, чтобы пошевелить антенну и подвинуть колесико частоты: прокрутил сначала новости на итальянском, а дальше нащупал канал, транслировавший песню от Pink Floyd. Они были приемлемыми, не сильно действовали на расшатавшиеся нервы, их можно было слушать: отвести подгнившие основательно мысли подальше от коробки, в какой он жил вместе с этой паршивкой, Хоши.       Он вернулся обратно в кресло и опустился на него с таким громким выдохом, как если бы только что совершил истинный подвиг. Может быть, в действительности так оно и было. От недосыпа голова его тяжелела с каждым днем, и если бы только у него были нижние века — то непременно бы под ними натучились тени. Ему со скрипом сознавалось, что усталость обглодала его уже почти со всех сторон. Вытянула с него все, что только можно было, все соки — вон, он теперь — совсем голая кость, мертвая, пожелтевшая. Чувствовалось, будто весь он иссох, превратился в высушенного, изможденного старика.       Первая причина его ночного вынужденного бодрствования заключалась во снах, которые он видел, другая, очевидно, — в самой причине этих отвратительных, просоченных настоящим страданием снов. Ему снилась Хоши, маленькая паскудная девчонка. Она снилась ему, и в этих скомканных ночных видениях он мог вытворять исключительно странные вещи с ее волосами: расчесывать их или плести из них косы. Затем наматывать их, тяжелые, на кулак. Это были приторные, наполненные сны. И просыпаясь от этих кошмаров, он ощущал тошноту и липкий пот меж лопатками и в пояснице. Сердце его лихорадило, напоминая о себе: оно чувствовалось раскаленным железом внутри.       Лучше было не спать вовсе.       Лучше было никогда бы ее не встречать.       Он из-за нее разлагался. Размокал. Поддавался юношскому тому томлению, какое для него — невозможно с его уставами и взглядами. Запоздалое, больное, долго зревшее, оно вдруг на него обрушилось и совсем сокрушило его. Океан внутри обличился жалкою лужицею: показавшееся дно оказалось сплошь утыканным кораблями да мачтами — прокисшими, обветшалыми. В мучениях там умирали лишенные воды киты — они вздувались и тухли, облепленные, впутанные в осклизлые водоросли. Где-то подле них испарялась под солнцем и его совесть.       Даби ажно стал подумывать над тем, чтобы прикончить малолетку, дождавшись, когда та уснет, — и сжечь тут все к чертям. Чтобы и следа не осталось, чтобы не мозолило глаза, если будет проходить вдруг мимо. Чтобы, может быть, хоть на минуту избавиться от чувства тошноты, следовавшей за всем тем, чем он к ней проникся.       Может быть, он с тех пор именно и двинулся. С тех самых, когда увидел ее впервые и принял решение, повлекшее за собой все это дерьмо.       Все то, что с ним происходило, понимается, — начало конца всем его идеям. Всему тому существенному, насущному, что успел настроить после того, как покинул дом отца и матери. Корабли не идут ко дну с таким отчаянием на самом деле: он почти себя похоронил. Когда Даби протягивал ей руку впервые, то считал, что все пройдет достаточно гладко: ее воспитание и становление на путь истинный. И Хоши, тем не менее, не подводила его никогда, если исключить ту зависимость, от которой избавил ее, заодно повредив малышке рассудок. Повредившись им, рассудком, тут же за нею следом.       Словно мало было всех других женщин уродливого мира.       Все стремительно летело коту под хвост. И если всему был бы виной только сердечный оголтелый стук — он бы непременно нашел, как вырвать с груди больного уродца так, чтобы остаться при том живым. Но он точно знал, что это — в его голове, и не только потому, что двинулся. Там внутри уже шевелилось осознание: понималось, почему именно Хоши. И ощущалось, будто бы череп у него скоро треснет от всего этого.       Страницы учебника шаркали и перелистывались в необыкновенном унынии. Кроме приемника — было слышно соседский телевизор. Постукивала посуда. Через минуту другую послышались стоны: двое голубых ублюдков, положительно, решили отложить ужин.       «Большую часть кислорода на планете Земля производят именно водоросли...» — доносилось через их вздохи. Трахаются под Дискавери. С ума сойти.       Уродливая планета, породившая всех этих уродливых людей.       Она занималась каждый день больше, чем по восемь часов, запихивая знания в свой мозг почти насильно, натурально изводясь от всех новых формул и дат. И для того, чтобы она начала уделять такое внимание учебе, с нечеловеческим рвением подойдя к делу, ему достаточно было только сказать, что это — первый шаг к воплощению его главной мечты. Даби знал, что она сделает все, чтобы ему помочь. Это было смыслом ее маленькой жизни.       Хоши не схватывала, положительно, все на лету, и память у нее — по вполне понятным причинам — была значительно хуже, чем у любого другого обыкновенного, далекого от греховных соблазнов ровесника. И что совсем уже очевидно — особенно плохо наука помещалась в мозги ей тогда, когда их полностью отравляли эти инфантильные, несколько даже токсичные, чудаковатые замашки. Ее не хватит потому на геройский класс, но на общеобразовательный — вполне себе. Но этого должно быть достаточно.       Шесть лет назад он бы просто нашел кого-нибудь другого. Как если бы первый блин комом, а следующий — получится лучше. Он уверен, его отец думал также.       Злодей, впрочем, из разу в раз пользовал возможность поглядывать на нее, пока она чем-то занималась и не могла видеть за своим занятием, куда были направлены его глаза. Он ненавидел ловить себя за этим и неизменно чувствовал себя так, как если бы подглядывал за паршивкой точно какой-нибудь школьник. Обычно у него в голове тогда все склеивалось в неразборчивый ком из мыслей — и необъемная субстанция эта будто бы ощутительно размазывалась по черепной коробке вспышками образов, отгадок и новых вопросов. Если бы кто-то смог прервать его в один из таких моментов, спросив о чем он думает, пока на нее смотрит, — он бы затруднился ответить.       Можно бы было сравнить это с дремотой — тем бредом, какой появляется в мгновение перед тем, как окончательно уснуть. Иногда ему даже казалось, что она что-то подмешивала ему в еду, чтобы вызвать такие невероятные мультфильмы.       Так и сейчас, пока наблюдал ее, скрутившуюся над книгой по тригонометрии, на уме у него вновь зароилось неясное, совершенно отвратительное невесть что — липкое, несуразное, грязное. От него подташнивало, как от гнойника где-то в желудке или под самыми гландами. Приемник зашипел тогда вдруг, потеряв вновь сигнал, и это немногим растормошило, привело его в чувства.       Стол на соседской кухне постукивал о смежную с их квартирой стену. Хреновы гомики.       Даби посмотрел с этим как-то рассеянно на собственные руки и озадачился: словно бы табак сам обернул себя бумагой — в руках у него теперь появилась самокрутка, какую он даже не заметил, как скрутил. Параллельно с тем, как Хоши исчисляла треугольник, медленно тухлая эта каша в его черепе собиралась в относительно стройную логическую цепь, приобретала форму. Постепенно удалось вычленить оттуда одну здравую, положительно, идею: — Надо бы взвеситься.        «Надо» — не то слово. Хоши была все равно слишком худой для надежного напарника, пускай у них стало больше денег на более здоровую пищу. Даби давно бросил работу на заводе и перестал приносить джемы в банках. Переквалифицировался в наемники.       Размышляя над ее весом, он думал, что просчитался. Исключая эвфемизмы — он даже конкретно облажался. Если бы только он мог тогда представить, шесть этих лет назад, что способен будет возжелать то маленькое кошмарище, выскочившее на улицу к первому встречному, он бы несомненно ее убил. И решил взять попечительство над каким-нибудь мальчишкой из приюта, как изначально задумывал. Пока он не увидел то, что скрывалось за обвалившимся карнизом. И не посочувствовал.       «Ужас».       Хоши не очень любила весы: ей не нравилось то, как попечитель расстраивался и злился, видя, что она не может набрать вес. Потому даже додумалась подкрутить их снизу неделей назад. Но теперь сообразила, что и он непременно сможет догадаться о чем-то настолько очевидном.       Но Даби иногда касался к ней за этой процедурой. Это приводило в восторг все девичье ее нутро.       Обычно, когда он говорил что-нибудь такое, что словно бы выуживал из своей головы очень старательно и сосредоточенно, то щурился и наклонял голову, как пес. Хоши и теперь представилось это очень ясно, пускай она и не видела, разрисовывая треугольник в учебнике в голубой цвет (она занималась всем, чем угодно, но не тригонометрией — на сегодня точно достаточно). Ей уже давно не обязательно было смотреть на Даби, чтобы угадать, как он выглядит в тот или иной момент.       И реагирует она на его слова незамедлительно, как солдатик, тут же оставляя книгу — так резко отрывается от своего этого занятия, что огрызок от карандаша укатывается в щель между половицами. Потом будет искать.       Даби, зажевав сигарету в уголке рта и вперившись в пол, смотрит тускло на то, как она к нему идет с другого конца длинной, пустой комнаты. Он курит самый обыкновенный табак, но как в замедленном кадре угловатая щиколотка сменяется другой щиколоткой, тоже угловатой, — и обе облеплены белой, субтильной, пружинистой тканью колгот. Во рту набирается слюна, так что фильтр промачивается: он злостно его отрывает и кидает в пепельницу.       На ее пятках видно темные мазки — покрасилось от черной обуви. Горячим импульсом тогда у него в висках — закоптелые ложки и персиковая сиропная лужа.       Пускай она соскочила уже совсем, вспоминать все еще приходилось. Как и осматривать комнату, рыться по карманам, в вымазанной блестками косметичке и даже в шуфлядке с бельем. Даби не поленился — выучил каждую щель в доме и снаружи, а еще знает обо всех ее маршрутах. Так было значительно спокойнее, а Хоши — не сопротивлялась.       С ней в целом было необыкновенно удобно, если исключить все те девчачьи умственные несостыковки, подчас все равно происходившие. Она ни разу даже не посмела спросить, откуда появлялись деньги. Пусть и видела, что откисавшая в ванной одежда, которую он выуживал из сумки по возвращению, иногда красилась в розовый. Так было даже удобнее — что приемыш не задавал лишних вопросов. В такие моменты ему чудилось, будто все все вполне сносно и все-таки идет по плану.       Но на деле все, положительно, летело чрезвычайно далеко. Цель терялась из виду, все сглаживалось, размывалось — и утекало сквозь пальцы драгоценное время. Он совсем не заметил, как и вовсе отошел от того, чтобы что-нибудь явно планировать. Не появлялось более необходимых эмоций, никак не подпитывался приспанный интерес к расплате над всем белым светом. Дело всей его жизни внезапно совсем застопорилось и побледнело, превратилось в белый шум, мучавший иногда перед сном. В голове, правда, еще не уложилось, что все это так ловко смог перевернуть один единственный человек.       Даби был совершенно уверен, что это он сам все решил для себя. Странно, как трудно было принять гордецу, привыкшему полагаться единственно на себя, что на все принятые его решения влиял кто-то другой, кроме него.       Во главу угла влезло вдруг другое крайне болезненное чувство, знойная пакость — малолетка росла, потребности ее взрослели вместе с ней. Неудобное, приходило осознание, что он многого ей не дал — хотя бы надежного этого здоровья, которое не подведет в бою. Ее ментальная стабильность приравнивалась к нулю или уже и вовсе пробила ось к отрицательным числам. Хоши же, не зная ажно подлинного имени его и причины, по которой он жаждет мести, все равно выглядела самым преданным в мире щенком, едва ли не превратившись в его тень. Это, несомненно, подкупало. И ответственность за нелепое такое существо наряду с плохим интересом к ней превратили Даби почти в заботливого отца, пробудили болезненный инстинкт, сила которого измерялась глубиной собственной детской травмы. Теперь злодей в нем притаился и терпеливо ждал, пока Хоши научится управлять причудой и будет способна на что-нибудь убедительное и складное — перехотелось смотреть исключительно с оценивающей стороны на прирученную им сиротку.       Таковое положение изменит — отчасти лишь — будущая встреча с этим капитаном психов, с Шигараки. О решении примкнуть к их Лиге он даже не сразу ей сообщит, долго размышляя над ним. И затеет не рассказывать этой нелепистой кучке маргиналов о его скромном сокровище — о его маленькой Хоши.       Уже невозможно было даже смотреть на нее без иных мыслей. Он с отвращением признавал каждую из них — преследовавших и темными ночами, и в хмурые, невеселые дни.       Мелочь сняла мешковатый свитер — для точности результата — и осталась в своих колготах и серой майке в рубчик, затем аккурат забралась на весы. Снова мозг отметил тогда с исключительной внимательностью, как медленно и легко отстала от пола смешная маленькая ступня — как если бы он планокурил, как заведенный, целый день.       Розовые острые локти привлекают внимание и кажутся ему чем-то совсем детским. Но к ним — ловит он себя на мысли, когда стрелка рассекает полукруг циферблата и останавливается на отметке 43, — смертельно хочется прикоснуться. Поэтому он с усилием отводит взгляд от них, приманчиво нежных, хотя глаза его тогда словно бы сами с обреченным протестом цепляются за растянутую сеточку на бедрах, и приходится с усилием навести на себя как можно более равнодушный вид. Челюсть прямо сводит от этого ощущения, и появляется желание вонзить зубы в чью-нибудь шею — вот-вот бросит тут все и пойдет убивать. Бесплатно. Глаза у него совсем темнеют и смотрят особенно по-волчьи.       Хоши сглатывает и нерешительно совсем смотрит на то, что там за приговор был выведен ей старым механизмом. Она думает, что Даби злится, потому что у нее получается набрать вес.       На самом деле холод въедался ей промеж лопаток от такого взгляда убедительно всегда. Она не понимала его совсем и от того становилось еще страшнее: когда Даби так смотрел, то всегда выглядел таким ее ненавидящим, что горло высыхало изнутри. Казалось, он понял, что она его обманула с этими весами, и теперь убьет ее. Задушит голыми руками или до смерти забьет. Этот человек, положительно, мог убить всякого под рукой, если разозлится — Хоши выучила это, как отче наш. И все старалась делать досконально правильно с недавних пор, чтобы он однажды не прикончил и ее саму.       Внимательно смотрит она, неспособная от страха перед ним поднять собственные глаза, на кисти его, на обтянутые подобием плоти суставы и на дымящуюся меж грубыми пальцами самокрутку. При этом девочка не может не восхищаться им. Он — самый привлекательный мужчина из всех, пусть одновременно и самый устрашающий. И все его шрамы, обнаженная плоть — отнюдь не кажутся ей уродливыми. Они вызывают только сочувствие — самое глубокое и искреннее из всех возможных сочувствий.       Мнится, скобы, застрявшие в нем повсеместно словно по странной прихоти, намертво скрепили неизречимо двойственную черту меж остатками живой светлой кожи и тем тленным проклятием, что дано ему в награду за столь губительную причуду. Эти стальные следы от укусов судьбы чудились подлинным воплощением Китайской стены, непроходимым Рубиконом на обыкновенном человеческом теле — и едва ли не они последняя причина, по которой Даби не повредился рассудком окончательно? Хоши была уверена, что маленькие, паразитирующие на его ненависти и душевной черноте железные вредители спасали все человечество от возможной гибели.       Даби был сейчас так близко, что она заметила и блестящие точки, приставшие к его пальцам, — снова заглядывал к ней в сумочку с тенями. Искал. От него немного пахнет мылом — и значит их было в разы больше, если бы не отмыл. Наверняка он злился, соскребая это, но Хоши нравится, приятно все равно представлять то, как к его кистям прилипают косметические блестки: они всегда рассыпаются из-за сломанной крышки. На бледных устах тогда у ней с треском будто бы прорезается улыбка. И кожа заламывается слева в ямочку на щеке. Даби, он конечно же ней заботится, и, может быть, по-особенному и спохватился с некоторым опозданием, но это делает ее счастливой. Ей бы хотелось целовать его руки бесконечное количество времени. — Ничего смешного я не вижу. Ты не поправляешься. — Даби, щурясь в расчерченную и окислившуюся железку под пластиковым окошком, злобно это гаркнул и всучил малолетке в руки плотно забитую сигарету, чтобы та подержала. Он опустился на колени и подкрутил что-то снизу для точности. Получилось 41.5.       Совсем недовольный, он поднял на нее глаза — посмотрел взглядом очень странным и таким, что по нему не угадать ни за что, о чем он мог думать. Хоши как раз затянулась тем, что он сам же дал ей только что.       Злодей смыкнул ее за волосы и вырвал сигарету из рук, скомкал и бросил на пол. Она скривилась от этого, закашлялась, дым пучками стал выбиваться из ее рта — и Даби плеснул ее по ладоням. — Еще раз сделаешь это — я зашью тебе рот, сука маленькая. Ты меня поняла?       Хоши кивнула. Она сдержала улыбку: почти счастливую, больную, неудобно покалывающую лицо.       Как и всегда до этого — чувство, словно ей вручили стакан воды после изнурительной недели без нее. Ведь она им всмаделишне по-настоящему упивается. Всякая ее выходка посвящена этому — чтобы сподобиться на его внимание. Наркотики, странные люди рядом, последние углы города, даже картинное девичье нытье. И у нее коленки иногда дрожат — так ей это необходимо. — Если я могу обхватить свое бедро пальцами обеих рук, то ты тоже сможешь? — вдруг спрашивает она, радуясь, что смогла придумать эту новую провокацию.       Даби думает, что у этих слов, однозначно, есть вкус. Настоящий горький яд. И он сейчас от него непременно откинется.       Поэтому на какую-то продолжительную секунду лицо парня несколько искривилось, поморщилось — словно тронувшая поверхность воды рябь. К нему словно бы не сразу дошло, зачем Хоши это сказала, но затем он совсем убедился, что она это нарочно. Иний на ее ресницах — последствие льдистой причуды — истаял, а розовая краска подчеркнула обычно бледное ее, острое лицо. И лукавый взгляд в этот момент, как ему померещилось, был ничуть не лучше тех цветных стеклянных вставок, какими одаривали его девицы из баров, по которым подчас ходил.       Но, в действительности, он бы мог... — Кое-чему тебя там все же научили, да? Туда, куда ты ходила со своей исдохшей подружкой? — выплюнул он ей в лицо свое гневное подозрение, чувственно ухватив за щуплую голень одною рукой, а другой — за локоть, подтягивая к себе, так что она едва не потеряла равновесие.       Даби смотрит ей в глаза, чтобы не пялиться, не примеряться к ее ногам после предположения, что она выудила из своей головы. Что там только у нее внутри той черепной коробки? В иные моменты хотелось постучать ей по лбу и проверить, не пусто ли. В другие понималось, что лучше не лезть туда вовсе: не подавиться бы той кашей, в какую сам превратил ее мозги.       Иногда ей было невыносимо страшно подле него — и у нее тогда тоже дрожали колени. От ужаса глаза Хоши тут же взмокли, и выступившие слезы ее подделись холодной корочкой, засвербившей по слизистой. С такой причудой рыдать было совершенно невозможно — слишком больно оно давалось и непременно вредило глазам. Даби поэтому не нравилось, когда она плачет.       С плохим зрением она станет ненадежным боевым товарищем — это единственная причина.       Он верил, вцепившись в нее измученным взглядом своим, что и правда может ее придушить. Можно будет взять тогда кого-нибудь снова из приюта, как и хотелось раньше, до их встречи, и начать сначала.       А можно сделать и еще кое-что.       На самом деле она и правда его очень измучила. Одна только мысль, находясь рядом ней, о этих бедрах, пускай и щуплых, — это аидовы тартарары. Поскольку уродливые инстинкты сильнее оставшегося у него здравомыслия. Потому что он и без того думает о них каждую ночь, пока пытается не уснуть: до лопающихся капилляров, словно святой тифозный мученик, — чтобы не видеть этого дерьма, въевшегося проказой в его воспаленный мозг. Потому что во сне он не может, как бы не хотелось, контролировать шквал отвратительных мыслей.       То, что он убивает людей, — не значит, что он будет считать возможным и нормальным трахнуть ту, которой являлся едва ли не отцом. Все равно, что он не на столько старше нее: Хоши у него на глазах совершила метаморфозу с лысого уродца в девушку. Он пережил с ней ее первые месячные, воровал для нее прокладки, кормил, запихивал ей в поганый рот еду с ложки, когда она корчилась на полу и скулила, что ей нужно хотя бы, пожалуйста, одно седативное волшебное колесо, а иначе — она умрет.       Маленькая зараза. «Лучше бы ты оставалась той плешивой сволочью, которой я тебя подобрал» — мысль болезненная, обреченная повторяется в мозгу. Импульсом вспыхивает там, желчью опускается по пищеводу. И с ней внутри него что-то наново надламывается. Как и всякий раз, когда он на нее смотрел, — можно рассудить, что так от него вовсе ничего вскоре не останется. Хоши убивает его. Он чувствует это так отчаянно ясно, что ему почти себя жаль: оттого, что никак не осмелится закончить вынужденную свою каторгу — длинная шея бы легко хрустнула в его руках. И, возможно, ему немногим жаль и ее саму — от того, во что превратилась ее жизнь подле него.       Грубая рука его скользит по натянутой ткани колгот, очерчивает коленную чашечку. Дыхание тяжелеет, когда он подмечает, что Хоши натянулась вся, чтобы не дрожать. Он чувствует... на минуту ему чудится, будто бы она совсем не против, чтобы он продолжил — наверняка подобное испытывают люди, истошно выгрызавшие что-то, но проигравшие, упустившие. Как последний гвоздь. Как последняя капля.       Даби выжидает, пока злость скопится в нем достаточно, липким налетом своим затмит любую другую мысль, и сжимает чужую голень так крепко, что малолетка взвизгивает, — и он едва ли не приходит в себя от странного наваждения. Оно скатывается со спины ощутительно медленно, тяжело, только на самом деле не отпускает окончательно. Сглатывает собравшуюся во рту слюну, что кажется почти сладкой. Словно — с привкусом ее причины. — Ты думаешь, что можешь нести всю эту чушь совсем безнаказанно, правда, маленькая моя? — спрашивает он тем тоном, который точно дает ей понять: нужно ответить. — Нет! — надсадно, совсем испуганно выкрикивает она, когда внутри все от страха перед ним вновь высохло, а боль в ноге отдалась нестерпимой пульсацией. — Вовсе нет.       Нижняя губа ее кривится, девчонка ее подкусывает, сжимает зубами. И под веками тогда вновь собирается крошка из льда. — Мне кажется, что ты в самом деле решила, будто тебе это просто так сойдет с рук. — он говорит обманчиво тихо, с паузами такими, в которых точно ощущается — он их делает только для того, чтобы точно осознать степень своего безумства. Накатывающего на него волнами — опасными, тяжелыми, удушливыми. Перемалывающими ему все кости: хрустят, выворачиваются суставы, выскакивают один за одним позвоночные диски. От боли срывает клемму. Он захлебывается — и его вот-вот стошнит.       Внутри от собственного уродства все покрывается плесенью. Той самой, какая залепила весь потолок в прежней квартирке их и какую они разглядывали перед сном. Пока она еще спала в его кровати, будучи совсем еще малолеткой, мучавшейся от кошмаров и давящей на его уязвимость — на ту сердобольную способность сердца, какую он перед ней обнажил однажды, когда пустил к себе в постель.       Он разрешает себе одну маленькую слабость. Еще одну, совсем только одну. Почти, по его мнению на тот момент, безобидную — как шалость. Тащит ее к креслу, давит на узкие плечи, надавливая своими коленями на ее, чтобы девчонка поддалась и наклонилась. И тогда она ложится на это кресло корпусом, выставив задницу.       Умница.       Жар в одночасье вспыхивает в самых ладонях его, в глазницах, в глотке, в легких, внизу живота — он едва вновь заживо не горит. Первый миг он словно старается не думать, куда деть глаза, но тут же взгляд его темнеет, возвращается к худощавому телу, очерчивает согнутые ее ноги, задравшуюся майку, выгнутую спину с оголившимся участком бледной кожи. Тело у него зудит так, что хочется снять с себя всю оставшуюся шкуру. Содрать ее совсем, обличившись уже, наконец, тем страшным чудовищем, которым на самом деле является.       Он разглядывает шов ее колгот, поместившийся меж округлых ягодиц. Чуть склоняется к ней и давит ей на затылок рукой, вминая симпатичное лицо в сиденье: чтобы не поворачивалась к нему — не смотрела на него в момент его собственного сокрушительного падения. Ощущает тогда, как подрагивает под его нажимом субтильное тело, шевелится, почти не противится. И ладонью другой руки обрушивается на ее задницу так, что у самого покалывает от удара. Под ее писк он делает это еще несколько раз. Мягкая плоть отвечает ему теплом — податливая, наверняка нежная. — Хоши, ты не можешь тянуть в рот что попало, ты поняла? — ее имя он произносит почти ласково.       Она стонет оробелое совсем «угу» — и теснота в джинсах пульсирует, как и собственная ладонь. Как, наверное, и хренова опухоль в мозгу. Даби исступленно улыбается — мышцы на лице болят от этой усмешки, словно она дается с трудом и требует усилий. Он чувствует, как соскальзывает в то горячечное свое бесчинство окончательно, поддается ему, когда рука расстегивает ремень на джинсах и вынимает его из потертых петель. Размеренно втягивает в легкие воздух — и ему чудится, будто бы он может различить запах ее страха. Это кажется ему удивительным. — И ты, черт возьми, всегда должна думать, прежде чем что-то сказать.       Мне. Когда я сам себя едва держу в руках. Думай. Что. Говоришь.       Нагретая его собственным телом, кожа ремня со вставками врезается точно с болью, впечатывает ее — а от очереди таких хлопков и вовсе трещит, расползается ткань колгот, обличая покрасневший от шлепков зад. Прежде молочно-бледный. На зардевшихся участаках проступают алые полосатые подтеки: еще раз ударит — и вовсе порвет. Остервенелый, недовольнвй тем, что ему будто бы жаль, Даби душит в себе это странное сомнение — оно мешает ему. Прицеливается, чтобы попасть наверняка, почти упиваясь последовавшими повизгиваниями и скулежом, в который превратился обычно тихий голос ее. Но все звуки пробиваются к нему так, словно он окунул больную свою голову в озеро. Ему бы хотелось, чтобы Хоши кричала для него громко. Громче. И озлобленность его только нарастает с каждым звонким шлепком, с жалящим щелчком ремня — тот черным истязающим змеем облепливает небольшие ягодицы, терзая их, выбивая из Хоши новые стоны, более пронзительные.       Внутри вскипает отвратительное, противное. Хочется совсем ее измучить. Пусть паршивка поймет, как досаждает ему одним только существованием своим. Так изворотить душу ему — и считать, что останется без ответа за все свои проступки?       Хоши брыкается, поводит бедрами, словно пытаясь улизнуть от пытки, но каждый раз ловит новый шлепок — больнее, чем предыдущий. Пятки от накатившего ужаса чешутся у нее, и волосы встают дыбом. Катятся по телу жутковатые мурашки, бросает в пот — так страшно не было очень давно. И ей почти не дышится, упертой его ладонью в сиденье. Мужская рука путается в волосах, потягивая их, сжимая крепче. Сильные пальцы сдавливают череп и так сильно встряхивают его, взбалтывают все содержимое, что она едва не наталкивается на мысль, что все — не так уж и плохо.       Очередной удар почти оглушает. Хоши чудится, будто она слышит, как рвется собственная плоть. Ноют и уставшие колени. Слезы собираются в уголках ее глаз и индевеют, царапают щеки, прилипая к обивке кресла. — Пожалуйста, хватит! — он почти ударил снова, как вдруг замер. Будто бы только услышал.       Вокруг вспухших ран разорванные колготки ее покрасились в красный. Хоши уже не дергалась под ним, только выла иногда тихонько, как будто себя успокаивала, и легко покачивала бедрами — точно силилась остудить.       Даби поджал губы, тут же пряча рот за ладонью. Проскользил ею по всей челюсти, как будто бы снимая накатившую злобу, принудившую лицо его онеметь, а сознание — помутиться. Не смотреть не получалось. Кровавый, очаровательно пунцовый результат его беспамятства вырезался в памяти и заставлял член болеть, пока тот врезался в ширинку. Тогда он отпустил ее голову наконец и сел рядом, разглядывая то, что сделал. Объективно — он помнил себя более жестоким. Но не успев обдумать дальнейшее действие, потянулся ладонью, тронул кончиками подрагивающих от всплеска адреналина пальцев — коснулся едва, со странным трепетом огладил, отчего Хоши вновь дернулась, выпустив из груди мягкий, сломанный выдох. Тот донесся к ушам его невероятно четко и будто бы звенел там долгое время. Всверливался в него. Пулей пронизывал череп, выворачивая мысль наизнанку.       Стоило ли что-нибудь сказать ей? — Сделала все задачи по тригонометрии? — чувствуя испарину на лбу, он оглянулся и увидел открытый учебник на полу. — Нет. — Когда я приду — должны быть доделаны.       Подкатившая тошнота не мешала его возбуждению. Он не знал в самом деле, чего ему хотелось больше сейчас: проблеваться или подрочить. За всю свою жизнь он допустил несметное количество ошибок. Они наслаивались на него и душили, вечною тяжестью следуя по пятам — не успевал от них отмываться. И сейчас он чувствовал, как плечи его осуваются под новым весом. Постоянно причинял боль любовницам. Пусть и по договоренности. Но обещал себе никогда не бить ее — хотел иначе, чем его отец.       Злодей заправил обратно ремень и прошел к вешалке, спеша одеться на улицу. Завязывая шнурки берцев, он старался не глядеть на приходившую в себя Хоши. Она все еще не отнялась от кресла, совсем не изменила своей позиции, замерев. И пока что-то, отдаленно напоминавшее ему о совести, не настигло его с мерзкими укорами своими, парень выскользнул за дверь. Он направился в бар, — найти более подходящую компанию, чем тощая, ничего не понимающая малолетка, — с усилием направляя мысль в другое русло. Чтобы не думать о том, насколько униженный вид могло принять ее лицо и откуда на отшлепанной в кровь заднице чертовы блестки.       Хоши вслушивалась в собственный стук сердца, в сбитое свое дыхание и в скоро отдаляющиеся шаги: как если бы перескакивали несколько ступеней подряд. Зажмурилась, когда услышала, что они вновь стали ближе вдруг — быстрые, тяжелые — и крепко укусила нижнюю губу. А затем услышала, как поворачивается дверной замок — Даби вернулся, чтобы запереть дверь.       С девичьих уст тогда слетел крамольный выдох — и мягкий язык тут же слизал его. Следы от зубов на суставах собственных пальцев ее измазались слюной и теперь отсвечивали, как блестки на мужских руках. От осознания того, насколько она все-таки больна, пришлось спрятать лицо в ладонях и свести ноги, укладываясь скомканным эмбрионом у кресла. Она точно не понимала, каким словом можно было бы обозвать свою болезнь, но отчего-то было ясно как днем, что ее состояние не было здоровым. Ведь Хоши — до положения риз — понравилось.
60 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник