Глава 10. Sheriot Shel Ha'chaim
23 марта 2020 г., 17:19
Обвинять себя Джеку было определенно не в чем: он не давал Авелю никаких авансов или намеков, не проявлял характерного интереса, не соблазнял и не выходил за рамки доброжелательных братских отношений. Более того, как свободный взрослый человек, он оставался в своем праве спать с кем угодно и распоряжаться своей жизнью как угодно. Веру в сказки про русалочку и принца он оставлял на совесть мнительного Авеля, да и устроенную соседям сцену считал проявлением подростковой инфантильности. Где-то глубоко внутри шевелился клубок не озвученных даже себе сомнений, но он старательно игнорировал это дискомфортное ощущение, пряча его за недовольством.
Им с Авелем еще нужно было как-то уживаться дальше, и выстраивать стратегию общения, обдумывать, как бы не обидеть нервного мальчишку, предстояло именно Джеку. Он полагал, что тот не вернется до вечера, чтобы полностью провариться в своих обидах, и потому вскоре успокоился, решив позволить тому отвлечься от внезапного конфликта.
Уже в доме, машинально заглянув в дверь спальни Авеля, он заметил груду дневников, все так же лежащих на столе и не потревоженных с тех пор, как заходил в эту комнату в прошлый раз перед первым походом на Бер-Эль. Еще одна тетрадь, в которой Авель писал в последнее время, лежала возле ночника в изголовье кровати, и отличить ее можно было только по карандашу, вложенному внутрь. В остальном все они были похожи: толстые, потрепанные, из желтоватой дешевой бумаги и с темными однотонными обложками. Задумавшись, Джек машинально протянул руку за верхним дневником со стола, но одернул себя. Авель разрешил читать их, и он это помнил прекрасно, несмотря на то, что был тогда не слишком трезв и объективен. Но кто мог знать, не переменят ли последние всплывшие подробности его позицию. Подумав, Джек пришел к выводу, что следует сначала установить между ними мир, а только потом лезть в личные записи.
Авель, вопреки его ожиданиям, явился уже через пару часов. Лицо его было спокойным и подчеркнуто равнодушным, но глаза немного покраснели, а нос припух, и при виде этого Джека неприятно кольнула совесть. Он одернул себя, напомнив, что это право Авеля — оплакивать свои невысказанные и не оправдавшиеся ожидания сколько хочется.
Тот прошел на кухню, даже не глянув в его сторону, вытащил свои красные цветы из уже привычной бутылки и решительно затолкал их в мусорное ведро бутонами вниз. Следом за букетом туда же отправился тот цветок, что до сих пор украшал его волосы. Жест был слишком нарочитым, демонстративным; Джек незаметно усмехнулся, но промолчал.
С этого момента поведение Авеля рядом с ним сменилось на подчеркнуто-нейтральное. Он больше не следил за Джеком взглядом, не улыбался невпопад и не пытался завести разговор, первым протягивая записку. Когда вывести его на беседу старался сам Джек, Авель отписывался немногословно, а порой и вовсе переходил на короткие непонятные жесты, всем видом показывая, что не желает разговаривать. По вечерам он стал вновь уходить к себе в спальню и погружаться в свои записи.
Отчего-то это задевало и даже немного злило. Джек не предполагал, как много вокруг него было Авеля: утренние переглядки и обмен короткими репликами за завтраком, молчаливое присутствие за спиной или у плеча перед ужином, беседы с помощью тетради — только лишившись этого, он осознал, как привык к такому ненавязчивому, но беспрерывному вниманию. Авеля не удавалось упрекнуть в холодности и неприязни — его мимике мог позавидовать любой игрок в покер. Но в сравнении с настроением, которое царило в доме еще пару вечеров назад, такое взаимодействие напоминало холодную позиционную войну. Это грызло изнутри и отзывалось неприятным тянущим ощущением в солнечном сплетении. Хотелось иногда встряхнуть Авеля за грудки и спросить, что произошло, несмотря на лежащий на поверхности ответ. Быть принесшим разочарование героем выдуманного романа Джеку не нравилось, и он даже радовался, что они избавились от бесполезных фантазий, но охлаждение отношений тревожило. В первую очередь, конечно, это было беспокойство за Авеля, уверял он себя, снова отлавливая в голове неугодные мысли. Но где-то в глубине пряталась обида на то, что его словно бы спустили с пьедестала.
Он продолжал общение с не отлипающими друг от друга Дани и Габриэлем, не собираясь выводить их за грань приятельских, но и здесь к неприятному удивлению заметил перемену настроения. Стоило заговорить с Габи, как Дани еле заметно перемещался с видом дракона, охраняющего свою главную драгоценность, плечом оттесняя фривольного супруга. Джек ясно ощущал, как перед ним ревностно выстраивают забор, переполосованный сообщающими об опасности лентами. Это даже смешило, в отличие от вежливой отстраненности Авеля.
Несколько дней спустя он вновь обнаружил себя на пороге спальни с занесенной над дневниками рукой. Молчание начинало угнетать, невозможность поговорить по душам обескураживала, равно как и невозможность понять, что происходит в этой патлатой голове. Авелю тоже было не с кем теперь общаться, потому он все чаще изливал душу на бумагу. Джек решил, что не случится ничего страшного, если он заглянет: он имел право знать, что творится в мозгах человека, с которым приходилось делить жилье и еду. Да и тот все еще не отозвал своего разрешения, так что…
Он взял из-под ночника последнюю тетрадь, исписанную почти целиком, и раскрыл ближе к концу.
«Он прячется за новой внешностью как за броней, заодно убедив себя, что она отвратительна, — выхватил он взглядом пару неровных строк неразборчивым почерком. — Если поверить этим стандартам, отвратительно подавляющее большинство, все, кто не имеет доступа к благам и излишествам цивилизации. Ни один из его шрамов не изменил внешность, ни одно из увечий не сделало калекой. Все, что ему надо — отросшие волосы, бритва получше и чистый мундир. Что-то изнутри заставляет его ненавидеть себя, и это предсказуемо после всего пережитого. Но в нем объективно нет ничего отвратительного. Мне так нравится даже больше. Тот, прежний, не вызывает ничего. Я бы не хотел с ним контактировать. Высокомерие и пренебрежение никого не заставят полюбить искренне, все, на что их хватает — лесть и лживое подобострастие. А тот, кто живет со мной теперь — другой. Настоящий. Он полон эмоций и этим красив. И объективно красив. Мне нравятся эти внимательные глаза, утром, когда он щурится в окно, они похожи на воду из родника. Он теперь кажется спокойным и сильным, как прочная дамба, столетиями удерживающая разрушительные течения».
Джек торопливо захлопнул тетрадь и воровато оглянулся. Вне всяких сомнений, это была запись о нем самом, и в то ж время она казалась слишком личной; в такие мысли Авеля он точно не планировал лезть, особенно после размолвки — в этом было что-то неправильное. Аккуратно положив тетрадь на место, он вышел из спальни.
Надолго его благородства и нежелания копаться в чужих романтических переживаниях, впрочем, не хватило. Он походил по гостиной, снедаемый едва удерживаемым порывом вернуться к записям. Личные или нет, эти строки рассказывали о нем самом, да еще и в таком ракурсе, с которого он себя решительно не воспринимал и в то же время безумно желал увидеть. Это естественное, неодолимое любопытство, присущее любому мыслящему существу, нивелировало все основания для стыда.
Немного помявшись еще для приличия, он вернулся в спальню, сел на кровать, вновь взял дневник и на этот раз открыл его с начала.
«Я только что испытал шок. Йен сказал больше не трогать опарышей, так как они полезны и выедают всю омертвевшую ткань, препятствуя дальнейшему некрозу. Я решил, что он просто ударился головой или наслушался пьяного Габи с его чудотворными курительными травками. Я понятия не имел, что такое бывает! Оказывается, в Гильбоа это даже кто-то обозвал биохирургией. Йен считает, что парню повезло, его будто оберегают какие-то высшие силы. Так много мелких открытых ран, он внимательно осмотрел все, ни одна чудом не спровоцировала сепсис. Сказал, иначе не было бы смысла тратить на него силы... Меня угнетает эта позиция. Нет того, ради кого не стоит тратить силы, и нет миров, которые не стоит пытаться сохранить. Даже если это мир их офицера. Я даже рад, что пришлось сбрить его волосы и сжечь одежду. Она все равно насквозь пропахла трупами, а так, когда он очнется, если захочет, сможет начать все с новой страницы».
Джек невольно передернулся. По собственным смутно запомнившимся ощущениям, он выбирался из ямы, действительно будучи полутрупом, гниющим и разваливающимся на ходу. Никто не пожелал бы добровольно иметь с таким дело, а тем более раздевать, мыть, сбривать волосы и вычищать раны. Даже мысль об этом вызывала отвращение. Но в записях Авеля не было брезгливости, лишь искреннее сочувствие — и это рушило картину мира.
«Он так покрыт синяками, что напоминает шахматную доску. Йен считает, что один из позвонков смещен, но сложно определить ущерб, пока он не придет в себя. А с тем количеством обезболивающих, что мы ему вкалываем... Несколько ребер точно сломаны, рана на плече выглядит не лучшим образом. Йен ведет себя так, будто заходит проверить, можно ли уже заказывать гроб. Он должен выжить. Пережил первую ночь, самую сложную... Это было страшнее всего, я боялся, что он перестанет дышать. Подходил, прислушивался...».
Джек не мог избавиться от острого чувства нереальности происходящего: гефским мальчишкам не положено переживать за полумертвых гелвуйских солдат, особенно гефским мальчишкам из Зифа. Он хорошо помнил слова Авивы о том, что здесь у каждого свои счеты с солдатами что с севера, что с юга. Авеля хотелось встряхнуть и спросить, какого черта он так печется о потенциальном враге, которого даже не знает. Слишком скучно среди овец? Пусть Джеку где-то глубоко внутри была приятна эта странная забота, умом он понимал ясно, что в его реальности такого не случается.
Несколько следующих записей он пропустил, пробежав глазами по диагонали: в них не было ничего нового, кроме радости, что подобранный незнакомец идет на поправку. Себя в этом человеке он не узнавал.
«Йен пришел сегодня с похоронным лицом и напугал меня потенциалом скрывающихся за этим плохих новостей, но новость оказалась... Странной. Он уверен, что бедный парень, которого мы пытаемся поднять на ноги — гелвуйский принц Джонатан. Это похоже на неудачную шутку, особенно в свете новостей об убийстве их короля и его наследника. Мой солдат действительно чем-то похож на принца, но по официальным сообщениям того торжественно похоронили после опознания королевой. Даже если его искалечили до неузнаваемости, мать бы узнала своего ребенка... Больно об этом думать...
...Габи с Даниэлем спорили около часа, кто этот человек, затем пришла Рахиль и заявила, что это точно он. Она так внимательна, заметила узор из родинок, идентичный фотографии. Какая ирония! Последнее, что я собирался сделать в жизни, это подселить к себе принца Бенджамина. Что мне с ним делать? Йен говорит, восстановление после таких травм займет продолжительное время...
...Возможно, они опасаются, что новый король не хочет видеть его живым, хотя я писал Рахиль, что следует отвезти его в госпиталь в Шайло, а не держать в моей маленькой, не приспособленной для реабилитации раненых солдат норе. Его высочество таких условий не выдержит. С другой стороны, я никогда не видел монархов, может быть, он крепче, чем думает Йен».
Джек хмыкнул и огляделся кругом, заложив страницу ладонью. Сейчас, спустя больше двух месяцев в Зифе, обстановка стала привычной и даже вполне комфортной, а по сравнению с палатками, где приходилось жить в войну и на время учений, дом вообще казался небольшим дворцом. Авель, похоже, заботился о его комфорте больше него самого. Это и умиляло, и вызывало негодование: неужели он выглядел таким изнеженным?
Он усмехнулся скорой догадке. Авель мог знать о нем как о принце только из газет или репортажей по телевизору. Информацию о военной карьере в эфир пускали дозированно, а сведения о том, что сто двадцать седьмой батальон был разведывательным, а не пехотным, придерживались на всех уровнях. Оттого, должно быть, иавитяне признали его в штабном Темплтоне — по мундиру, в котором видели в прессе чаще, чем в полевой форме. А еще о Джеке Бенджамине писали гораздо подробнее в разделах сплетен и светской хроники, и небезосновательно. «Принцу вечеринок» зифские бытовые реалии могли показаться чем-то близким к экстремальным условиям. Авель не узнавал в подобранном им солдате этого принца, и Джек был с ним в этом солидарен.
Чем дальше он листал, тем больше находил записей о себе. О том, как в бреду просил отправить кого-то за отцом и как Авель мог лишь разбудить его, но не успокоить словами; как неделю после пробуждения не реагировал ни на что и ни на кого — здесь записи становились отрывистыми, неровными, и почерк «прыгал», будто от дрожащей руки.
«Иногда мне кажется, что я все делаю не так. Оставляю в шприце незаметные глазу пузырьки воздуха или задеваю иглой что-то важное. Габи говорит, что воздух в ягодичной мышце не страшен и рассасывается сам... Или как-то не так двигаю его, не там придерживаю, слишком сильно давлю. Я не могу уснуть по ночам от мысли, что мы могли пропустить черепно-мозговую травму, что что-то пошло не так. Он все еще в полусознании и почти ни на что не реагирует. Даже почти не бредит...»
Отложив тетрадь, он тряхнул головой и прикрыл глаза. Почему Авель так переживал за него, за совершенно чужого человека, солдата вражеской страны, почему так привязался к нему? Даже своим королевским происхождением он не мог оправдать такое отношение: упоминания об этом почти сразу пропали из записей. Авель не походил на сестру милосердия, не собирался класть жизнь на алтарь помощи раненым солдатам... Будучи когда-то в таком же положении, судя по рассказу Авивы. Могла ли в этом крыться причина? Единожды спасенный, он такой взаимностью отплачивал миру, спасая того, в ком увидел себя?
Джек перелистнул страницу и продолжил читать.
«Он не способен сидеть без дела, и я могу понять это состояние, что все равно не отменяет необходимости вести себя осторожно в период реабилитации. Но как только он находит себе занятие, даже такое бессмысленное и глупое, как разбор хлама в нижних шкафах, его глаза начинают гореть. Он весь наполняется жизнью. Все время пытается что-то исправить, и мне сложно отделить это от возможного желания исправить что-то во мне. Меня так злит это бесцеремонное вмешательство в мой привычный быт, но я сдерживаюсь, постоянно напоминаю себе, что это помогает ему чувствовать себя лучше. Что он теперь живет здесь, не знаю, надолго ли, но он вправе обеспечить себе условия, которые считает приемлемыми. Что он не пытается задеть или унизить, все его действия — всего лишь попытка помочь. Я надеюсь на это. Наверное, будь я принцем, выросшем в роскошном дворце со слугами, я бы очень страдал от зифских реалий. И уж точно не пытался бы готовить. За четыре года самостоятельной жизни в этом доме я отвык от такого. А теперь, когда возвращаю стадо, испытываю странное, приятное ощущение, что меня дома кто-то ждет».
Здесь записи становились сумбурными и непоследовательными, и относились они, очевидно, к той самой неделе, когда Джек пытался отдраить кухню. Он торопливо пролистнул несколько страниц, но к удивлению своему не обнаружил ни одного замечания об инциденте с холодильником — как будто ничего и не произошло. Он ясно помнил Авеля в слезах, с обиженным от брошенных обвинений лицом — неужели в тот день парень не излил эмоции в свой дневник? Джек бы, скорее всего, очень долго гневался на его месте. Вложить в кого-то столько сил и в ответ получить скандал? Снова кольнула совесть.
«Он говорит на гелвуйском по ночам. Я понимаю не все слова, но этот командный тон ни с чем не спутать. Так отдают приказы их боевые офицеры, и я иногда просыпаюсь среди ночи от страха, что нахожусь в своем кошмаре. Что они вернутся. Подсознание неподконтрольно, оно играет с памятью, и я ничего не могу с этим сделать, как бы ни старался забыть. Больше всего пугают даже не кошмары, я панически боюсь, что снова начну кричать во сне. Не хочу, чтобы кто-то это слышал».
Джек зажмурился на секунду, ощутив, как иррационально погружается в чувство стыда. Формально его вины в происходящем не было, он был так же не властен над подсознанием. Но было ли легче от этого Авелю, вынужденному пугаться по ночам теней из прошлого? Что скрывалось в этом прошлом? Джек снова вспоминал рассказ Авивы: сюда, в Зиф, он пришел испуганным тощим мальчишкой, не выносил, когда к нему касались, не мог есть…
Интуиция буквально захлебывалась криком, что мальчишка этот бежал из плена. Джек сглотнул подкативший к горлу горький ком: выходит, Авель, как и он сам, в прошлую войну попал в такой же грузовик с солдатами, которых почему-то не убили сразу. Сложись судьба иначе — они бы встретились не в Зифе, а в братской могиле в Беф-Сане.
Он не хотел даже пытаться представить, что Авель, забавный лохматый парень со слишком литературными, утопическими рассуждениями в дневниках, милосердный даже к тем, от кого видел только жестокость, к таким, как... Мог оказаться в яме с гниющими трупами. Сколько ему было тогда? Двадцать, девятнадцать? Джек бросил короткий взгляд на тетради на столе и снова перелистнул страницу лежащего на коленях дневника.
«Он выбирает цуккини из моей тарелки, прежде чем позвать к столу. В ней всегда больше еды, чем в его собственной. Готовит заранее воду у двери, чтобы я мог помыть руки, когда возвращаюсь. Хмурится, если я не голоден. Так много мелочей, их обычно не замечают, но именно в них столько заботы. И это затрагивает сердце, заставляет верить, будто бы я ему не безразличен. Он не кричит на меня, никогда не беспокоит, если мне необходимо побыть одному, почти не отвлекает, когда пишу. Без усилий догадывается, что я пытаюсь выразить, мы довольно быстро научились понимать друг друга без вспомогательных средств. Вернее, он меня. И еще он улыбается мне, так особенно, я не нахожу подходящего слова... Никто так не улыбался. Аси покровительственно, Авива по-матерински, Йен всегда сочувственно, Кабра задорно, Габи... это Габи. А он... немного неуверенно и искренне, и как будто начинает светиться. Глаза сияют, даже в сумерках или ночью, и это делает его еще красивее. В тысячу раз красивее».
Это в самом деле было о нем? Джек прочистил горло и перечитал заново, сверяя строчки с собственными воспоминаниями. Авель ничего не придумал, но по-своему приукрасил каждый момент. Джек и вправду убирал из его тарелки цуккини, но это ведь было простой вежливостью — не класть овощ, от которого тошнит. Вежливость — улыбаться в ответ на улыбку или неловкие жесты, так похожие на кокетство, носить домой из булочной слойки с творожным сыром, потому что Авелю они нравятся. Почему каждый такой жест казался тому чем-то особенным, почему восторгал? Когда-то в Шайло Джек четко себе представлял, что заслуживает восторг и восхищение, пусть порой и наигранное, в уплату за возможность получить его благосклонность. Но здесь, в Зифе, где он, разжалованный офицер, бежавший из плена, без имени и документов, не стоил и мелкой монеты...
«Я замечаю за собой, что отвыкаю от одиночества. Оно больше не кажется комфортным и правильным. Теперь у меня есть Джек. Я не уверен, что это безопасно и правильно — привязаться к кому-то за столь короткий срок, и тем более к тому, кто может в любой момент принять решение о возвращении к своей прежней жизни со всеми регалиями, обязательствами, ответственностью и привилегиями. Он выглядит сейчас как обычный молодой мужчина из Зифа, и это заставляет меня забывать об одной критически важной вещи. О том, что он всегда принадлежал и, наверное, будет до конца дней принадлежать другому миру, в котором нет места таким как я, или Габи, или Кабра. Что может одним утром сказать, что уходит, рано или поздно это должно случиться. А еще у него была невеста».
Эти рассуждения отозвались глухой тяжестью в груди. Джек помнил их разговор на крыльце после одного из кошмаров Авеля, как и свои слова о том, что должен вернуться. Он понимал это на протяжении всего времени, проведенное в Зифе, но читать свои же мысли в чужом дневнике было… Странно. Странно, что он настолько нравился Авелю, чтобы жалеть о разлуке. Не тем, прежним, красивым, уверенным в себе, знающим себе цену, а... этим? С бандитской мордой и одеждой с чужого плеча, тощим, угрюмым. Даже в самых свежих записях, которые он читал о ком-то другом, кто мало отношения имел к человеку, которого он видел в зеркале. Прошлый Джек отмахнулся бы от таких слов, восприняв как должное; нынешний едва мог в них поверить.
Следующие страницы он снова проглядывал мельком, но уже не из отсутствия интереса — из смущения. Они были слишком личными даже по сравнению с прочитанным ранее.
«С утра голова как в тумане, весь день в голову лезут мысли, которым там не место при свете дня. Иногда в моей неспособности к вербальному общению есть свои плюсы, в особенности в предрассветный час, когда в полудреме видится то, о чем обычно не говорят вслух. Я знаю его тело слишком хорошо, столько раз помогал мыться, одеваться, осматривал раны, так часто прикасался... Память совсем не жалеет меня. Глаза помнят цвета и формы, пальцы — рельеф и текстуры, и это все теперь все чаще всплывает во снах, особенно утром. Она так подло переиначивает стоны от боли в совсем другие реакции. Заставляет думать о нем не так, как... Не так. Хотеть, чтобы он делал так же. Трогал, гладил. Изучал».
Джек вдруг заметил, как неосознанно поглаживает тетрадь большим пальцем по краю страницы. Такие наивные фантазии наверняка неопытного Авеля могли когда-то вызвать улыбку, но теперь разум угодливо вытаскивал на поверхность собственный сон, накладывающийся на эти неровные строчки. Джек мог бы сделать так, как тот хотел, или гораздо, гораздо лучше, чем мог вообразить. Если бы только он замечал чуть больше, а Авель флиртовал чуть смелее…
С улицы донеслась мелодия пастушьего рожка, предупреждающая, что настала пора возвращать тетрадь. После прочитанного Джек точно знал, что Авель не будет рад, увидев его с ней в руках. Он пролистнул до последней исписанной страницы и зацепил всего несколько строк:
«Мне все больше начинает казаться, что Даниэль решил отомстить мне за то, что произошло между нами с Габи. Это нечестно и некрасиво, я ведь понятия не имел, что они пара, не пытался увести его, не собирался лезть в их отношения. Верность Габи — их личное дело, и я решительно не понимаю, какую радость они находят в том, чтобы ставить других людей в неловкое положение».
Джек захлопнул дневник и хотел уже положить его на кровать рядом с собой, но вовремя спохватился, аккуратно заложил карандашом и оставил под ночником, где и взял, после чего побрел в кухню разогревать ужин. От переизбытка путаных новых мыслей голова шла кругом.
Так значит, Габриэль успел соблазнить и наивного Авеля, что неудивительно: такой любитель распускать руки точно не смог бы пройти мимо одинокого симпатичного юноши, живущего по соседству, да еще и такого впечатлительного. И тогда Габи провернул тот же трюк, что и с Джеком, не говоря о собственных «стабильных и крепких», или как там описывал Дани, отношениях. Вот только Джек продержался против его чар чуть дольше, а Авель в силу неопытности попался сразу.
К Габи вопросов не возникало: как бы Дани ни описывал его в ярких красках, Джек уже составил свое мнение, и короткая запись это только подтверждала. Размышления его вращались вокруг Авеля и его откровений. Он не знал, как на них реагировать, не был уверен, правильно ли сделал в целом, прочитав один из дневников. Мучившее любопытство было удовлетворено сполна: Авель был влюблен, определенно и бесспорно, и его рассуждения говорили об этом гораздо лучше прямых признаний и приступов ревности. Но объектом его влюбленности был не Джек, каким видел сам себя, и не гелвуйский принц из желтой прессы, а кто-то третий, кого парень видел сквозь призму своего восприятия. В этого человека он влюбился бы и сам.
Еще пару дней назад Джек без раздумий записал Авеля в негодные для отношений — а был ли сам он так хорош? Вне титулов и влияния, что он мог дать партнеру в отношениях? Почему его полюбил Джо, которому пришлось довольствоваться только редкими тайными встречами урывками и нелепым глупым концом жизни? Почему с ним рядом оставалась Лу, которая в ответ на нелюбовь отвечала, что готова довольствоваться даже крохами его расположения? Авель не знал его, судил по каким-то ничего не значащим проявлениям внимания и при этом видел хорошего человека. Того же, что прошлые партнеры? Кого-то другого?
Хлопнула входная дверь, и по полу загремели гефские военные ботинки. Секундой спустя появился их хозяин, тихий и сосредоточенный, быстро глянул на Джека и почти сразу же отвел взгляд. Он уже избавился от тюрбана, но не развязывал узел из дредов, и открытое, ничем не затененное лицо казалось похудевшим и заострившимся.
— Привет, — осторожно сказал Джек. Быть может, стоило снова начать с вежливости, попробовать стать дружелюбнее обычного, действовать под стать своему двойнику из дневника.
Тот обернулся, и в его взгляде промелькнула едва заметная тень; коротко кивнув, он снова наклонился к ведру за водой. Джек запоздало отметил, что теперь Авель практически не гремел о ведро ковшом, будто старался и здесь как можно меньше привлекать внимания. Это задевало, хотелось его встряхнуть, выдернуть из эмоционального оцепенения.
— Как твои барашки? — спросил он, накладывая в тарелку очередного варева из овощей. — Скоро наступят холода. Долго будешь их выпасать?
Авель принял тарелку из его рук осторожно, глянул с подозрением и неловко повел плечом. Он все еще не был настроен разговаривать, и Джек плохо представлял, как это исправить. Он еще пару раз попытался завести разговор, но Авель все так же вяло отреагировал и на рассказ о том, как дядя Бен смертельно рассорился с тремя ветеринарными клиниками соседних городов, отказавшимися вакцинировать овец, и на вопрос о том, что приготовить на ужин завтра. Не помогло даже крайнее средство — когда Джек назвал батат бататой, Авель попросту не обратил на это внимания.
Как и в последние пару дней, он ушел к себе сразу после ужина и больше не покидал комнаты, а наутро впервые за все время ушел раньше, чем тот проснулся. Он оставил на плите кашу, еще не успевшую остыть, однако никаким посланием ее не сопроводил. Не уверенный, как трактовать эту перемену, первым делом Джек сходил и проверил дневник — никаких новых записей там не прибавилось.
И на следующее утро тоже. И через день.
Настроение Джека металось от беспокойства к раздражению и обратно, и не спасала ни работа, где дядя Бен делегировал переговоры с ветеринарными клиниками ему, а сам не вылезал из Иависа, заключая сделки по продаже части овец, ни заседания дамского политического клуба, где ему разрешали сидеть в углу и слушать обсуждения международной политики двух стран. Что он мог сказать о политике, когда не мог урегулировать гелвуйско-гефские отношения даже в одном отдельно взятом доме?
На третий день, отпросившись у дяди Бена пораньше, он вернулся домой и решительно сгреб лежащую на столе груду дневников, чтобы вместе с ними расположиться на диване. Собственная раздражающая беспомощность в отношениях — сфере, где раньше он считал себя опытным человеком, — и невозможность восстановить былое взаимопонимание требовали выхода, а делиться с кем-то этой касающейся только двоих размолвкой он не желал.
Ни в одной из тетрадей не было ни дат, ни нумерации. Авель писал хаотично и не хронологически, а значит, можно было открыть любую тетрадь и читать хоть с середины.
«Сегодня снова пропало электричество, пришлось искать свечи. Починили уже к вечеру, не как в прошлый раз, чему я очень обрадовался, так как с утра всерьез начал обдумывать предложение Авивы временно вернуться под ее крыло. Они замечательные и добрые люди, прекрасная семья, но это неприлично и непозволительно — заставлять их просыпаться посреди ночи от воплей. Хотя, конечно, тишина угнетает. Когда я остаюсь один, они кричат даже днем. Овечки глушат, я не в восторге от уборки стойла, но лучше так, чем слушать это. Мне легче переносить бессмысленные попытки заставить меня говорить и даже унизительную жалость в глазах окружающих. Это безобидные эмоции, они не могут причинить вреда ничему, кроме моего эго. Пару раз я пытался продемонстрировать безрезультатность этих потуг. Еще одну неудачу. Старался изо всех сил, чтобы выдавить из горла хоть звук, но только закашлялся, как поперхнувшись. Ходил потом, задыхался, подрав горло. Как и всегда. Все это бесполезно».
Тон записи был слишком спокойным, и от нее почти не дергало внутри, несмотря на возобновившуюся фоновую тревогу. Джек уже знал обо всем этом: про кошмары, про жизнь у Авивы, про работу на ферме. Он пролистнул тетрадь в поисках чего-то другого, более важного, и взял другую, ничего не найдя.
«Габи принес мне субботнее блюдо. Он такой красивый, будто из старинной песни. Глаза как темный виноград, губы будто карминовые, плечи нежные, как у девушек. Он рисует сложные узоры на руках, звенит браслетами при каждом шаге и иногда напоминает маму. Такой же заботой, теми же интонациями. Мог бы быть моим старшим братом. Его прикосновения такие ласковые, из-за них мне иногда начинает казаться, что он приручает меня, как жеребенка, подбирается все ближе, но это не отталкивает. Все, что он делает, мне приятно, и в такие моменты я могу думать только о том, как он красив и какие у него притягательные губы».
Описанная тактика отличались от той, что Габриэль применял к Джеку. То ли к каждой жертве тот искал индивидуальный подход, то ли Авель и его рассматривал через призму собственного обеляющего восприятия. В легком раздражении Джек пролистал несколько страниц, пропуская записи с аккуратно выведенным «Габи» и задерживаясь на случайных отрывках.
«Этот бессмысленный конфликт — плодородная почва для войны, которой люди уже сыты по горло. Нельзя искать правду в конфликтных зонах, потому что у правды тысяча граней...
...мы достигаем мира с врагом, а не с другом. И если ты хочешь быть ближе к «врагу», к твоему соседу — ты просто должен уважать то, чем он является. Я не обязан становиться гелвуйцем, и он не должен становиться гефцем или аустерийцем, всего лишь уважать пространство друг друга. И только тогда может вступить в силу какой-либо мирный договор, который не будет иметь никакого отношения к территориям. И любому из нас будут рады везде. В нашей природе — искать баланс...
...когда я оборачиваюсь и думаю о последних четырех годах, понимаю, что встречал в этом маленьком поселении людей более чем из ста разных мест в гармоничном сосуществовании. Здесь я неожиданно увидел, как строятся мосты между представителями разных культур, которые при встрече друг с другом за пределами этого города инстинктивно схватились бы за оружие. Не будь Габи и Даниэль парой, они бы спорили от рассвета до заката. Но здесь, в Зифе, каждый привносит свой вклад, делится красотой своих традиций, и ключ к миру — это принятие, способность найти красоту в различиях между нами. Мы можем продолжать учить детей в школах терпимости, но мы также можем вместо обучения терпению просто показать им красоту другой культуры...
...приснился Ор, отвесил еще один подзатыльник. Иногда мне кажется, что в сновидениях у эмоций в основе лежит какая-то альтернативная логика, потому как я проснулся с чувством сильной обиды, адресованной лично ему, чего точно не происходило в реальности. Он всего раз в жизни ударил меня, но даже будучи ребенком, я не мог его обвинять, прекрасно понимая, насколько ему было тяжело после смерти родителей. Не уверен, что на его месте смог бы справиться с воспитанием перманентно множащего энтропию подростка, будучи в таком юном возрасте. Он же меня потом и успокаивал, говорил, что мужчина не должен рыдать, что переживать из-за переезда глупо, потому что их будет еще много, это является неотъемлемой частью жизни любого военного. Да, с солдатами на плацу было гораздо легче, чем с моей непоседливостью. Иногда я ловлю себя на мысли, что хотел бы вернуться в то время, обнять его и позволить хоть ненадолго побыть слабым, снять с себя этот груз, проплакаться хоть раз по маме, погоревать об отце. Ор всегда был сильным, но теперь мне кажется, что эта показательная сила сжигала его изнутри...
...какое бы отторжение у меня ни вызывал путь, по которому нам пришлось пойти, я благодарен ему, что он дал мне возможность увидеть столько интересных мест, узнать столько удивительных людей, услышать столько историй и освоить столько навыков. Все в его жизни всегда было связано с военным делом, как и в жизни отца, и сколько я себя помню, мы постоянно переезжали из гарнизона в гарнизон. Я все время мешал, везде пытался пустить корни, заводил друзей, бегал знакомиться со всеми соседями. Удивительно, как неожиданно всплывают бесполезные, казалось бы, знания, я ведь понятия не имел, когда прибился к толпе мальчишек, пасущих овец, что наблюдение за ними когда-нибудь поможет мне сделать пастушью карьеру. С ними было так весело, это, наверное, одно из самых ярких воспоминаний тех лет — мальчишки, собаки, овечки, все заняты делом, слаженные, дружные, радостные. Играли в мяч и в догонялки, изображали доблестных полководцев верхом на баранах, прятались в стогах, рассказывали страшные истории по вечерам, бегали купаться в ручье, проказничали, изобретали разные вещи, чаще бесполезные... Я бы, наверное, так и захлебнулся рыданиями, если б не тот подзатыльник».
Джек расправил страницы и остановился взглядом на легких, спокойных строках, написанных неразборчивым почерком, где разворачивалась другая жизнь. Военный и сын военного, сам он был огражден от гарнизонов и переездов. Все детство они с Мишель провели на юге Гильбоа, далеко от боевых действий, а из кадетской школы он всегда возвращался домой, а потом и с учений, и позже, с войны. У мальчика из дневника не было дома, не было полноценного детства, а лишь отдельные фрагменты, не складывающиеся воедино. Может, поэтому он остался в Зифе, впервые прорастая корнями в эту сухую землю? И потому так легко сошелся с Габриэлем, заменившим этого Ора, которому служба оказалась роднее брата?
Он вспомнил другие подсмотренные в одном из дневников слова: «Для него война была матерью, для меня — мачехой». Две записи сочетались друг с другом, как детали мозаики. Вероятно, изучив все тетради, Джек смог бы составить картину прошлого Авеля целиком; но на такое ушло бы слишком много времени. Он снова перелистнул пару страниц, скользя глазами по строчкам.
«Он такой ласковый. До него мне казалось, что я недостаточно красив, чтобы кто-то постоянно хотел прикасаться ко мне. Он такой теплый, гладкий и всегда так сладко пахнет, мне так приятны его непрерывные объятия. Сложно признаться даже себе, но я очень четко ощущаю, что он нравится мне как мужчина, особенно после таких снов. Возможно, все усугубляет эта предательская тоска по тактильному контакту, мне ужасно стыдно и неудобно, что я возбуждаюсь даже от невинных касаний. Даже когда один, ловлю себя на мысли, как бы хотел снова целовать его. Я знаю, что не влюблен, это ощущается иначе, но я так хочу близости с ним, просыпаюсь от этого по ночам. Он терпелив, не давит и ждет разрешения. Такой хороший».
«Не иначе как сестра милосердия», — усмехнулся Джек, закладывая страницу пальцем. В описании несложно было опознать Габриэля, чуть менее навязчивого, чем теперь. Джека тот атаковал сразу, будто чуял его предпочтения каким-то шестым чувством, а Авеля медленно приучал к рукам, подводя к нужному состоянию. Но какой бы красивой и откровенно эротичной ни была картинка ласкающих друг друга Авеля и Габи, было в ней что-то неправильное, грызущее изнутри, хотя Джек не сразу заметил это дискомфортное чувство под диафрагмой.
Он взял другой дневник и раскрыл на случайной странице.
«Сложно сказать, сколько прошло времени, когда не дают еды. Голод быстро перестает мучить, остаются только спазмы, затем и они проходят. Только тянет иногда. Но это не так больно, как запястья за спиной, их не развязывали, когда давали воду. Приходилось пить мелкими глотками, чтобы не опрокинуть на себя кружку. Вынужденная эквилибристика. Нельзя провоцировать охранника, чтобы не бил по дну. Не так жаль разбитые губы, как воду. Даже когда он ставил кружку на пол, было легче. Унизительно первые пару раз, а после привыкаешь, становится все равно. Страшно, даже когда перестают приходить, как будто о тебе забыли. Все время слышны чужие крики, будто конвейер беспрерывной боли. Наверное, они поняли, что я не стану кричать, потому больше не допрашивали».
К горлу снова подступил ком, и Джек судорожно сглотнул, сжимая и разжимая кулаки. Сколько дней нужно было держать человека без еды, чтобы желудок вовсе перестал принимать ее? Зачем морить пленного голодом и издеваться, не давая воды? К чему, кроме медленной мучительной смерти, это могло привести? И что, черт возьми, сделали с Авелем, что он онемел, похоже, там же, в плену?
Он тряхнул головой, не желая вспоминать, как сам допрашивал пленных вражеских солдат, но образы сами лезли в голову. Такова была реальность постоянной войны, которой жили Геф и Гильбоа, так приходилось делать, не раз и не два. Вынужденная бесчеловечность, которую он заливал алкоголем и глушил случайным беспорядочным сексом по возвращении домой. Он умел выбивать информацию, но любил ли? Почему казалось, что эти, безымянные, из дневника, любили?
Так похоже на тех боевиков из грузовика.
Захотелось выпить.
«Не представляю, как теперь смотреть в глаза Даниэлю. Я не знал, не знал, что они пара, откуда я мог это узнать? Габи никогда не говорил об этом, никогда не демонстрировал в его отношении ничего выходящего за рамки дружеских объятий. Я не хотел им мешать, никому не хотел мешать, но получается, что я первый поцеловал Габи, и это моя вина. Но как я мог не целовать, никто не смог бы... Мне так стыдно, что я даже сейчас возбужден от мыслей о нем, о том, как он взял меня с собой к водопаду, как раздевался, как плавно двигался, будто не чувствовал холода. Я хотел сразу же выскочить обратно, но он прижал к себе, согревая, потянул за руки под водопад, гладил так нежно под ледяными струями, я был так возбужден, что перестал обращать внимание на воду. Он тоже хотел меня, даже дрожа от холода, я не мог не целовать. Я не знаю, эта была минута или час, но потом он усадил меня на нагретый камень и сделал самым счастливым человеком в Зифе. Может быть, в мире. Я знал, что это приятно, но не мог даже представить, насколько. Не мог представить, что кто-то решится на такое ради меня. Я хотел сделать так же, но не успел, он не дал мне даже помочь его рукам. Это была абсолютная эйфория, я впервые был в ком-то, даже таким необычным способом, впервые видел так близко чей-то еще член, так много всего впервые. Он не выпускал меня из рук по пути домой, а потом, у калитки мы встретили Даниэля. Он схватил Габи за ворот и некрасиво засосал прямо там. Очень грубо. Мне хотелось исчезнуть от стыда и ужаса».
Джеку снова пришлось остановиться. На еще не утихшее отвращение к неизвестным, издевавшимся над пленным мальчишкой, накладывалась совершенно отчетливая ревность к Габи, к сцене на озере, которая стояла перед глазами кинолентой… и неожиданное возбуждение от нее же. Он будто своими глазами видел обнаженного и дрожащего Авеля, полулежащего на плоском камне напротив водопада, и склонившегося над ним Габриэля, и темные губы на крупном члене... Слышал глухие, довольные стоны, которые помнил до сих пор после той ночи неделю назад. Было сложно вынести этот сложный комплекс эмоций, и он торопливо перелистнул дальше, надеясь перекрыть их чем-то еще.
«Ор во всем похож на отца, и внешне тоже. Светловолосый, с такими же светлыми, строгими глазами. Он так гордился отцом, всей душой хотел пойти по его стопам. А я был как мама, темный, кудрявый, всегда легко загорал. Я так любил ее, без нее мой мир разрушился, я ощущал себя одиноким и беззащитным. Отец пытался воспитывать нас одинаково, но я всегда был неудачным экземпляром. Рос как трава у обочины. Один раз напросился в гости к семейству саарим, жившему около одного из гарнизонов. Они расспросили о семье, а затем вежливо отказали в общении. Я был так расстроен, не понимал ничего, ведь я ничего плохого не сделал. Переживал об этом столько лет, помнил, будто это произошло совсем недавно, а потом Габи объяснил, что саарим не выдают дочерей за иноверцев. Выходит, мама выходила замуж против воли семьи, полюбив не подходящего для них человека, и нас с Ором никогда не признают за своих. Даже несмотря на то, что он всегда их поддерживал».
За последние пару месяцев Джек слышал об этом небольшом народе больше, чем за всю предыдущую жизнь. На уроках истории саарцам уделяли предельно мало внимания: персидское племя, пришедшее на территорию Царств несколько веков назад, частично осевшее на территории Кармела и Кардоса, частично рассеявшееся. В учебниках писали о том, как ревностно избежавшие ассимиляции племена держались за свои родовые традиции, не посвящая в них посторонних, и более ничего — вероятно, потому, что большинство их жило в Гефе.
У Авеля не было за спиной рода, только семья отца, какого-то армейского чина, и Ор, который тоже делал армейскую карьеру, не замечая, как растет младший брат, отбившийся от рук и оказавшийся в итоге в Зифе, где даже саарец из вражеского рода оказался добрее к нему.
Джеку казалось, что он мог его понять. Он перебирал в уме собственные встречи с Авивой, Габриэлем, дядей Беном, да даже Дани — никто из них не был враждебен, не отталкивал, не требовал следовать по стопам отца, не попрекал происхождением, не указывал на то, как должен вести себя настоящий мужчина. Перевернув новую страницу, он подумал, что это все было в равной степени применимо к ним обоим.
«Сегодня я впервые самостоятельно смог принять роды у овечки. Маленькое чудо! Удивительно, насколько сильны и упрямы новорожденные ягнята, как целеустремленно они пытаются встать на ноги в день своего рождения. Мне нравятся овцы, хотя иногда они становятся неуправляемыми, лягаются, пытаются кусать за пальцы. Это не злой умысел, просто инстинкты, да и не слишком больно. Не так, как щепки под ногтями. Как долгие, бессмысленные, жестокие попытки заставить кричать. Я никогда не смогу понять радости того, кто счастлив видеть другого корчащимся на полу. Счастлив изобрести способ сделать еще больнее. Держать и заставлять смотреть, как режут и жгут другого, сослуживца, с которым делил палатку, незнакомца, не важно. Не знаю, жив ли хоть один, но я всегда слышу, как они кричат в агонии, в полный голос, оглушительно и до вибрации в костях».
Джека тошнило. Он сглатывал подкатывающую к горлу желчь и пытался отвести глаза от страницы, но вновь и вновь возвращался к ней, против желания выхватывал строку за строкой. Вновь видел Авеля, испуганного, со стеклянными глазами, полными слез, со сведенными судорогой пальцами. Видел — теперь — то, что являлось тому в кошмарах. И его, боевого офицера, прошедшего два плена и бессчетное количество боев и допросов, именно теперь трясло, будто это по нему устраивали художественную резьбу, будто на его глазах жгли живьем Хэмфри и Томсона. До какого дна нужно скатиться, чтобы от допросов из необходимости перейти к пыткам из любви к насилию?
Дрожащими руками он далеко не с первого раза смог закрыть тетрадь и взять другую.
«Я был в смятении, когда влюбился в первый раз. Мне было тринадцать или чуть больше, они были старше на год, почти одинаковые, но он чуть выше сестры. Я никак не мог определиться, кто из них нравится мне больше, а делиться такими мыслями даже со сверстниками было неприлично. Это было только мое, сокровенное, я страдал около полугода, пока Ора не передислоцировали в другой гарнизон. Проблема отпала сама собой. Гораздо позже я узнал, что любить мужчин нельзя, хотя они нравились мне так же часто, как и девушки. Но еще нельзя было плакать, любоваться красивыми вещами, мечтать, кричать, оставлять кровать незастеленной, возражать даже самым глупым старшим. На самом деле, мне было все равно. Первый поцелуй мне подарила самая красивая девочка из всех, с кем я дружил. Она даже позволила погладить ее грудь, я чуть не сошел с ума от счастья. Потом нас поймали за складом, и ей запретили общаться со мной и другими мальчиками. Я сбегал ночью через окно, чтобы нарвать ей цветов и тайком повтыкать в подоконник, пока меня не застукал красный от злости Ор. Тогда я понял одно: неважно, кого ты любишь, все равно все вокруг будут против. Это утвердило меня во мнении, что взгляды посторонних не важнее, чем лай собак».
Джек слабо усмехнулся. Где была эта запись, когда его так волновал вопрос, нравятся ли Авелю мужчины? Вероятно, там же, где хваленая смелость, безотказно срабатывающая с кем угодно, кроме одного человека.
«Только с Аси я впервые в жизни ощутил, что влюбился по-настоящему, беззаветно и взаимно. Он был старше на десять лет или больше, красивый, высокий, уже офицер. Все в гарнизоне любовались им, но у меня было преимущество из-за того, что они дружили с Ором. Аси замечал, как я смотрю на него, но не смеялся, наоборот, заговорил со мной и даже позвал погулять. Мы просто сидели и болтали обо всем на свете, так целомудренно и скромно. Потом он говорил, что мои кудри туже, чем у многих девушек, и в глазах прячется золото, что я самый красивый цветок в этом клоповнике. Когда он поцеловал украдкой, я едва не заплакал. Мы целовались при любой возможности, но этого было так мало, всегда недостаточно, мне хотелось видеть его постоянно. В один день он обещал прийти, когда Ора не было дома, я так волновался, не мог сидеть в нетерпении. Нарвал шошаним в горах за деревней, думал, что так признаюсь в любви. А Аси пришел и не дал мне сказать ни слова, начал целовать прямо у дверей. Я думал, что умру от счастья там же, когда он гладил меня, прижав к стене, но затем он подхватил меня и понес в спальню. Я помню, как рвалось из груди сердце, помню, какие сладкие были его губы, несмотря на табачный привкус… Кажется, я никогда не смогу забыть, как он ласкал меня прямо через одежду и как сладко стонал, когда я повторял за ним. А потом все закончилось, не успев начаться, когда домой вернулся Ор. Он оттаскивал Аси за ворот. Кажется, хотел убить его прямо там же. Вышвырнул из дверей босого и с расстегнутыми штанами, а со мной даже не заговорил. Несколько дней Ор ходил злой, как шершень, а однажды вернулся домой и сообщил, что меня отправят на передовую. Я так испугался разлуки с Аси, а через день услышал в штабе, что он гуляет с девушкой. Мы так больше и не увиделись».
Незнакомого Аси, офицера-красавца-любимца-гарнизона, в которого так не повезло влюбиться Авелю, хотелось наградить крепким ударом в челюсть. Не имело особого значения, бросил ли он мальчишку по прихоти, нагулявшись, или по навету того же братца — офицер с честью сумел бы найти способ объясниться. Со стороны казалось очевидным, кто именно развел Авеля с возлюбленным, со злости отправив служить даже не при штабе, а прямиком на фронт. В самое пекло Второй гефской. Парня, который всю жизнь питал неприязнь к войне…
«Сначала просто били, как и остальных. Переговаривались, я не понимал по-гелвуйски. Спрашивали только о расположении танковой части, но я не мог снова подвести Ора. Не мог. И потому молчал. Двое суток без воды пережить несложно, особенно после того, как часами в ней захлебываешься. Я молчал, даже когда их нашивки начинали порхать крыльями перед глазами, как живые. Кто-то звал меня по фамилии. Удивлялся, что я держусь. Я привык к своей боли, потерял счет дням, как будто начал сходить с ума. Тогда они решили пытать других, чтобы я заговорил. Перекладывая на меня ответственность за их боль. Я тогда не понимал, зачем. Я не мог им помочь, они уже знали все о тех танках. Могли бы спросить об Оре, но не спрашивали. Только один и тот же бессмысленный вопрос о части, наверняка к тому моменту уже сгинувшей».
Джек выронил тетрадь и запрокинул голову, уставившись в потолок, чтобы больше не видеть этих строк. Бабочки на нашивках. Офицеры, говорящие по-гелвуйски. Расположение танковых частей. Нет, он не мог поверить в то, что эти люди с допроса и те палачи, что пытали Авеля, делали это ради забавы, издевались… лишь потому, что он из Гефа? Потому, что приходился братом какому-то важному гефскому военному? Это не могли быть гелвуйские солдаты, его сослуживцы, люди, с которыми он проходил одну учебку. Их не учили жестокости — только жаждать признания, быть героями. Не учили наслаждаться чужими страданиями — и они сами от необходимости их причинять слетали с катушек. Нет, такого быть не могло, чтобы те, с кем он воевал под одним флагом, оказались не лучше тех, кто свозил пленных солдат на казнь к братской могиле. Фальсификация. Специально для него написанные строки, чтобы опорочить армию Гильбоа. Авеля подговорили сделать это. Это не могло быть…
Авель перед внутренним взором открывал и закрывал рот, пытаясь выдавить хоть звук, и по его щекам сбегали мокрые дорожки. Холодный рациональный голос в голове твердил, что тратить воду неразумно, когда можно просто накинуть на голову перемотанный скотчем пакет…
Слишком живо он мог теперь представить пережитое Авелем, зная, что именно делали с ним. Слишком ясно теперь понимал, почему тот так реагировал на него после кошмара, почему смотрел с таким страхом. Слишком остро осознавал, что в другой жизни это он был бы человеком, кто накинул бы без особой жалости пакет на голову и равнодушно смотрел на агонию. Чем бы он оправдывал себя потом, заливаясь алкоголем на гражданке? Военной необходимостью?
Так просто было не думать об этом раньше, когда враг оставался безликим и безымянным. Когда чужая кровь смывалась с рук проще грязи. Когда не звучал в ушах горький голос Авивы, говорящей, что солдаты с юга и севера — одинаковые ублюдки, отличающиеся только нашивками на форме.
Но почему, почему тогда Авель так с ним возился? С человеком, сослуживцы которого сломали его, с живым воплощением собственных кошмаров? Как мог видеть в нем что-то хорошее? Как сумел влюбиться? Глупый барашек, пригревшийся под боком мясника, сжимающего руками, что по локоть в крови, топор за спиной.
Слабый, едва различимый напев рожка все с той же простой заунывной мелодией в тишине дома показался сигналом воздушной тревоги. Джек очнулся от оцепенения, огляделся кругом, торопливо собрал дневники в одну стопку и унес ее обратно в спальню Авеля. Он не помнил, в каком порядке те лежали раньше, но надеялся, что тот сам не обращал на такое внимания. После вернулся на кухню и пару минут нервно измерял ее шагами; осознав, что в подобном состоянии просто не сможет смотреть парню в глаза после прочитанного, он накинул куртку, вышел из дома и направился в сторону гор.
Закат выдался холодно-розовым, а не красно-золотым, как летом, и вместе с ним пришел промозглый, стылый ветерок, пробирающийся под куртку. Постепенно он выветрил из головы нарастающую боль, и теперь, с чуть прояснившимися мыслями, Джек отстраненно любовался природой вокруг, зеленеющей в преддверии зимы, наполняющейся красками и запахами. Под ногами между камней густо вились, цепляясь жесткими корешками, уже знакомые цветы с шестью красными лепестками, в последних лучах походя на разбрызганные по сухой еще траве капли крови. Таким же пятном в памяти всплывал цветок в темных косах.
Джек взглянул в сторону Зифа: то там, то тут загорались и гасли окна, но в доме Авеля оставалось темно. Лишь ненадолго зажглось окно в спальне, вскоре померкнув.
Он бродил в горах, пока совсем не отрезвел, пока не занемели пальцы и кончики ушей, пока на прозрачном темно-синем небе не высыпали мелкие блеклые звезды. Авель наверняка уже уснул, и можно было вернуться без необходимости встречаться с ним взглядом. Слишком многое предстояло обдумать перед этим.
Тот в самом деле спал лицом к стене, закутавшись в простыню и серое одеяло так, что только темные косы виднелись снаружи. Джек осторожно прошел мимо спальни, стараясь не тревожить его, и только устроившись на своем диване, позволил себе выдохнуть. Но расслабиться не выходило: картины из собственного прошлого и записи дневника перемешивались в сознании, порождая чудовищные видения. Он пытался о них не думать, но все равно проваливался в эту яму со смоляным болотом, из которого не мог выбраться.
И вместе с искренней ненавистью к тем, кто забавы ради пытал беззащитного мальчишку, внутри рождался другой, темный, недобрый, позорный и омерзительный отклик. Образ связанного, заплаканного, истерзанного Авеля где-то глубоко, за болью и состраданием, вызывал безжалостное, животное возбуждение, прорастающее в разум извращенным желанием им овладеть.
Джек едва не зарычал вслух от ярости, отчаяния и предательской невозможности выбросить увиденное из головы. Он ощущал себя таким же монстром, как и все те палачи из дневника. Как мало было нужно, чтобы переродиться в ублюдка в собственном сознании? Как мало понадобилось бы в жизни?
Примечания:
Название взято из песни Sheriot Shel Ha'chaim ("Обрывки жизни"): https://youtu.be/UBfhP5op2Ao
И ещё фанарт от прекраснейшего соавтора:
https://sun4-10.userapi.com/cD5o5swO-gIo-Y0oKX0tUgLZsJIoOiiOPN2Cxw/06Cks7fHVmw.jpg