XII глава, последняя
17 мая 2020 г., 02:12
Иногда Даниил слышит обратный отсчет, который ведут над ним едва узнаваемые, приглушенные пульсовым рокотом в ушах голоса. Артемий бормочет: шестьдесят три, шестьдесят два, шестьдесят; Юля подхватывает за ним – пятьдесят восемь и пятьдесят шесть; вклинивается Страх, баском рассекает тишину: пятьдесят три, пятьдесят…
Или последнее только мерещится, пока подсознание выкраивает сны из обрывков памяти? У нее, памяти, много инструментов: строчит кротовьими дырами, сшивая между собой года с прорехами в десятилетия, по лекалу режет все лишнее, ненужное – или, наоборот, выстригает посреди полотна ключевые моменты, без которых сны превращаются в дивный галюциногенный сюр.
– Что ж вы, Данковский… – вздыхает привидевшийся ближе к утру Тельман и потирает лысоватую, скрипучую макушку. – Нехорошо выходит, мда. Столько против смерти воевали, а теперь сами боитесь... ну-с, тяните билет, что ли…
Даниил тянет – шестьдесят четвертый, кто бы удивлялся. В билете общий принцип иммунного ответа, структура hox-генов и почему-то степные флора и фауна, выделенные жирным шрифтом, которые особо интересуют Тельмана – тот отмахивается от первых двух вопросов и просит сразу приступать к закуске.
Во сне Даниил что-то мямлит неловко про каракалов, путая их с шакалами, и почему-то выписывает прямо на форзаце зачетной книжки рецепт твириновой настойки, которой поделился как-то подобревший во хмелю Петр. Тельману мало, он хмыкает, шлепая губами розовыми и влажными, как земляные черви, мучает уточнениями, все выспрашивает, каков период спячки у сурков-байбаков и к какому семейству млекопитающих относится шабнак-адыр.
Даниил в глаза ее и не видел никогда, ляпает со зла что-то очевидно неверное, дразнящее экзаменатора, как красная тряпка быка. Тельман злится – ну что за беспорядок, что за отношение к учебе, вон же чучело в университетском музее стоит, поинтересовались бы хоть раз, если на бакалавра тянете! – и покорный Даниил, тупя взор, исправляется, что родственна эта тварь химерам, цитирует – про доисторические времена и сверхъестественные силы, пока Тельман милостиво постукивает ручкой по дубовому, видавшему позапрошлый век профессорскому столу.
Экзаменуется Даниил плохо, барахтается с тройки на четверку, и ему, в общем-то, все равно, потому что в зачетке появляются неизменные «64», выписанные красной, как половинки рекламных таблеток, пастой. Он смотрит на оживающие завитушки и думает, что Тельман был в общем-то прав: дело, как всегда, в страхе.
Природе свойственен инстинкт выживания, а не благородство: Даниил скорее вылакал бы стрихнин, чем сдал перед Артемием позицию – грош цена была бы его лекциям и докладам, исследованиям и работе, если он выпросил, вымолил себе отсрочку в «расстрельном» списке, но это, в общем-то, предел возможностей. Лимит. Верхняя планка: такие, как он, дальше не прыгают.
Там, где жертвовать надо не как ученый, а как человек (как смог бы Артемий, а не он; стать шестьдесят пятым и ниже), Даниил вцепился бы в глотки, кажется, отвоевывая справедливость. Потому что страшно. Потому что когда во сне он спускается по лестнице, пересчитывая ступени и усиленно пытаясь сообразить, зачем же спустя столько лет сдавал экзамен, ему кажется, что в спину дышит жар степной ненасытной – хоть до горизонта выстилай могилами, – земли. Потому что в университетском холле действительно стоит чучело шабнак-адыр, и вовсе она не химера, а самый что ни есть примат, при чем страшный, как второе пришествие: сутулым колесом спина, кривые когти и стеклянные глазки, которые ворочаются в орбитах вслед тому, как поворачивает за Даниилом голову оживающая тварь…
Он бежит, сбивая дыхание, захлебываясь дыханием и думая только лишь о дыхании, и мир стискивается до размеров раскаленного черепа и налитой в него вместо вина – кто бы еще из костей Данковского делал себе победный кубок, – ржаво-алой густеющей мути.
«Реакция агглютинации», – думает Даниил. «Верно, следующий вопрос, – кивает Тельман. – Механизмы запрограммированной клеточной смерти и их сравнение с механизмами смерти духовной; своими словами, попрошу». «Во-первых, вторую наука не признает», – начинает отвечать Даниил и переворачивается на промокшей от пота простыне, выкашливая мокротный склизкий ком, и исчезают из сна и Тельман, и стеклисто-мутный взгляд шабнак-адыр, и страх, и смерть, и жизнь – ничего Даниилу не остается, кроме как ютиться на своей общажной кровати и судорожно перелистывать конспект, пока соседи за стенкой терзают – инквизиторы недоделанные, – несчастную гитару.
«Я пытаюсь, – поют они, вытягивая струны, словно жилы растянутого на дыбе еретика, – научиться дышать, что б тебе хоть…»
«И верно, как дышать правильно?» – пугается Даниил, роняет ворох конспектов, не найдя в них ответа, и дышит, дышит, по секундомеру, по метроному, под воображаемый плеск волн, которые все ближе и ближе подступают к горлу.
Кажется, что бред никогда не закончится.
Но когда он просыпается – даже слишком, пожалуй, часто, – сны исчезают, как по щелчку пальцев. Он не помнит ни Тельмана, ни химер, ни своих сомнений, у него единственная дилемма – в каком порядке пить таблетки, в порядке убывания горечи или по возрастающей, да и ее Даниил решает со всем размахом исследовательской души: глотает горстью и долго давится водой, пытаясь все-таки не забыть, как дышать.
У него есть минут семь от пробуждения до нового сна; как раз хватает проверить рабочую почту, убедиться, что дыхание пусть трудное, но вполне еще сносное, и даже немного подумать о чем-то вечном. Или материальном и близком; если сквозь сон расслышал правильно и очередь дошла до пятидесяти, значит, варианта всего два: те, кто выбыли до него из списка, вышли или из группы риска, или вовсе из этого мира.
Молиться Даниил не умеет и учиться не хочет. Это его вклад в экспериментальную социологическую науку: отрицать, пока хватает дыхания (он сам кривит губы в ухмылке – вот каламбур, поделиться, жаль, не с кем), отрицать везде, отрицать, пока не найдено будет обратное доказательство.
«Дань, как думаешь, люди изменятся?» – вспоминает он вопрос Артемия и вздыхает, роняя телефон на пол и не находя сил дотянуться до провода розетки. Тогда не знал, теперь знает – конечно, изменятся. Даже они. Артемий после похорон, а он сам…
Даниил Данковский, чья история болезни в столе Стаха занимает всего лишь клетчатую страницу в школьной зеленой тетрадке, знает наверняка только то, что ничего теперь не знает. Ни как оставаться рассудительным и рациональным, если температура жарит так, что шлепнутый на лоб компресс прикипает коркой и хрустит, когда он комкает высохшую, задубевшую марлю. Ни как дышать спокойно, не вздрагивая от каждого булька в легких. Ни как рассуждать ему дальше о материях жизни и смерти.
Даниил не рассуждать хочет – воевать, на баррикады. На эту сволочь со стеклянными глазами университетского таксидермического чуда. Сейчас он одновременно как никогда далек от решения – с сотнях километров от оснащенной лаборатории, шутка ли, – и как никогда близко, потому что слышит краем уха, прикрывая глаза, как щелкают из угла челюсти приближающейся твари.
Больше всего ему страшно не сдохнуть.
Ему страшно проиграть какую-то долю процента, несчастные три сотых – плюс-минус в масштабе бесконечно малых величин, – времени. Не страшно даже – обидно до скрипа сточенных, пульсирующих от жара зубов.
Даниил закрывает глаза, и числа в зачетке почему-то растут, все дальше уводя его от спасительного шанса, а глаза шабнак-адыр становятся, наоборот, все ближе, пока не загораются красными угольками лицом к лицу. Но и они становятся не видны, когда алым светом оказывается залита вся степь, и Даниил, вытирая плетьми савьюра кровь с рук, недоуменно косится на торчащую под пятым ребром рукоятку скальпеля.
Он дергает ее, зная, что делать этого ни в коем случае нельзя – кровопотери убьют в считанную минуту – и умирает – и просыпается.
Растрескавшиеся губы кажутся наждачной аппликацией, наклеенной на кожу. Даниил тянется содрать фальшивку, морщится, нащупав щетину на подбородке, и кривится еще больше, взглядом расчертив потолок на долготы и меридианы и на каждом их пересечении обнаружив розово-золотистые пятна.
Он точно помнит, что ординаторская вся выкрашено блевотно-зеленым, кроме белого потолка, миг сомневается, уж не спит ли еще – и смеется гортанным клокочущим смехом, сообразив, что спутал мираж с обычным рассветом. Окно смотрит на восток и городские трущобы, вот и все объяснение…
Дальше мысль летит без запятых и пауз. Даниил садится рывком – после скольких часов или дней, когда чувствовал себя абсолютно неспособным даже пошевелиться, будто превращен был в расплавленную лужу гуттаперчи, – глубоко вдыхает и улыбается в пустоту потолка, чувствуя, что не больше спазма, нет боли, нет вообще ничего – кроме спертого кисловатого воздуха, который вызывает еще больше омерзения, чем несвежая футболка и плешивая щетина.
Даниил хрустит затекшими плечами, стряхивает с ног сбитый комом плед и, выудив из щели под спинкой дивана смартфон, выходит в коридор. Хотя, слово это слишком громкое для тихого шарканья, от которого по спине топчутся гордым строем липкие мурашки: по сантиметру в час, по шагу в минуту, кажется, и голова начинает кружиться уже к порогу – не вернуться ли?
В паузу раздумья он приваливается к косяку плечом, смахивает блокировку – и сразу три вещи бросаются в глаза.
Дата.
Оставшиеся два процента заряда.
И ряд пропущенных звонков от Лилич, которые мигают на его глазах – и скатываются вниз экрана, вытесненные окном свежей смс.
Новый вдох дезинфекции вытесняет старый спертый – как обновление; Даниил сам скатывается, кажется, и с катушек, и с размеренного шага, несется короткой перебежкой по коридору, не слыша, как орет вслед дежурящий Стах и как влажная хрипца предупреждающе пенится в горле.
Уже на крыльце – весенний хмельной дух пьянит с первого захлебывающегося вдоха, – он глохнет окончательно. Сердце выдает зашкал по всем параметрам, гудит, как высоковольтные провода, пока плющится о ребра с каждым новым ударом – и рокот, и грохот, и рев мешаются в торжествующей симфонии. Трясущимися руками Даниил снова смахивает блокировку – необходимость перечитать короткое сообщение, в котором восклицательных знаков больше, чем слов, грозит отказом жизненных систем при неисполнении, но зарядки хватает только на то, чтобы вспыхнувший экран ослепил его на миг – а потом гаджет с веселой трелью сдыхает на руках, превращаясь в обломок стекла.
Мелодия выключения – самая сладкая музыка, потому что означает лишь одно: он оглох не от сердца, а от постороннего рокота, от рева машинных двигателей, выжимающих по сонным улочкам Горхонска последний километр пути.
…Рассвет сегодня карамельно-розовый, город пахнет весенним дождем, на сыром крыльце видны отпечатки грязных сапог и следы босых ступней.
И Даниил, затаив покорное его воле дыхание, смотрит, как поворачивает к больнице первый грузовик с красным крестом на боку.
Примечания:
Вот и все. Спасибо всем, кто лайкал, комментировал и ждал, я совершенно без сарказма говорю, что на данный момент из всех моих работ именно эта получила чуть ли не больше всего отклика - и я чертовски благодарен за ваше участие. Первую главу я писал в отчаянии, потому что не чувствовал в себе способности связать больше двух слов подряд, "Будем жить" - это была последняя попытка вспомнить, что такое писать как на сердце ляжет, писать на эмоциях и вдохновении, не продумывая заранее ничего, кроме крайне общей канвы сюжета.
Наверное, я мог бы написать эту историю лучше, наверное, мог бы придумать концовку поинтереснее. Я прошу прощения, если разочаровал кого-то из вас...
Но делаю это не очень искренне, если честно. Раскаивающиеся люди не могут быть радостными, а я готов петь от радости, потому что я снова могу писать - что почти равносильно обретенному после болезни дыханию.
Спасибо всем вам, что проделали этот пусть со мной.