***
Звездолов или звездочет? Хер его знает. Честно, Нейтан ни при каких обстоятельствах не сидел бы под этим чистейшим, предательски красивым небом и уж точно не сравнивал бы Макс с мертвыми звездами. Но вот же — сидит. Потому что в этот раз она увязалась за ним сама, прихватив дурацкий бинокль, якобы чтобы «просто понаблюдать». Не с ним, конечно. Просто — понаблюдать. Она жадно впивается глазами в ночную высь, разрешая ему прислониться к ее холодной щеке и смотреть во вторую линзу. И Нейтану ничего не остается, кроме как прикрыть ее лицо своими ладонями — греть, по-дружески. Только по-дружески. Хотя черт бы побрал эту френдзону, которую он всегда считал уделом Грэхема. — Как там поживает твой соплячок? Кажется, его неплохо отмудохали на днях. — Его потряхивает не от холода, а от того, что он сам заговорил про Уоррена. От того, что ему вдруг стало важно. — А тебе-то что? — Она ехидно улыбается, отворачивая лицо, и тихонечко посмеивается, пока не заходится в приступе смеха, который режет тишину остро и звонко. — Хочу узнать, оценена ли моя работа по достоинству, Колфилд. — Ему остается только пялиться в нескончаемый поток звезд, который почему-то кажется иным в ее присутствии — более живым, более насмешливым. — Расслабься, мы не на экзамене у Джефферсона. Ты же и сам понимаешь, что огрел его неплохо так. — Она аккуратно поворачивает голову в его сторону и откидывается на колючее одеяло, которое они стащили у Сэмюэля перед выездом. Не ощущает сквозь ветровку ни жестких травинок, ни камешков — будто ее кожа стала толще от его близости. Или тоньше. А он смотрит на нее — на эту дуру, растекшуюся под звездами, — и чувствует, как в груди что-то сжимается. Нечто иное, куда более опасное, чем ярость или раздражение. Что-то, что заставляет его пальцы непроизвольно сжиматься, будто пытаясь удержать не только тепло ее щек, но и этот миг — хрупкий, как иней на траве, и вечный, как свет далеких созвездий. — "Неплохо" — не лучшая моя оценка. Знаешь ли, у меня, как у одного из лучших студентов, есть неоспоримое право бесконечной пересдачи. — Его пальцы незаметно скользят по шершавой ткани одеяла, сметая невидимые соринки. Будто стирая следы, будто оставляя свои. — Когда это заядлые прогульщики и лодыри приобрели такие привилегии? — Макс все так же смотрит в сторону Малой Медведицы, но уголки ее губ подрагивают. — Еще с того момента, как он впервые открыл рот и заговорил про кино. — Голос Нейтана становится тише, почти приглушенным ночной влагой. — На мне прослушка? Или же ты все никак не оставишь своих безуспешных попыток следить за мной, Прескотт? — Она упрямо не смотрит на него, делая вид, что звезды поглотили все ее внимание. Но плечо, обращенное к нему, напряжено. — Может, все сразу. — Он замолкает, и взгляд его становится пристальным, почти ревнивым. Он изучает то самое созвездие, что удерживает ее взгляд, будто пытаясь расшифровать его секрет. — Почему ты вдруг вспомнил об этом, а? — Слабый, почти жалкий поползновение выманить у него хоть крупицу откровенности. — Да вот вспоминаю, как ты бедолагу отшила тогда. — Он выдавливает из себя это, продолжая вглядываться в ночь. — Нечасто же ты позволяешь себе так поступить с такими преданными песиками. Тишина повисает между ними густая, звездная. И в ней — невысказанное: что он не про Уоррена. Что он про себя. Что он — тот самый «песик», что рычит и кусается, но преданно ждет, когда на него обратят внимание. И что ее отказ другому для него — не победа, а намек. Признак того, что в ее вселенной есть место кому-то еще. Возможно, ему. А звезды над ними горят, холодные и безразличные. Свидетели этой странной, хрупкой игры, где каждый шаг — одновременно и притяжение, и отталкивание. — Будто право поступать как последняя сучка есть только у Виктории. — Макс наконец отрывает взгляд от неба и пытается поймать его глаза, но он уже отвернулся, делая вид, что изучает контуры далекого созвездия. Он видит это боковым зрением, но не ведется. Привык читать ее как открытую книгу, где каждая улыбка — замаскированный вызов. Нейтан не хочет признавать, как часто он проигрывал в этих тихих дуэлях, завороженно следя за малейшим изменением в ее лице. Но и Макс не промах — она легко отводит глаза и принимается разглядывать свои колени, будто в складках джинсы таится ответ на все вопросы. Пространство между ними внезапно заряжается током, когда Прескотт осознает, что она зеркалит его же тактику — уход от прямого взгляда, притворное безразличие. Его собственное оружие развернуто против него. — Зачем ты увязалась за мной? — Он ждет логичного объяснения, надеясь, что это хоть что-то прояснит, но Макс продолжает молчать, загадочно проводя пальцем по ткани над коленкой. — Так, ну все, пора перезагружаться. — Он резко поднимается на колени перед ней. — Где там эта ебаная кнопка, Макс? Они замирают, оба осознавая абсурдность момента. Он снова назвал ее по имени. Не «Колфилд», не «феминаци» — а «Макс». Черт возьми. Когда до Нейтана доходит вес произнесенного, он отстраняется и встает, отряхивая руки. Когда до Макс доходит смысл его слов, она приподнимается на локтях и с удивлением вглядывается в его порозовевшее лицо. И снова заливается смехом. — Что тебя так рассмешило? — Он возмущенно скрещивает руки на груди, наблюдая, как ее трясет от смеха. — Кажется, ты покраснел, Нейтан. — Только и успевает выдохнуть Макс, прежде чем они оба снова каменеют. Ты просто назвала его по имени, Макс. Это ничего не значит. — Ты не заметила, что здесь пиздец как холодно? — Он всеми силами пытается скрыть смущение, слегка спрыгивая с пригорка, чтобы пройтись и стряхнуть оцепенение. — Ну и куда ты? У меня где-то в сумке был термос. — Ого, чаепитие под звездным небом, да ты у нас романтик. — Он бросает это через плечо, но уже замедляет шаг.Альтернатива шторму
25 апреля 2020 г., 16:46
Из всех орудий, что могли пробить его сердце, он выбрал Макс. Ту, что разрывает изнутри тихим щелчком затвора. Помешанную на времени, как он помешан на саморазрушении. Выбитую из колеи водоворотом собственных сил, что захлестывают с головой, — и все же упрямо плывущую против течения, за горстку спасенных жизней, за призрачный шанс исправить то, что не должно было случиться.
Она позволяет вести себя к той грани, где Нейтан уже рисует на ее ребре пальцем, перепачканным белой краской, черточки, похожие на трещины. Но теперь — теперь он не злится, когда она задерживается в сто девятой. Он лишь стискивает зубы, слыша за дверью навязчивое жужжание Уоррена над ее ухом. Будто легкие царапаются изнутри о ребра без нее. Будто она и правда что-то значит.
Прескотт видит, как в необычайно жидком кофе лопаются пузырьки пенки — прямо как веснушки на ее лице, когда она хмурится от солнца. Видит, как отражается слишком яркое для октября небо в лужах у крыльца, навязчиво напоминая ее глаза — того нелепого оттенка, что не должен существовать в природе. Слышит в каждом запахе у побережья нотку чего-то цветочного, пока она наклоняется с сачком, просеивая песок на предмет осколков его бутылок.
Озирается, когда слышит ее смех — резкий, как ломка. Потому что не привык еще, что Макс все чаще предпочитает его мрачный фото-притон — ту самую комнату, где он теперь засыпает без приступов паники, — сто девятой, откуда доносятся отголоски разговоров чудаковатых гениев. И все так же одергивает себя, когда Колфилд кладет руку близко к его, переключая радио в поисках «инди» — той самой хуйни, что она считает музыкой.
Он с нескрываемым отвращением поглядывает на ее еле дышащий полароид, в который она вбухивает каждую стипендию. Косится пренебрежительно, когда она выскакивает из машины на полном ходу, чтобы успеть снять дряхлую белку. И все чаще позволяет фотографировать себя исподтишка, когда валится с ног под тем самым деревом в кампусе, которое клялся спилить. Только вот понимает: по-прескоттовски красиво появиться перед ней, сидящей над домашним заданием, уже не выйдет.
Нейтан потирает обереги, что оставляет на нем отец после каждой неудачной встречи, и клянется, что богов не существует. Что он — отпрыск дьявола. Но в тишине, глядя, как Макс возится с проявителем, он ловит себя на мысли: а что, если дьявол тоже может чего-то хотеть? Не разрушения — а этого: чтобы кто-то рядом ворчал на его вечный беспорядок, чтобы пахло кофе и химикатами, а не смертью.
И незачем дробить ее взглядом в мелкую крошку. Незачем припоминать каждый ее промах. Но он все равно это делает — потому что не умеет иначе. Потому что иначе она станет слишком важной. А все важное в его жизни имеет привычку исчезать.
Для него верх низости — это не похабщина, не мат через слово, не разбитая бутылка о стену. Нет. Это — тащиться за ней, вцепившись в ее ладонь, будто он какой-то привязанный щенок, пока она носится змейкой по лужам, заливаясь теми самыми «детскими смешочками», от которых сводит скулы. И в редкие, слишком редкие моменты затишья, слушать, как она, задыхаясь, объявляет занудой в их компании именно его. Не Уоррена с его заученными цитатами из фантастики, не саму себя с ее вечными «я должна все исправить». Его.
И самое поганое — Макс знает. Знает и продолжает это тихое, методичное насилие над всем, с чем он рос: над престижем фамилии, над необходимостью держать дистанцию, над самим понятием «Прескотт». И делает она это виртуозно — сжимает его ладонь так, что кости трещат, с немым вызовом: «Дай ответ. Шагни. Сломайся».
А все, чего она хочет — на первый взгляд — это слетать к Кристин, выудить из нее какие-то обрывки воспоминаний о нем десяти-пятнадцатилетней давности. Узнать, каким он был до того, как стал вот этим. Но это — ложь. Потому что большего она не требует ровно до того момента, пока единожды не замечает за ним ту самую чертову привычку — скованное, почти судорожное приподнимание краешка губы. Не улыбку. Улыбка — это для тех, кто может себе такое позволить. Для Уорренов, для счастливчиков, для нормальных. Это — нечто другое. Гримаса. Рефлекс. Тихий бунт мышц, которые он не в силах контролировать.
Это единственное, чего в этом мире, пахнущем деньгами и ложью, Нейтан Прескотт себе позволить не может. Никаких милостей. Никаких слабостей. Но он выдавливает это движение — сквозь желание сдержаться, сквозь ярость, сквозь годами выстроенную стену, — когда Макс искренне, по-настоящему огорчается, услышав от него, что она полная бездарность.
И в этот миг он ненавидит ее еще сильнее. За то, что она заставляет его чувствовать. За то, что это крошечное, предательское движение губы оказывается дороже всех ее дурацких снимков. Оно — признание. Поражение. И он уже не знает, что страшнее — ее слезы от его слов или эта тихая капитуляция его собственного тела.