***
Поговаривали, будто бы менестрель родился заклинателем. Будто мать его была знатного княжеского рода и спуталась с простолюдином, сбежав с ним из дома. Память ее предали забвению в родных краях, столь же далеких от Облачных Глубин, сколь небо от земли, а простолюдин оказался странствующим менестрелем. Он обучил ее игре на флейте, и она передала инструмент сыну, испустив дух при родах. Будто бы дева была достаточно сильна, чтобы дитя взяло себе и ее способности, вот только вынужден было скрывать их, ведь отец верил, что от них одно зло да беды. В детском возрасте его не отдали учиться заклинаниям, и эта сила горела в нем неукротимым пламенем, приносившим одни беды всюду, куда бы менестрель ни пришел. Игра его была искусной, как и у отца, но язык — слишком длинным. Гневаясь в сердцах неугодных ему, он насылал на них страшные проклятия, сам того не ведая. От этого неведения, впрочем, не было толку, ибо люди все равно оставались прокляты и мучились до конца своей жизни, пока наигрывающий свои мелодии менестрель скрывался вдали, переходя от одного города к другому. Торговец вином давненько был знаком с благородным мужем, племянница жены которого сходилась с одним мореходом, который бывал в краях, считавшихся родиной бродячего менестреля в черном. По секрету он поведал, что в действительности менестрель не был человеком — то заколдованный дракон, что лишь под полной луной обретает свою истинную форму. Едва лунные лучи касаются его кожи, как сквозь нее прорастает черная, как ночь, чешуя, пасть начинает извергать пламя, а огромные крылья возносят его к небесам. Некогда он был заточен в подземных гротах, но затем один несчастный рыцарь освободил его на свою беду, пленившись золотом и драгоценными камнями, которые дракон ему обещал. Слово свое он сдержал, да только обрел рыцарь и то, и другое, будучи мертвым. Кости его до сих пор гниют там, на горах золота, сказал торговец вином. Да только скучно было дракону на этом свете, и обратился он во флейтиста, пленяющего людей своими занятными мелодиями и уводящего в свои подземелья, а то и вовсе скрадывающего их души, ибо всем известно, что у драконов душ нет, а потому особую сладость представляют для них человеческие. Да как это нет, не говори глупости, возмутился певец и уличный артист, что играл на потеху людям ежедневно на рыночной площади. Есть у драконов душа, да только менестрель в черном — не дракон, а попросту шарлатан! И играть-то он не умеет, выучил пару простецких мелодий — и всё, а все туда же — великий менестрель, великий! Дракон! Заклинатель! Но до золота он охоч, безусловно. Притворяясь знатоком музыки, пробирается в залы знати лишь для того, чтобы обчистить их карманы да кошельки, а наутро уж и нет менестреля, поминай, как звали! Криво усмехаясь, торговка персиками посоветовала ему не завидовать, что забирает менестрель у него славу: сам-то выучись играть сносно, а затем очерняй других! Нет, дочь младшего брата ее драгоценной подруги говорила, что менестрель — воитель, скрывающийся под личиной музыканта. Музыкант не представляет ни для кого угрозы, не вызывает подозрений. Он ходит всюду безоружный и завоевывает людей улыбкой и доброй песней: испокон веков ведь говорят, что путь к людским сердцам указывает именно песня. Потому пользуется воитель без имени и рода маской менестреля в черном, располагая к себе простых людей и вызнавая у них, кто на кого затаил обиду, кто кем несправедливо оскорблен, у кого кто забрал последнюю горсть риса. Днем он играет на улицах и тавернах и угощает слушателей за свой счет, а ночью, скрываясь в черном своем одеянии в тенях, пробирается ко всем угнетателям, ко всем, кто жестоко притесняет, оскорбляет, унижает других, и для каждого у воителя припасена своя справедливая кара. А младшенькую из моих внучек он обесчестил, выкрикнул неожиданно стоявший в самой гуще людей старик. Обещал жениться, ночи с ней проводил, а затем бежал, и только пятки сверкали! Нет у тебя никаких внучек, дед, успокойся, с тяжелым вздохом отвечал тот, у кого пальцы были перемазаны в охре и бирюзе, а затем повернулся к гостю, извиняясь за то, что отвлекся. Что, что, говорите, вам нужно, белила? Пудра? Гость краснел, кивая: белила. Пудра. Покраснели у него и мочки ушей — ушей, до которых доносились отголоски громких разговоров на площади, всегда носивших один и тот же характер. Сплетни. Слухи. Люди этих безбрежных лазоревых земель слишком любили говорить. Подол бледно-голубого, почти белого ханьфу был испачкан в пыли, но в остальном гость выглядел безупречно. Торговец никогда прежде не видел его в городе, пускай тот и был большим, но у него был глаз наметан на лица. Для простого странника гость был слишком чист и аккуратен, да и вещей у него при себе не было. Должно быть, прибыл запоздало во дворец на пиршество в честь княжича, решил про себя торговец. Пудру берет в подарок для девы, которая тоже его там ждет. Счастливец! Воистину прекрасна быстротечная молодость! Отдав белила с пудрой юноше, уже нахмурившемуся и с каждым мгновением выглядевшему все более огорченным — непривычен к местным рыночным разговорам, безусловно, знатных кровей, мысленно хмыкнул торговец, — и получив деньги, он улыбнулся как можно шире и пожелал гостю удачи. Затем слегка наклонился вперед и заговорщически улыбнулся: — Держите ее как можно крепче и не отпускайте! Любовь — рвущийся товар. Юноша вспыхнул и открыл было рот, чтобы ответить, но не успел, как его оттеснили новые покупатели. Замерев на мгновение, он собрался с силами и зашагал прочь сквозь сотни самых различных слухов о сотне людей, доносившихся до него со всех сторон. Говорили, будто бродячий менестрель в черном убил где-то далеко на юге множество людей, в том числе и тех, что носили знатные имена. Говорили, будто он спас где-то далеко на юге множество людей от страшной судьбы, в том числе и тех, кто был беден, несчастен и невинен. Будто он воспитывает в одиночестве сына, не приходившегося ему родным по крови, но спасенного им, и к нему единственному возвращается временами, не чает в нем души. Говорили, будто бродячий менестрель в черном никогда никого не любил и не был ни с кем близок. Говорили, будто он падок на красивых юношей, но бережет свое сердце, холит, словно редкий цветок, для того единственного человека, кому однажды сыграет на флейте ту песню, которую не играл еще ни разу. Не было ничего на свете, что этот народ любил бы так же сильно, как говорить, рассказывать, выдумывать и убеждать всех в собственных выдумках. Юноша в бледно-голубом ханьфу миновал рыночную площадь и, сжимая в ладони драгоценный сверток, ступил на тропу, ведшую к княжескому дворцу. Порой ему казалось, что его сердце то бросается вскачь, то останавливается и дрожит подобно зайцу, и он не мог понять, отчего так происходит, но знал, что это как-то связано с человеком, которого он оставил поутру в своей постели. Это как-то было связано с юностью, с лентой цвета безоблачного неба, с холодными источниками и теми невидимыми силами, что действуют в мире вне нашего понимания. Это было связано с флейтой и гуцинем, переплетавшимися воедино в ночной тиши, с нежной улыбкой и словами, которым нельзя было верить, но не верить притом было невозможно, с тонкими пальцами, покрытыми царапинами и ссадинами, с нестерпимо мучительной горечью в чужих глазах в те мгновения, когда человеку кажется, что на него никто не смотрит, с покорностью, с которой он принимает побои, полагая, что вполне заслуживает их. С тем, как больно горело внутри то, чему не было названия. Солнце замерло в зените. Юноша в бледно-голубом ханьфу и без лобной ленты не отбрасывал тени.***
В чем смысл быть княжичем, когда все твои ханьфу почти одинаковы, различаясь лишь оттенками голубого и скромной вышивкой, — вот что не давало покоя Вэй Усяню. Не желая покидать княжеские покои, не приведя в себя в порядок, чтобы не вызывать никаких подозрений в случае встречи с кем-нибудь, менестрель потратил неслыханное количество времени на поиски хоть одного гребня. У княжича должен был где-то в покоях находиться гребень для расчесывания волос — не мог не находиться. В отчаянии Вэй Усянь добрался до шкафа за белыми раздвигающимися дверцами — и замер. На длинных полках были аккуратно разложены княжеские ханьфу. Он честно собирался закрыть шкаф и продолжить поиски глупого единственного гребня. И это не он потянулся вперед и зарылся пальцами в мягкую тонкую ткань. Не он осторожно втянул носом воздух: от них пахло столь же сладко, как и от подушки. Не он осторожно достал один из свертков, не ожидая, что лежавшие подле ханьфу тотчас посыплются следом. Это все был не Вэй Усянь. Это был некто немеющий, краснеющий, до безумия смущающийся и до боли в груди жаждущий чего-то, чего не мог получить, в кого он превращался подле княжича. Ханьфу всех оттенков от почти белого до лазурного ворохом лежали у его ног. Решив, что терять все равно уже нечего, менестрель прижал к груди то одеяние, которое взял изначально, зарылся в него носом, тихо выдохнул от удовольствия. От него пахло лотосами — и орхидеями, и чаем, и миндалем, и всем на свете. От него пахло Лань Ванцзи. Все это и более не казалось менестрелю сном, и не могло происходить взаправду. Он бережно пробежал пальцами по вышивке с журавлями, мелким изящным бусинам, украшавшим рукава, вороту — и перед глазами вдруг встала картина, как он отводит ворот в сторону, обнажая белую шею княжича. Память еще хранила бережно воспоминание о его наготе. Вэй Усянь вспыхнул и осел на пол. Голубые ханьфу окружали его, словно кристально чистая вода пруда. Он спустился пальцами ниже — туда, где пояс должен был прихватывать одеяние на тонкой княжеской талии. Вспомнил, как ладно сложен княжич, тонок, как бамбуковый стебель, как фарфоровая статуэтка. Медленно распустил пояс. В ушах зашумело. Потому и не услышал он, как позади отворилась дверь и некто выдохнул его имя: — Вэй Ин. Не услышал, как некто пересек комнату, ступая мягко и тихо подобно коту, как подобрал одно из одеяний, как остановился прямо за менестрелем. И позвал снова: — Вэй Ин. Он хотел бы, чтобы его голос звучал сурово и гневно, но на деле вышло совсем не так. В конце концов, княжич был юн. Менестрель вскочил на ноги, будто ошпаренный, обернулся на него в ужасе, открыл было рот, чтобы что-то сказать, но не сумел произнести ни слова. Княжич молча ждал, сжимая в руках собственный ханьфу, и напряженная тишина повисла между ними, натянулась невидимыми нитями. — Я… — подал голос Вэй Усянь и нервно опустил глаза. Завел за спину руки, будто бы хотел спрятать то, что в них было, будто бы Лань Ванцзи правда мог этого не заметить, улыбнулся широко и несколько робко, — я хотел отплатить тебе за все… все, что случилось ночью!.. Когда я проснулся, тебя не было, и я подумал, может… может… может, выстирать, вычистить твои одежды, прибраться здесь… — он обвел руками покои и тут же, осознав, что все еже держит в них ханьфу, снова убрал за спину. Лань Ванцзи проследил за его взглядом. — Но здесь убрано. — Не благодари! — радостно воскликнул Вэй Усянь. Лань Ванцзи недоуменно нахмурился, но промолчал. Они неловко замерли друг напротив друга, не решаясь что-либо сказать или сделать, и только затем Вэй Усянь заметил, что княжич тоже держал в руках кое-что — шелестящий белый сверток, о котором сам будто бы и позабыл. — Что это, Лань Ванцзи? — с интересом спросил он и подался вперед. Княжич по привычке отшатнулся, не позволяя ему приблизиться. В памяти вспыхнуло воспоминание о том, как он сидел с гуцинем подле постели, как поправлял одеяло и стирал кровь с лица менестреля. Как держал его на руках, пока нес в свои покои. — Лань Ванцзи, — укоризненно заговорил Вэй Усянь, — неужели мы еще недостаточно близко знакомы? Что это? Что в свертке? Это подарок тебе на день рождения от кого-то? Это… — его пронзила догадка, — для меня?.. Он ждал, что княжич с яростью отвергнет предположение, но Лань Ванцзи смерил его долгим взглядом и молча кивнул. — Это мне! — воскликнул Вэй Усянь. Выбравшись из вороха ханьфу, он бросился к Лань Ванцзи, но тот упорно не давал ему приблизиться. — Ну покажи же, я имею право знать, что там! Зачем ты… почему… ах, Лань Ванцзи, не дразни меня, покажи, я вот-вот умру от любопытства, а представляешь, что тогда будет? Как будешь оправдываться перед Лань Сичэнем, перед князем, если в твоих покоях обнаружат мертвого менестреля? Лань Ванцзи! Не мучай меня, Лань Ванцзи, разверни сверток! Лань Ванцзи, Лань Ванцзи, Лань Ванцзи, я правда умру, уже чувствую, как подкашиваются ноги, еще немного, и… — Ложь. — Лань Ванцзи! — Лгать запрещено. — Лань Ванцзи, ты меня убиваешь! Это тоже вообще-то запрещено, убивать запрещено! Запрещено же… Княжич снова кивнул. — Вот видишь, я уже знаю ваши правила… — Не знаешь. Ты угадал. — Лань Ванцзи! — возмутился Вэй Усянь, но тотчас смягчился. — Хорошо, давай так. Ты просветишь меня в вопросе правил Облачных Глубин, пока я буду разворачивать свой сверток… — Мой. — Ну конечно, я твой, ты ведь привел меня, ах, прости, принес в свои покои… — Мой сверток. — Но там что-то для меня! Словно осознав, что Вэй Усянь и не успокоится, и не даст ему самому спокойно развернуть то, что сжимал в ладони, Лань Ванцзи тяжело вздохнул и усадил его за низкий стол у самого окна — так, что солнце светило прямо в глаза менестрелю, и тот зажмурился. — Не открывай глаза, — тихо сказал княжич и через некоторое время добавил, будто в надежде, что это поможет угомонить менестреля: — Вэй Ин. — Как-то это неправильно, Лань Ванцзи, — протянул тот, ерзая в нетерпении на месте. Было слышно, как мягко шелестит ткань ханьфу — княжич опустился рядом с ним на колени. Как зашуршал разворачиваемый сверток — Вэй Усянь с трудом удержался от того, чтобы ослушаться просьбы. — Мгм? — Я сижу рядом с тобой послушный и беззащитный, один на один в пустых покоях, и ты приказываешь мне не открывать глаз… мало ли что ты пожелаешь со мной сделать? Еще и зовешь меня личным именем… — Ты сам его назвал. — Еще и зовешь меня личным именем, — терпеливо повторил Вэй Усянь, — не говоря своего. В воцарившейся следом тишине ему показалось, что он пересек черту. Ему страшно хотелось взглянуть на лицо княжича, попытаться угадать, что за эмоции скрывает он сейчас за своей сдержанностью — и все же робел открывать глаза. Не оттого, что боялся кары за непослушание. Песнь гуциня была мягка и нежна, и Вэй Усянь, следуя бок о бок с музыкой всю жизнь, слишком хорошо знал, что она открывает о человеке больше, чем порой он сам позволяет себе открыться. Вэй Усянь боялся потерять те хрупкие признаки доверия, что, казалось бы, между ними возникли. — Ты похож на принца из древних сказаний, — сказал Вэй Усянь тихо. — Я просил тебя не… — Не открывать глаза. Я не подсматриваю, честно. Просто вдруг вспомнил. Княжич снова смолк. Прошло некоторое время, прежде чем он решился задать вопрос: — С чего ты взял? — Я менестрель, — пожал плечами Вэй Усянь. — Возможно, я однажды пел о тебе. Возможно, много раз — о таких, как ты. Возможно, еще не единожды спою. Прохладные пальцы коснулись его подбородка, и Вэй Усянь выдохнул. Замер, словно натянутая струна. В голове у него роилась тысяча мыслей — и тысяча шуток, каждая из которых мечтала быть высказанной, но он вовремя прикусил язык. Княжич медленно касался его лица, поворачивая из стороны в сторону и оглаживая, и Вэй Усянь не желал, чтобы это прекращалось. Он понял, что происходит, только когда сверток зашуршал вновь и княжеские пальцы, вымазанные в чем-то, дотронулись до синяка на щеке. Менестрель дернулся от боли. — Лань Чжань. — Что?.. — Лань Чжань, — повторил княжич негромко, словно раскрывая ему секрет. Боль отошла на задний план, и Вэй Усянь широко улыбнулся: — Ты… ты… Лань Чжань! Лань Чжань! Лань Чжань! Тебе очень идет это имя, кстати, Лань Чжань. Отныне только так и буду тебя звать — Лань Чжань! Он засмеялся, но смех вдруг сделался печальным: отныне — две ночи. Две оставшиеся ночи, в конце второй он споет в честь небесного княжича, сделавшегося на год старше, и покинет Облачные Глубины, ведь более его здесь ничего не держит. Лань Чжань не ответил, и менестрель мог лишь догадываться, о чем тот думал, пока осторожными движениями закрашивал его ссадины и синяки. — Они все равно будут видны, — наконец, подал голос Вэй Ин. — Нет. — Будет видно, что под пудрой и краской… — Нет. Сделаю как следует. Вэй Ин позволил себе улыбнуться — слегка. Пальцы княжича закрашивали очередную ссадину над губой, и менестрель не хотел ему мешать. — Почему ты мне помогаешь? — стараясь не шевелить сильно губами, выдохнул он, но ответа не добился и тогда повторил снова. — Лань Чжань, почему? Какой тебе от этого прок? Лань Чжань убрал руки от его лица и с тихим шелестом отстранился. Вэй Ин открыл глаза: — Почему? Лань Чжань смотрел на него внимательно, нахмурившись, и менестрель не мог понять этот взгляд, пока не осознал — он придирчиво осматривает собственную работу. И тогда, улыбнувшись широко и лучисто, спросил с игривостью девицы, зазывающей к себе в спальню юношу: — Я красив? Лань Чжань взял его за подбородок и заставил повернуть голову то в одну, то в другую сторону, присматриваясь. — Лань Чжань, Лань Чжань, Лань Чжань, скажи же! Ты вот красив, очень красив, так красив, что, пожалуй, даже деревья в вашем саду перешептываются о твоей красоте, мне даже кажется, будто я сам это слышал, они рассказали мне о твоей красоте еще до того, как я тебя увидел воочию, Лань Чжань, Лань Чжань, ну ответь же мне… Со вздохом он отстранился и поднялся с колен, нависая над менестрелем. Будто вспомнив, что ночью у него пострадало не только лицо, протянул ладонь, помогая подняться, и, когда они встали вровень, сказал: — Ответил бы, не говори ты так много, что пришлось бы перебивать. — Прости-прости-прости, Лань Чжань, это мой непослушный язык, глупая болтливость, давай так, Лань Чжань, я замолкну, а ты скажешь, только говори правду, иначе я сразу прознаю, у тебя ведь здесь нет ничего, куда я бы мог посмотреться, вдруг ночью мою красоту отобрали у меня навсегда, вдруг… Лань Чжань принялся прибираться, неторопливо двигаясь по покоям и не обращая внимания на Вэй Ина, ходившего за ним по пятам и не смолкавшего ни на мгновение. — …или вот еще, давай, я сыграю тебе еще на флейте, сыграю до пира, только тебе, то есть, я и на пиру, конечно, играю только тебе, ты ведь — виновник всего празднества, но тут я только с тобой, ну ответь же мне, Лань Чжань, не молчи, Лань Чжань… Убрав в шкаф последнее одеяние — то самое, что до его прихода держал в руках менестрель, — Лань Чжань закрыл створки и медленно обернулся к Вэй Ину. Они застыли друг напротив друга, и во взгляде княжича проскользнуло нечто, что Вэй Ин не сумел разобрать. Лань Чжань обреченно выдохнул: — Красив. Порыв ветра распахнул балконную дверцу, и шелест деревьев донесся снаружи дворцовых покоев: красив, красив, красив!