***
Маленький княжич, укутанный в небесно-голубые одежды, был нем как рыба и бледен как снег. Во взгляде, что обращал к нему князь, были лишь тоска и печаль. Он являлся к сыновьям изредка и больше времени проводил, запершись там, куда им не было ходу. Дядя смотрел на князя с не меньшей тоской и осторожно касался кончиками пальцев плеч княжичей. В том, что касалось его, это можно было счесть одобрением. Князь не заметил ни жеста, ни слов и, устало вздохнув, посетовал на то, что его младшему сыну надобно уже говорить столь бегло, сколь и другим детям его возраста. Княжич хотел сказать, что его братца никто не смеет равнять с другими детьми. Княжич хотел сказать, что его братец говорит так четко и ладно, как не говорят многие его ровесники, только отмеряет слова бережно и робко. Княжич хотел сказать, что его братец говорит — с ним. Скор на счет, запоминает все прочитанное наизусть и касается струн гуциня с невиданной нежностью. Княжич хотел сказать: отец, ты знал бы все это, уделяй нам время. Уделяй время — ему. Княжича воспитывали в строгих правилах земель, раскинувшихся под облачным небесным сводом, и он не посмел вымолвить ни слова из того, что желал высказать. Одежды маленького княжича были расшиты лотосами — над ними трудилась материнская рука незадолго до смерти, на них отцовский взор остановился на более долгий срок, чем на чем-либо еще. Затем он ухватился пальцами за воротник и дернул так, будто хотел оторвать, но одумался в последний миг. Маленький княжич не издал ни звука, глядя безучастно, и, видимо, тем напомнил отцу что-то из прошлого. Князь более никогда не заходил в учебные комнаты. Кажется, вечером он рассеянно бросил кому-то, что его младший сын не умеет ни считать, ни читать, рука его дрожит, выводя каракули вместо иероглифов, и он способен лишь извлекать звуки из гуциня. Слух дошел до ушей старшего княжича не сразу, и он нахмурился, думая лишь о том, откуда отец узнал о гуцине, раз не желал знать более ни о чем, связанном с сыновьями. Материнские покои были заперты на протяжение вот уже трех лет. На протяжение трех лет, едва луна показывалась на небе во всей своей полноте, маленькая фигурка склонялась у закрытых дверей и перебирала струны.***
Он был княжичем. Младшим княжичем, маленьким княжичем — няньки, которым была оказана честь держать его на руках, одевать, купать в бочке с ледяной водой задолго до рассвета, приучая к ранним подъемам, щипали подопечного за по-детски пухлые щечки и улыбались. Излишние нежности с ребенком были запрещены, но ни князя, ни брата князя в детских покоях не было. Он улыбался в ответ робко, будто не знал, имеет ли на то право, ведь мало кто во дворце отвечал на его улыбки. Он делал так все — смеялся, играл, озорничал, если те боязливые попытки проявлять характер, отличный от предписанного правилами Облачных Глубин, вовсе можно было назвать озорством. Дядя качал головой и заставлял переписывать правила, в русле которых отныне будет течь его жизнь, пока он не начинал клевать носом. Он был братом, братиком, братцем — все это перебирал с нежностью Лань Сичэнь, обогнав его на три года в летах и на голову — в росте. Перебирал имена, перебирал волосы младшего княжича, заплетая в строгую косу, чтобы не отвлекали во время занятий и не мешали сосредоточиться на первых пробах каллиграфии. Перебирал редкие подарки, что приносил брату, братику, братцу — ведь в Облачных Глубинах не жаловали пустые дары. Никакие дары, кроме тех, что преподносились по самым особым случаям. Окончание обучения. Свадьба. Рождение ребенка. Тот возраст, после которого это становится возможным. Лань Сичэнь был немногим более многословен, нежели остальные обитатели облачного дворца, скрытого лесами, окутанного прозрачными серебряными туманами. Но нежное «братец» он дарил щедро и открывал объятия, когда младший княжич делал робкий шаг вперед. Первым воспоминанием младшего княжича был он — брат, что смотрел сверху вниз; брат, что походил на образец того, каковым хотел быть сам княжич; брат, что с серьезным видом повязывал ему лобную ленту, ведь второй сын князя уже достиг того возраста, когда подобает ее носить. Он был Нефритом. Младшим Нефритом, вторым Нефритом — после того, в чьем первенстве не было сомнений. Три тысячи правил Облачных Глубин были высечены у него под кожей, и, поднимаясь с постели в пять утра, он почтительно кланялся трижды — занимающемуся рассвету, брату, с которым делил медитации, и той, чье имя не произносил во дворце никто. Закаляя плоть и дух, он опускался в холодную воду источников и закрывал глаза, выполнял все упражнения в смирении, которым обучал его дядя, питался скромнее, чем иные воины питаются в военных походах. Младший Нефрит не повышал голоса, и улыбка не трогала его уст, он глядел строго, невозмутимо и холодно, держал по обычаю правую руку за спиной, знал наизусть большинство древних свитков в роскошной княжеской библиотеке, куда съезжались ученые изо всех княжеств, и являл собой образец послушания и воспитанности для каждого из юношей, обучавшихся в клане. Когда по дворцу разносилась мягкая музыка гуциня, все знали, кто ее исполняет. Младший Нефрит, второй Нефрит — после своего старшего брата, Лань Сичэня, но не менее почитаемый всеми. Не было того, кому не ставили бы в пример юных Нефритов. Не было того, кто не желал бы страстно равняться на юных Нефритов. Он был совенком. Он не знал, откуда это взялось, но принял как данность, как принимал все, что говорил ему старший брат, и шел на зов, шел без сомнений и промедления, ведь лишь один человек во вселенной именовал его так. Лань Сичэнь не говорил ему, что был и второй. Он полагал, что младший братишка позабыл о том, как порой дети забывают обо всем печальном, обо всем — или о многом, что связано с потерей, в юные годы. Совенок улыбался так, будто боялся, что у него могут отнять эту улыбку. Он смотрел с надеждой в глаза и искал в другом человеке то, чего не мог найти. Он отвлекался от медитаций из-за полета шмеля или севшей на колени бесстрашной птахи, которую с восторгом бросался ловить, — пока дядя строгим окликом не заставлял вернуться на место. Княжичи так себя не ведут, говорил он, и совенок съеживался под его словами. Что, если тебя увидел бы отец? Какое бесстыдство, говорил он и назначал наказание, и, чем старше становились в нем княжич и Нефрит, тем сильнее съеживался робкий совенок. Совята вылупляются из яиц, но младший княжич лишь сильнее замыкался в нем. И пускай плеть ни разу не опустилась на его спину, ведь в Облачных Глубинах не признавали плетей, он был знаком и с палками, и с ферулами, и всякий раз, когда безропотно сносил наказание за редкий малый проступок, в глазах его что-то гасло. Он был совенком, братцем, Нефритом и княжичем, и никто не звал его Лань Чжанем с тех пор, как ему было шесть лет, а мать в последний раз обвивала его руками, и Лань Ванцзи рос тихим и строгим, молчаливым и жестким, как та палка, что однажды наконец сломалась о его спину. Тогда взгляд его был пуст, и княжич склонился перед отцом в почтительном поклоне после того, как тот наказал его за песнь гуциня под луной у покоев, что были много лет закрыты. — Музыка ночью запрещена, — тихо повторил князь, как повторял уже дважды до наказания. В покоях Облачных Глубин менестрель с раскрасневшимися щеками, игравший ночью так, что музыка его возносилась до небес и возносила других, прижался губами к его губам и протянул руки, и Лань Чжань вложил в его руки свои, будто страшнее всего в мире для него с этого момента было, если его вдруг отпустят. Снова. Он был тем, чье сердце пылало от любви тем жарче, чем сильнее он ее боялся. Он был тем, кто готов был вынести сотню ударов ферулами за право менестреля исполнить песню под звездным небом. Он был тем, о ком соткали тысячу слухов, но ни один из них не смог бы отразить и половины того, кем он являлся. И Лань Чжань впервые за слишком долгое время ощутил себя живым.