Колибри

NC-21
Завершён
93
4
автор
Фэндом:
Размер:
305 страниц, 133 082 слова, 35 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
93 Нравится 157 Отзывы 36 В сборник

Глава №18: Предательство плоти

Настройки
                  Тишина в спальне была гнетущей. Солнечный свет, пробивавшийся сквозь тяжелые шторы, казался серым, приглушенным, неспособным разогнать мрак, поселившийся внутри. Ева лежала на спине, уставившись в потолок с лепниной. Роскошный гроб. Белье — шелк высшего качества — скользило по коже, напоминая о его прикосновениях. Запах его кожи, его дорогого одеколона, все еще витал в воздухе, смешиваясь со сладковатым ароматом свежих роз фуксии на тумбочке. Цветы. Без записок. Просто немой укор, напоминание о том, кто здесь хозяин. И о том, что она — его вещь. Колибри с перерезанными крыльями. Прошло два дня. Два дня пустоты. После его ухода утром, после леденящей душу угрозы — «я прибью тебя сам» — он исчез. Не появился ни вечером, ни на следующий день. Только доктор Смит с его безликой профессиональной заботой, холодными пальцами, проверяющими пульс, осматривающими бинты на запястьях. «Заживает хорошо. Избегайте напряжения. Таблетки принимайте строго по времени». И Эдгар. Вечно молчаливый, вечно учтивый Эдгар. С подносами: изысканные завтраки, обеды, ужины, чай в тончайшем фарфоре, экзотические фрукты, словно капли солнца в этом мрачном месте. Вечером — те самые розы. Яркие, кричащие, как кровь на белых бинтах. Шлейф одеколона Леона на них был слабым, но отчетливым. Послание без слов: «Я знаю, что ты здесь. Ты моя.» И вот, на третий день, тишина стала невыносимой. Не страх, не гнев — скука. Тягучая, давящая скука пленницы. Воздух в комнате стал спертым, душистым. Ей нужно было движение. Пространство. Хоть иллюзию свободы. Она встала. Подошла к огромному гардеробу, который Леон велел наполнить в первый же день ее «возвращения». Дверцы открылись беззвучно. Внутри — изобилие. Не кричащее, но безупречно дорогое, эстетичное. Платья из мягчайшей шерсти, кашемировые свитера, шелковые блузы, идеально скроенные брюки из тончайшей кожи и эластичного твида. Обувь — лодочки, балетки, сапоги — все на плоском ходу, удобное, но безупречно элегантное. Никаких каблуков. Ничего, что могло бы стать оружием. Или помочь в бегстве. Он продумал все. Она выбрала теплый свитер цвета сливочного крема, мягкий, обволакивающий. Штаны из темно-серого кашемира, струящиеся по ногам. Туфли-лодочки из матовой кожи. Просто. Удобно. Дорого. Одежда ложилась на тело, как вторая кожа, подчеркивая линии, которые он так любил трогать. Она содрогнулась. Натянула все это — не как броню, а как предписанную униформу. Взяла пачку сигарет с тумбочки и открыла ее. Пустая. Еще одно разочарование. Территория Леона была огромной. Не просто дом — поместье за высокими стенами, скрытое от глаз города, вечно тонущего в дожде. Сегодня дождь был мелким, моросящим, превращая мир в серую акварель. Ева вышла через боковую дверь. Влажный воздух ударил в лицо, пахнул сырой землей и хвоей. Она вышла навстречу каплям, не думая о том, что одежда промокнет. Дом — громада из камня и стекла — стоял в центре. Дорогие машины в крытом гараже. Ухоженные газоны, уже пожухлые к осени. Дорожки из светлого гравия. И сад. Не парк для прогулок, а скорее лаконичный японский мини-сад, разбитый с безупречным вкусом где-то в стороне. Камни, мох, аккуратно подстриженные карликовые сосны. И цветы. Осенние хризантемы, яркие пятна в серости. Ева направилась туда. Гравий хрустел под каблуками. В голове — сумбур. Золотая клетка. Прутья — невидимые, но прочнее стали. Леон. Его руки на ее теле. Сначала жесткие, властные, потом… потом ласковые. Слишком ласковые. И ответ ее собственной плоти — тот предательский трепет, влажность, стыдное удовольствие, смешанное с ненавистью и страхом. Почему? Почему он? Почему ее тело откликалось на того, кто сломал ее жизнь, кто держал ее здесь, как дорогую игрушку? Кто чуть не убил ее своей жестокостью и… спас от смерти ее же руки? Замкнутый круг. Тупик. Горечь поднималась к горлу. Она глотнула холодного воздуха. Подойдя к саду, она увидела фигуры. Двое рабочих в непромокаемых комбинезонах укрепляли прозрачный навес над клумбой с особенно нежными хризантемами. Они работали молча, сосредоточенно. Ева замедлила шаг. Хотела войти, постоять среди камней, почувствовать хоть каплю умиротворения. В этот момент у главных ворот послышался низкий, мощный рокот двигателя. Черный, как ночь, бронированный «Кадиллак» плавно въехал на территорию, его шины шлепали по мокрому асфальту. Машина остановилась не у дома, а прямо напротив сада. Ева замерла. Задняя дверь открылась. Сначала появился черный зонт, раскрытый кем-то невидимым изнутри. Потом — он. Леон Харрис. Вышел неспешно, властно. Его темное пальто было расстегнуто, под ним — идеальный темно-серый костюм. Лицо — маска усталой сосредоточенности. Он не увидел ее сразу, оглядывая территорию быстрым, цепким взглядом хозяина. Его взгляд скользнул по рабочим, по саду, и… остановился на ней. На мокрой фигуре в дорогой одежде у входа в мини-сад. Ничего не изменилось в его лице. Ни удивления, ни гнева. Только легкое движение брови. Он сделал едва заметный жест рукой — подойди. Четкий, не терпящий возражений. Человек, привыкший, что его приказы выполняются мгновенно. Ева почувствовала, как ноги стали ватными. Комок в горле. Но двигаться было проще, чем ослушаться. Она сделала несколько шагов по мокрому гравию, подошла. Остановилась в двух шагах. Дождь стекал по ее лицу, волосам. Она не решалась зайти в его купол черного зонта. Он не сказал ни слова. Просто шагнул вперед, наклонился. Его губы коснулись ее лба поверх мокрых волн. Поцелуй был сухим, быстрым, собственническим. Запах его кожи, его одеколона, дорогого табака и чего-то еще — холодной стали — ударил в ноздри. Ева сглотнула. Не дрогнула. Смотрела куда-то в область его галстука. — Как ты? — спросил он. Голос был ровным, без тепла, но и без привычной ледяной жесткости. Деловым. — Руки? Она покачала головой. Без слов. Бинты под рукавом свитера были скрыты. — Хорошо, — произнес он, как будто констатируя факт. Его рука легла ей на талию — твердо, властно, пальцы впились в мягкую шерсть свитера, ощутимо сжав. Не объятие. Захват. — Пойдем. Сыро. Он повернул ее, не спрашивая, и повел к дому. Ева шла рядом, почти в ногу, чувствуя тяжесть его руки, его тепло сквозь ткань. Рабочие в саду не подняли голов. Они просто исчезли из реальности. Существовал только он, его рука на ее талии и путь к роскошной тюрьме. У входа он отпустил ее, но перед тем как открыть дверь, сжал талию снова — сильнее, больно. Напоминание. «Без глупостей.» Дверь открылась перед ними сама — Эдгар стоял в прихожей, бесшумный, как тень. — Ужин, Эдгар, — бросил Леон, сбрасывая пальто в руки дворецкого. — Через полчаса. — Слушаюсь, сэр, — Эдгар принял пальто, его взгляд мельком скользнул по Еве, оценивая, все ли в порядке. Леон не смотрел на нее больше. — Иди, приведи себя в порядок, — сказал он через плечо, уже направляясь вглубь дома, вероятно, в кабинет. — Жду за столом. Ева поднялась в свою комнату. Сняла мокрый свитер, переоделась в похожий — теплый, мягкий, нежно-бежевого цвета. Поправила волосы. Смотрела на свое отражение в зеркале. Бледное лицо. Темные круги под глазами. Глаза… пустые. Она спустилась вниз. Столовая. Уютная. Камин (не горящий), темный деревянный стол на двоих, свечи в тяжелых подсвечниках, серебряные приборы, хрустальные бокалы. Леон уже сидел во главе. Читал что-то на планшете, отставив бокал с темно-янтарным виски. Он не поднял головы, когда она вошла. Ева села напротив. Молча. Эдгар появился бесшумно, поставил перед ней тарелку. Что-то изысканное: нежное филе рыбы под хрустящим картофельным облаком, соус из шафрана и каких-то незнакомых трав, крошечные овощи, обжаренные до совершенства. Аромат был божественным. Ева не ела ничего подобного никогда в жизни. Второе блюдо Эдгара поставил перед Леоном. Он отложил планшет. Ева взяла вилку и нож. Движения были осторожными, скованными. Она отрезала маленький кусочек рыбы. Поднесла ко рту. И… забылась. На секунду. Вкус взорвался во рту — нежный, сливочный, с ноткой моря и пряных трав. Совершенство. Она невольно прикрыла глаза, смакуя. Съела кусочек. Потом еще. Голод, физический, настоящий, проснулся после дней тоски и таблеток. Она ела не как светская дама — маленькими изящными кусочками, а с искренним, почти детским увлечением. Немного торопливо. Прожевывала с видимым удовольствием, чуть наклонившись над тарелкой. Забыв о нем. Забыв обо всем. Следующий кусочек, потом крошечная морковка, хрустящая и сладкая. Она запила глотком красного вина — густого, бархатистого. Оно обожгло горло приятным теплом. На губах мелькнула едва уловимая тень улыбки — не для него, для себя. От чистого, животного наслаждения едой. Леон наблюдал. Он почти не трогал свою еду. Вилка замерла в его руке. Его серые глаза, обычно такие нечитаемые, были прикованы к ней. К тому, как она ела. С каким простым, непритворным удовольствием. Как она, забывшись, облизнула губу от капли соуса. Как ее пальцы сжимали ручку ножа не по этикету, а крепко, по-рабочему. В этом не было изящества, светской выучки. Была искренность дикарки, впервые попробовавшей нектар. И это… это цепляло. Глубже, чем любая искусственная утонченность. В его взгляде не было осуждения. Было… изучение. Глубокое, заинтересованное. И все тот же неразрешимый вопрос: «Почему именно она?» Эта девчонка из грязи, с обожженной душой и телом, которое откликалось на его прикосновения вопреки всему. Что в ней было такого? Тишина в столовой была плотной, нарушаемой только тихим стуком приборов Евы о фарфор и потрескиванием единственной свечи где-то рядом. Она доедала последние кусочки, смакуя, когда его голос разорвал тишину. Ровный, без предисловий. — Как еда? Ева вздрогнула, как пойманная на краже. Вилка замерла на полпути ко рту. Она медленно опустила ее. Подняла глаза. Он смотрел на нее. Прямо. Ждал. Она опустила взгляд на тарелку. Молчала. Стыд и гнев смешались внутри. Всплыли картины: его тело на ее, боль, унижение, а потом… ванна, красная вода, его крик, его руки, вытаскивающие ее, его лицо, искаженное чем-то, похожим на ужас. И снова — стыд. За все. — Ева. — голос стал ниже. Тверже. Приказным. Тот самый тон, который заставлял сжиматься все внутри. Она вдохнула. Выдохнула. Подняла голову, встретив его взгляд. Ее глаза были пустыми, как озеро в тумане. Голос — тихим, плоским, без интонаций. — Хорошо. Спасибо. Два слова. Сухие, как щепка. Но они были ответом. Выполнением приказа. Уголок его губ дрогнул. Не в улыбку. В нечто, отдаленно напоминающее удовлетворение. Кивок был коротким, деловым. — Хорошо. Он отодвинул свою почти нетронутую тарелку. Встал. Его тень легла на стол, накрыв ее. — Доедай. Иди к себе. — он бросил взгляд на Эдгара, появившегося в дверях как по волшебству. — Меня не беспокоить. Ни по каким вопросам. — Слушаюсь, сэр, — Эдгар склонил голову. Леон вышел из столовой, не оглянувшись. Его шаги затихли в коридоре. Ева сидела неподвижно. Вилка все еще зажата в пальцах. Аромат еды вдруг показался приторным. Вино — кислым. Она медленно поставила вилку на тарелку. Отодвинула ее. Взяла бокал. Сделала глоток. Больший, чем нужно. Огонь вина спустился в желудок. Только теперь она позволила себе выдохнуть. Длинно. Тихо. Дрожь, которую она сдерживала все это время, пробежала по спине. Она была одна. Снова. В золотой клетке. С полным желудком и пустой душой. И с вопросом, который висел в воздухе тяжелее запаха дорогой еды: «Что будет, когда он вернется?»

***

                  Тьма за окном была не просто отсутствием света. Это была живая, дышащая субстанция, вязкая и тяжелая, как деготь. Фонари за высокими стенами поместья боролись с ней жалкими желтыми пятнами, проигрывая с треском. Их свет, преломленный каплями на стекле, растекался по полу комнаты болезненными бликами, цепляясь за края мебели, но не в силах прогнать мрак из углов. Ева сидела на холодном мраморном подоконнике, колени прижаты к груди, подбородок уткнулся в колени. Шелковая пижама цвета увядшей слоновой кости скользила по коже — призрачное, дорогое прикосновение, напоминавшее лишь о толщине золотых прутьев. За стеклом — вечный дождь. Монотонный стук по крыше, по листьям редких, стриженых деревьев, по гравию дорожек. Ничего нового. Ничего, что принадлежало бы ей. Только сырая, бесконечная вахта пленницы в роскошном склепе. Прошли часы. Долгие, тягучие, пропитанные запахом воска, дорогих роз фуксии на тумбочке и собственной безысходности. После того ужина, после его прикосновений, после предательской вспышки тепла внизу живота, накатила волна абсолютного истощения. Не просто усталость — капитуляция. Побочный эффект таблеток доктора Смита, этих маленьких химических палачей: сонливость, отрешенность, сладковатое онемение сознания. Благословенная пустота, где можно было ненадолго забыть о стыде, о влажном следе его пальцев на губах, о том, как тело откликнулось на его власть вопреки кричащему разуму. Она сползла с подоконника, костьми чувствуя холод камня даже сквозь шелк. Погасила верхний свет, оставив лишь тусклый шарик ночника у кровати, отбрасывающий гигантские, искаженные тени. Шелк зашелестел, как змеиная кожа, когда она подошла к ложу. Уже тянулась к одеялу, готовая нырнуть в беспамятство, забытье — единственное доступное бегство. Дверь открылась. Без стука. Без предупреждения. Просто распахнулась, впуская полосу света из коридора и… его. Леон. Не в доспехах властителя империи, но все равно в доспехах. Мягкие, темные домашние штаны из дорогой ткани, простая хлопковая футболка белого цвета, подчеркивавшая ширину плеч, мощь торса без лишней демонстрации. В руках — не оружие, но что-то не менее знаковое: небольшой металлический лоток медицинского сине-стального цвета. Белые стерильные бинты, свернутые в тугой рулон. Тюбик мази с нечитаемой этикеткой. Флакон с янтарной жидкостью антисептика, холодный и угрожающий. Маленькие острые ножницы. Его лицо было маской усталости и некой внутренней сосредоточенности, будто он решал сложную задачу. Серые глаза, холодные и нечитаемые, как озерная гладь перед бурей, скользнули по ней в полумраке, задержались на мгновение на ее фигуре у кровати, на шелке пижамы. Оценили. — Садись. На кровать, — голос был низким, ровным, лишенным интонаций. Не просьба. Не предложение. Констатация факта, равнозначная приказу. Ева замерла. Словно кукла, у которой дернули ниточку. Протест? Он давно выгорел, оставив после себя лишь горький пепел. Она молча опустилась на край огромной кровати, холод шелка резко контрастировал с прохладой простыни. Поджала ноги под себя, съежившись, пытаясь стать меньше, незаметнее. Леон подошел беззвучно, поставил звенящий лоток на полированную поверхность тумбочки рядом с розами. Их лепестки казались каплями крови на фоне белого мрамора. Он сел рядом. Близко. Слишком близко. Его тепло, его физическое присутствие — плотное, подавляющее — накрыло ее волной. Запах — чистый мужской, дорогой, почти лекарственный гель для душа, едва уловимый, но въедливый шлейф выдержанного виски — смешался в дурманящий коктейль власти. Он взял ее руку. Не ласково. Не нежно. Профессионально. Твердыми, уверенными пальцами, пальцами человека, привыкшего брать то, что ему нужно, начал разматывать старый бинт на левом запястье. Движения были точными, экономичными, лишенными лишнего усилия. Как будто разминировал бомбу. Она смотрела на его руки. Сильные, с четкими сухожилиями и коротко, безупречно подстриженными ногтями. Руки рабочего? Солдата? Палача? Слишком умелые для человека, который должен лишь приказывать. Мысль глупая, опасная, вырвалась прежде, чем она успела ее задавить, запереть глубоко внутри. — Где… — голос сорвался, хриплый от долгого молчания, от сдавленного страха. Она прочистила горло. — Где ты так научился перевязывать? Леон замер. Его пальцы, только что ловко снимавшие бинт, сжали ее запястье. Не до боли, но ощутимо крепче. Сигнал. Он медленно поднял взгляд. Серые глаза, обычно такие отстраненные, впились в нее. Не просто посмотрели — пронзили. Холодные, как лезвие ножа, вынутое на морозе. Тяжелый, невыносимый взгляд. Без слов говорящий: «Не твое дело. Молчи.» Ева отвела глаза, уставившись в сложный персидский узор на шелковом покрывале. Сжалась внутри себя, стараясь стать невидимкой. Замолчала. Гулко. Громче любых слов. Он продолжил разматывать бинт. Тишина висела густой, липкой паутиной, нарушаемой лишь легким шуршанием материала. Потом, когда под последними витками показалась тонкая, розовая линия разреза — уже затягивающаяся, но все еще хрупкая, уязвимая, как стыд души, — он заговорил. Голос ровный, монотонный, лишенный всякой эмоциональной окраски. Будто диктовал бухгалтерский отчет или зачитывал приговор. — Мать. — пауза. Он смочил ватный тампон антисептиком. Резкий, едкий запах йода и спирта врезался в спертый воздух комнаты, перебивая аромат роз. Прикоснулся тампоном к ране. Холодное, обжигающее жжение. Ева вздрогнула всем телом, но не отдернула руку. Сила его хватки удерживала не только запястье. — Часто страдала этой… херней, — слово прозвучало грубо, цинично, выбиваясь из ровного тона. — Резала вены, когда напивалась. Или глотала что под руку попадется. Таблетки или моющее, — он аккуратно промокнул рану, его движения оставались точными. Нанес мазь — прохладную, успокаивающую, пахнущую лекарственными травами. Контраст с его словами был леденящим. — Я вытаскивал, чистил желудок, перевязывал. — новый бинт лег ровными, плотными витками, обездвиживая запястье, как наручники. Он закрепил кончик аккуратно, профессионально. Перешел к другой руке. Повторил процедуру. Молча. Бетонное молчание, давящее тяжелее камня. Потом, завязывая последний узел на правом запястье, не глядя на нее, спросил: — Почему? Почему не попросила, чтобы отпустил? Вопрос повис в тишине, как нож, брошенный на пол. Глупый. Беспощадный в своей циничной простоте. Он высек искру в мертвом пепле ее апатии. Не просто искру — всполох ярости, бессильной и от этого еще более жгучей. Она подняла на него глаза. Взгляд, еще секунду назад пустой, вспыхнул темным, обжигающим пламенем. — Попросила? — голос дрогнул, но не от страха. От нахлынувшей волны гнева, горького, как полынь. — Как? На коленях? Умолять? Рыдать? — она дернула перевязанной рукой, но его хватка, как тиски, не ослабла. — У тебя просьбы не работают! Только сила! Или… — ее голос сорвался, — или глупость! Отчаяние! Я выбрала глупость! Потому что силы у меня против тебя — нет! Ни капли! Только это… это жалкое упрямство! Моя последняя, ничтожная, смешная свобода! Попытка сказать «нет»! Хотя бы так! Он смотрел на нее. Не сердился. Не хмурился. Смотрел с каким-то странным, хищным интересом, будто наблюдал за диковинным, опасным зверьком, внезапно оскалившимся. Искра ее бунта, ее гнев, это пламя отчаяния — они зажигали в нем что-то. Темное. Глубинное. Первобытное. Его пальцы сжали ее запястья еще крепче, почти до хруста костей. — Упрямство… — повторил он тихо, растягивая слово. Голос стал ниже, гуще, опаснее. — Дорогое упрямство, Колибри. Очень. — его взгляд скользнул по белым бинтам. — Оно тебя почти убило. И меня… — он сделал паузу, его глаза метнули искру, — …доводит. До края. Он резко, без предупреждения, потянул ее к себе. Его губы накрыли ее рот. Не поцелуй. Захват. Поглощение. Властный, жадный, безжалостный. Он впился в ее губы, заставляя их раскрыться силой, его язык вторгся, требовательный, наглый, не оставляя места для воздуха, для мысли, для протеста. Он дышал в нее, его рука вцепилась в ее волосы у затылка, прижимая с такой силой, что больно, не давая оторваться, отодвинуться хоть на миллиметр. Ева замерла, скованная внезапностью, физическим шоком, потом инстинктивно попыталась оттолкнуть его свободной рукой. Тщетно. Его тело было каменной стеной, его поцелуй — наказанием и… обещанием чего-то невыразимо страшного и желанного одновременно. Она чувствовала, как в нем клокочет что-то необузданное, дикое. Одержимость. Жажда обладания, смешанная с яростью на ее сопротивление. Он не знал, куда себя деть с ней, с этой хрупкостью, которая осмелилась бунтовать, с этим пламенем в глазах, которое он хотел погасить и разжечь одновременно. Он оторвался так же внезапно, как и начал. Его дыхание было прерывистым, горячим на ее губах, пахло виски и чем-то своим, незнакомым, мужским. — Играешь с огнем, глупышка, — прошептал он хрипло, почти беззвучно. Звук был похож на скрежет камней. — А я его… Укрощаю, гашу или раздуваю. Как захочу. Он навалился на нее всем весом, повалив на спину на холодные шелковые простыни. Его руки, сильные и быстрые, скользнули под шелк пижамы, нашли пояс штанов, грубо стащили их вниз по бедрам, потом задрали тонкую кофточку до самого горла, обнажая живот, грудь. Она замерла, инстинктивно сжавшись, когда холодный воздух комнаты обжег обнаженную кожу. Тело помнило. Помнило его грубость, его насилие, его власть. На бледной коже бедер, на плоском животе — пожелтевшие, синеватые синяки, отпечатки его пальцев, оставленные в минуты ярости или обладания. И один свежий, темно-лиловый, почти черный — там, где он сжал ее талию перед ужином. Как клеймо собственника. Яркое и болезненное. Он встал на колени между ее ног, окидывая ее взглядом сверху вниз. Полностью обнаженную. Беспомощную. Перевязанные запястья, лежащие по бокам на простыне, как жалкие символы поражения, белого флага в войне, которую она проиграла, даже не начав. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по тонкой талии, плавным изгибам бедер, треугольнику темных, шелковистых волос внизу живота. Задержался на синяках. На хрупких ключицах. Он дышал глубже, медленнее. Взгляд упал ниже пояса, задержался на сомкнутых бедрах. В его домашних штанах резко обозначилась мощная, недвусмысленная выпуклость. Член напрягся, набух почти мгновенно, реагируя на ее беспомощность, на ее следы, на ее стыд, выставленный напоказ. Физиология власти. — Идеальная, — прошептал он, не касаясь ее. Его рука медленно провела по воздуху над ее телом, очерчивая контур от горла до колен. Движение скульптора, оценивающего глину. — Моя Колибри. Вся. До последней… трепещущей клеточки. — его пальцы вдруг сжали ее грудь, не лаская, а сжимая, как спелый плод, проверяя на упругость. Больно. Остро. Она вскрикнула, коротко, как птица, попавшая в силок. — Помнишь его поцелуй? — прошипел он, наклоняясь, его губы снова нашли ее рот, заглушая писк, впитывая его в себя. — Помнишь, как твои губы… набухли от него? Он отпустил ее грудь, оставив белесые следы от пальцев, которые быстро налились алым. Его рука скользнула вниз, по животу, ниже, мимо пупка. Пальцы, грубые и властные, раздвинули половые губы. Коснулись влажного, горячего ядра. Она сглотнула ком стыда, подступивший к горлу. Он провел пальцем, собрал липкую, прозрачную смазку — предательство ее собственного тела. Вынул руку. Поднес влажные, блестящие пальцы к ее губам. — Оближи, — приказ. Короткий. Режущий. Непререкаемый, как выстрел. Она зажмурилась. На мгновение. Мир сузился до этих двух пальцев, до их влажного блеска, до запаха ее же унижения. Потом, с отвращением, сжигающим изнутри сильнее любого антисептика, кончик языка дрожаще коснулся его кожи. Солоновато. Ее же соль, ее же предательство. Он втолкнул пальцы глубже в ее рот. Два. Грубо. Без предупреждения. Насилуя рот, заставляя сосать, облизывать ее собственную влагу, ее позор. Она давилась, слезы выступили на глазах, смешиваясь со слюной. — Так… — он прошептал, наблюдая, как его пальцы скользят по ее языку, как она, покорная, выполняет приказ. — Чертовски нравится, когда ты такая покорная. Красивая. Побитая. Моя. Совсем моя. Он вынул пальцы. Слюна тянулась тонкой, мерзкой нитью. Он не дал ей отдышаться, откашляться. Наклонился, взял сосок в рот. Не ласково. Жестко. Губами, языком, зубами. Сосал, кусал нежный кончик, вытягивая его. Другой сосок он зажал между большим и указательным пальцами, выкручивая, щипая до боли. Боль, острая и жгучая, смешивалась с волнами постыдного, неконтролируемого возбуждения, разливаясь от грудей вниз, в живот, прямо туда, куда он только что прикасался. Она застонала, низко, глубоко, не в силах сдержать этот звук предательства. Он оставил на груди темно-багровый засос, чуть выше соска. Новое клеймо. Потом он встал. Отошел к стене, к неприметной панели. Нажал. С тихим щелчком открылся мини-бар, подсвеченный изнутри. Он налил виски в толстый граненый стакан. Отпил большую порцию, глотнув с хрипом. Повернулся к ней, опершись о бар. Она лежала, дыша прерывисто, грудь высоко вздымалась под растянутым шелком кофточки, кожа горела румянцем стыда и возбуждения. — Ласкай себя, — приказал он, голос хриплый от виски и нагнетающегося напряжения. — Сейчас. Хочу видеть, как ты это делаешь. Она замерла. Боль в запястьях под бинтами, боль в груди от засоса и щипков, стыд, сжимающий горло. — Мне… больно, — выдохнула она, голос — тоненькая ниточка. — Сама виновата, — отрезал он. Ни тени жалости, ни капли сочувствия. Только холодная, железная констатация вины. — Ласкай. Сейчас же. Ева закрыла глаза. Сквозь боль, сквозь унижение, сквозь ледяное отчаяние, рука поползла вниз. Пальцы дрожали, как в лихорадке. Коснулись влажного, перевозбужденного клитора, вздувшегося и невероятно чувствительного. Легкое движение. Искра электрической боли-удовольствия. Она ввела два пальца внутрь себя. Тепло, тесно, знакомо-чуждо. Застонала, не в силах сдержать звук. Другой рукой, машинально, сжала свою пострадавшую, нежную грудь, пытаясь защитить сосок. Еще движение пальцев внутри. Тихий, сдавленный стон вырвался — стыдный, предательский, музыка для его ушей. Песня пленницы. Он наблюдал. Не двигаясь. Глаза горели в полумраке холодным, хищным огнем. Он видел все: как ее тело выгибалось мелкой дрожью, как пальцы работали внутри, как влага блестела на коже при свете ночника. Он отставил стакан с недопитым виски. Подошел к кровати бесшумно. Встал у изголовья, там, где было ее лицо. — Соси, — новый приказ. Она инстинктивно отпрянула, отворачивая лицо, пытаясь спрятаться в подушку. Его рука молниеносно вцепилась в подбородок, сжала с такой силой, что кости хрустнули, а челюсть онемела. Он наклонился, его лицо в сантиметрах от ее, глаза — две стальные пули. — Не упрямься, — прошипел он ледяным, змеиным шепотом. Дыхание пахло виски и опасностью. — Не в том ты положении сейчас. Или хочешь хуже? Он отпустил ее подбородок. Выпрямился во весь рост. Ждал. Стоял над ней, как скала, как неотвратимость судьбы. Непреклонный. Всевластный. Ева подчинилась. Словно во сне, где ноги не слушаются, а тело движется по чужой воле. Сползла с кровати, опустилась на колени на холодный, полированный паркет перед ним. Унижение жгло щеки. Дрожащими руками расстегнула его домашние штаны. Высвободила член. Твердый, как камень, горячий, пульсирующий. Она не умела. Никогда не делала этого. Сжала губы. Кончиком языка, неуверенно, коснулась головки. Потом взяла в рот, стараясь не задеть зубами. Глубоко не получалось, она давилась. Он зарычал тихо. Не от боли. От удовольствия. Его пальцы впились в ее волосы, не больно, но властно, направляя ритм, контролируя глубину. Ему нравилась эта неопытность. Эта неуклюжая, вымученная покорность. Он дышал тяжело, наслаждаясь каждым движением ее губ, каждым неловким прикосновением языка, каждым ее подавленным рвотным спазмом. Ева же чувствовала, как возбуждение нарастает в ней с новой, чудовищной силой, вопреки отвращению, вопреки страху, вопреки ненависти. Почему? Почему ее тело предавало ее снова и снова? Желание сгореть, обратиться в пепел, стало почти осязаемым. Он внезапно оттянул ее за волосы. Остановил. — Хватит, — прохрипел, голос сорванный, напряженный до предела. Он сбросил футболку через голову одним резким движением, обнажив мощный торс, рельеф мышц под гладкой кожей, несколько старых, бледных шрамов — немые свидетельства другой жизни. Помог ей подняться, уложил на спину на кровать, на смятые простыни. Накрыл ее своим телом. Весом. Жаром. Невыносимой реальностью. Его губы снова нашли ее, целуя глубоко, властно, с ожесточением. Он чувствовал свой вкус на ее языке. Раздвинул ее ноги коленом. Вошел одним мощным, безжалостным толчком. На всю длину. — Ах! — она вскрикнула, как от удара. Больно. От растяжения, от свежей боли внутри, от грубого вторжения. Ее тело, предательское, приняло его, обволокло, сжалось вокруг. Стон сорвался с губ — смесь боли, протеста и невыносимого, постыдного возбуждения. Он начал двигаться. Сначала медленно. Невыносимо медленно. Будто пробуя на вкус каждое сантиметр ее плоти, каждое сжатие ее мышц, каждый ее подавленный всхлип. Он целовал ее, кусал губы, впитывая ее стоны в себя, как нектар. Шептал на ее губы, на мочку уха, на шею, где бился пульс: — Моя… Колибри… Моя хорошая… Моя глупая… Моя грязная девочка… Чувствуешь? Чувствуешь, как твое тело… хочет меня? Даже когда твой разум… кричит? — он набрал ритм. Толчки стали глубже, грубее, увереннее, властнее. — Ты моя… Вся… Навсегда… Никуда не отпущу… Комнату заполнили звуки. Хлюпающий, влажный звук тел. Ее прерывистые, сдавленные стоны. Его тяжелое, хриплое дыхание, похожее на рычание зверя. Запах секса, пота, ее стыда и его власти — густой, удушливый, как смог. Он двигался все быстрее, мощнее, теряя контроль, подчиняясь зову плоти. Она чувствовала, как нарастает волна внутри нее, бешеная, неконтролируемая, ужасающая своей силой. Тело рвалось к разрядке, к забвению. Он почувствовал это по сжатию, по ее внезапному выгибанию. Его движения стали резче, хаотичнее, животнее. — Я… почти… — он вырвал из себя, голос сорвался на низком рыке. Он внезапно выскользнул из нее. Встал на колени между ее разведенных ног. Его рука схватила член. Несколько резких, грубых, яростных движений. Он застонал, низко, первобытно, как зверь. Теплые, густые капли спермы брызнули ей на живот, на лобок, на бедро. Липкие. Горячие. Позорные. Знак собственности. Ева лежала, дрожа всем телом, как в лихорадке. Волна внутри нее достигла чудовищного пика, но не разбилась, не принесла облегчения. Осталась мучительной, невыносимой пульсацией, вакуумом, требующим заполнения. Она скулила, бессознательно двигая бедрами, ища трения, хоть какого-то облегчения. Он смотрел на нее, тяжело дыша, пот стекал по вискам. Усмешка, жесткая, триумфальная, тронула его губы. — Умоляй, — прохрипел он. Голос был хриплым от напряжения, но властным. — Умоляй меня. Хочу услышать, как ты просишь. Стыд. Жгучий, всепоглощающий, как кислота, но тело требовало. Оно предало ее окончательно и бесповоротно. Разум затопляла волна животной потребности. — П-помоги… — выдохнула она, голос сорвался, стал сиплым. — Пожалуйста… Леон… Я не могу… Не могу сама… — Громче, — приказал он, наслаждаясь ее мучением, ее унижением. Его глаза жадно впитывали картину ее страданий. — Помоги! — вырвалось у нее, почти крик, полный отчаяния и ненависти к себе. — Пожалуйста! Он кивнул, медленно, удовлетворенно. Его пальцы нашли вздувшийся, невероятно чувствительный клитор. И опустились ниже. Резко, без предупреждения, он вогнал в нее пальцы глубоко. Глубже, чем она сама могла. И начал. Быстро. Жестко. Безжалостно. Трахать ее пальцами. Так, чтобы сломать сопротивление, чтобы выбить стон, крик, признание поражения. Она закричала. Не стон — протяжный, разрывающий тишину комнаты крик, полный боли, стыда и невыносимого, насильственного наслаждения. Тело выгнулось неестественной дугой. Спазм, острый и всесокрушающий, пронзил ее от макушки до кончиков пальцев ног. Оргазм накатил чудовищной волной, смывая боль, стыд, разум, саму ее суть. Ее трясло, она билась в конвульсиях чистого, животного удовольствия-наказания, не в силах остановиться, сдавленно постанывая, захлебываясь, плача без слез. Леон смотрел. Не помогая, не касаясь больше. Его глаза горели холодным триумфом, абсолютной властью, животной радостью обладания и разрушения. Он наблюдал, как его Колибри разбивается в экстазе, вызванном его рукой, его приказом, его унижением. Как ее тело ликует от того удовольствия, которое он ей навязал. Насильно. Унизительно. Идеально. Предел власти. Когда дрожь начала стихать, превращаясь в мелкую, беспомощную судорогу, он медленно, будто нехотя, вынул пальцы. Наклонился. Снова поцеловал ее. Глубоко. Властно. Чувствуя, как она вся еще мелко дрожит под ним, как горяча ее кожа, как прерывисто дыхание. Покорная. Разбитая. Окончательно его. Телом. Он оторвался. Встал. Без слов пошел в ванную. Звук льющейся воды, будто пытающейся смыть следы. Ева лежала неподвижно. Тело было тяжелым, чужим, разбитым повозкой, пропитанным его запахом, его спермой, ее влагой, ее стыдом. Внутри гудело после разряда, пустота звенела в ушах. Физически — глухое, животное удовлетворение, сладкая, тягучая усталость мышц. Но где-то в самой глубине, под слоем этого физиологического успокоения, под обломками воли, что-то сжималось. Маленькое. Холодное. Острое, как осколок стекла. Осознание. Она — извращенная дура. Ее тело, это предательское, мерзкое тело, ликовало от прикосновений похитителя, насильника, тюремщика. Оно откликнулось на его власть с дикой силой, оно требовало большего, оно кричало от наслаждения, навязанного силой. И самое чудовищное — часть ее, самая темная, самая спрятанная, не хотела иного. Не хотела свободы. Хотела этого насилия, этой боли, этого унижения, смешанных с невыносимым удовольствием. Она сжалась внутри себя, пытаясь спрятаться, свернуться калачиком в уголке души, но холодное знание заползало повсюду, как ядовитый туман, отравляя каждую клеточку ложного успокоения, которое навязало ей ее же предательское, грязное тело. Клетка была не только вокруг. Она была внутри. Прочнее стали. Глубже ран. И ключ от нее лежал в руках того, кто только что вышел из ванной, чьи шаги уже приближались по паркету.
93 Нравится 157 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (12)