ID работы: 9404408

прекрасное далёко

Слэш
NC-17
В процессе
361
Размер:
планируется Макси, написана 621 страница, 19 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
361 Нравится 370 Отзывы 66 В сборник Скачать

8.

Настройки текста
Задумчиво накручивая некогда белый провод наушников на палец, Миша в упор, почти завороженно, глядит на вращающиеся валики кассеты под пластиковой крышкой плеера и не отрывается ни на секунду. В трансе будто, и голова пустая настолько, что ветру в стенках черепной коробки нечего ворошить. Паршиво. Не нужно даже приказывать самому себе отвлечься, перестать думать о случившемся, прекратить по новой прокручивать в мыслях услышанные слова, как если бы в голове был встроен свой собственный плеер; не нужно, ведь всего этого и так нет. Ничего нет. Мише кажется, в нём впервые настолько никак. Тихо. Пусто. Чувства, думы, страхи, всё пропало. Только монотонно, который раз, со скрипом перемотанная на начало, заглушает весь мир пашина музыка. В ней больше не слышится отголосок прежней Пестеля жизни, не чувствуется прогорклое отчаяние от невозможности возвращения, не теплится в груди ощущение присутствия в тех самых, важных, нужных моментах, которые треками Паша оставил навеки храниться в кассетную ленту — дёшево, киношно. Всё, что Миша слышит — это собственное гулкое сердцебиение, перемешанное с музыкальным ритмом, и громкие ноты, перекрывающие в шрамы затянувшуюся душевную боль. И кажется, словно никого и ничего ему больше не нужно, кроме этой музыки, способной помочь ему как-то существовать в вакууме пределов своего же тельца. Кажется. Только кажется. На Серёжу Миша не смотрит совсем. Вообще. Сам себя каждый чёртов раз останавливает, на даёт взгляда поднять, делает вид, будто существуют деревья, пожухлая трава, Пестель, Романов, Каховский с Рылеевым, дорога перед ними, Поля, звон брелков на рюкзаке и хриплое дыхание через фильтры респиратора, — всё. Всё, но не Серёжа. Серёжи нет. Серёжа — выдумка и бред. Серёжа тогда не вернулся, а может, лучше, никогда и не был, и Бестужеву отвратительна сама эта мысль, и он усиленно пытается сделать так, чтобы она сработала, но она даже не делает легче. Ведь Серёжа — есть. И Миша попросту старается заставить себя поверить, что в груди ничего лишнего не зажигается и не искрит, что не замыкается сознание на одной-единственной опрометчивой мысли о нём, что имя не заставляет вздрагивать, а фантомные ощущения былых прикосновений не ощущаются льдом где-то под кожей. У него практически получается. Правда ведь — получается. И себя, и остальных убедить, что Серёжа ему не нужен, а он — не нужен Серёже, и поверить, как в бога отчаявшиеся верят, что никогда нужен не был. Не помогает, но так хотя бы появляется окурок надежды, выкуренной за собственный упокой в критический момент перелома. Это всего лишь одиночество, выкрутившее рубильники эмпатии на максимум, это всего лишь тоска по человеческим чувствам, заставившая к Паше как к отцу привязаться, смешавшая Романова и Колю-старшего-брата в единое неразличимое целое, включившая непреодолимое желание Польку от всех на свете бед укрыть. Это всего лишь поломанная психика, в системе координат которой малейшее вторжение в личное пространство запустило цепную реакцию, приведшую исключительно к ложному чувству симпатии. Почему вообще Серёжа. Не кто-то другой, не никто. Почему, сука, именно ты. Принципиальный ублюдок, который после слов «не трогай меня» действительно не притрагивается. Даже взглядом. Они идут, долго и упорно, в непривычной грузной тишине. В какой-то момент Миша думает, что вообще не умеет разговаривать теперь, потому что даже малейший звук застревает хрипом на нёбе. Говорить не хочется, да и не с кем. Произошедшее не вспоминают, но и тяжесть с плеч не стряхивают, просто замолчав это. После ревизии горькое осознание невесёлой участи тяготит душу. Вся еда, кроме каких-то крошек в рюкзаке Рылеева, на котором Миша сидел, и вода украдены, автоматы тверских, куртка Романова и весь пашин багаж, кроме нагрудной сумки. Ничего, казалось бы, страшного, у них всё ещё остаются практически все вещи — а страшно всё равно, ведь тяжелее понимать, что кто-то ходил между ними, имея прямую возможность попросту придушить. Мише тошно от чувства вины, но при этом необъяснимо легко, будто бы эти пропавшие вещи были его балластом. Не были, но скорее теперь сорванный предохранитель нервного срыва дал ему возможность дышать по-настоящему. Не задыхаться собственной никчёмностью и ворохом бесполезных мыслей — дышать. Паша на него изредка оборачивается, смотрит нечитаемым взглядом, обратно отворачивается. Пашу вообще не трогает никто, даже Николай — и тот не подходит, будто страшно, будто Пестель электричеством бьётся. Чувствуется эта странная необъяснимая пропасть, как если бы в небесной канцелярии удумалось кому-нибудь между ними всеми росчерком пера поставить кресты. Миша ли виноват в том? Миша и его детская чувствительность, его поломанный мыслительный аппарат, зациклившийся лишь на одном — собственной смерти, его дурацкая чужеродность в сложившейся системе шестерых? Или они все виноваты? Каждый из них, позволивший тишине отнять последнее, что у них есть — доверие. Каждое замолчанное слово, каждый неотвеченный вопрос, игнорирование и попытка плыть по течению давно пересохших рек, волей судьбы пересёкшихся. Доведённые до абсурда недодружба и мушкетёрское один за всех и все за одного. А с тем выстрелом — раз, и всё поломалось. Иллюзия спокойствия рухнула, обнажив болевые точки и несовершенства их крошечной команды. Нельзя так, что в любую минуту быть готовым кого-то бросить, нельзя о прошлом жалеть, нельзя считать кого-то других важней — ведь у них есть только общее будущее, которое общими силами и может быть достигнуто. Они все это понимают. И снова — а как иначе? — молчат. Один только Поля, удивительно отказавшись от привычной язвительности, в ночь едва слышным шёпотом спрашивает: — Ты в порядке? И Миша лишь кивает, морщась от болезненного голода и опустошённости. На подкорке жжётся мысль, что лучше бы Ипполит к нему не подходил. Кто бы что ни говорил, он — маленькая серёжина копия.

***

Им тяжело. Вернувшиеся с разведки Кондратий с Петрушей приносят еды недостаточно даже на день, рассветное солнце чуть режет роговицу, широким зевком едва ли не вылетает челюсть. Сон был не беспокойный, сна было достаточно, но Миша совсем не чувствует себя отдохнувшим, будто закрыл глаза и всего через полсекунды проснулся. Вращая в чуть дрожащих пальцах тарелку Паши, Бестужев давится кашей как можно быстрее, чтобы тот тоже успел поесть, ведь посуда у них — всё ещё — на двоих одна. Сам Паша, калачиком под собственной курткой свернувшись, последние мгновения безмятежной дрёмы вырывает из вездесущих лап гнусной реальности. Только макушка лохматая виднеется из-под мотоциклетки, и нога правая дёргается. Он уже второй день непривычно тихий. Думает много, в себе копается, или просто сил нет больше строить из себя шута. Ему бы объятий крепких да заслуженного отдыха, но он сам к себе не подпускает никого, не даёт за маску твёрдости и решимости заглянуть. — Может, сделаем с этим что-нибудь? — шёпотом Поля у старшего брата спрашивает. — А что мы сделаем? — вздыхает тот, на Пашу оборачиваясь. — Ты его знаешь. — Ну хоть что-нибудь. Беспомощность в его голосе режет по живому, и Миша затыкает себя подгоревшей кашей, чтобы не воскликнуть в сердцах: да подойди к нему просто, скажи, что всё хорошо будет, и дай обнять, если он захочет. Не ему таким разбрасываться — сам ведь с места не сдвинется. Вина виной, ощущение чуждости — не оправдание. Они ведь друзья — так? Они все вообще Рюмину кто? Шурша по прошлогодним листьям подошвами, Николай подходит к Пестелю, на корточки рядом садится и замирает. Медлит. То ли укрыть хочет ещё чем, чтобы не замёрз — земля ещё не прогрелась от костра, — а нечем, то ли разбудить не решается. С мишиного места не видно, но, наверное, лицо у Паши умиротворённое. Сопит он, по крайней мере, ровно, мягко, будто что-то хорошее ему снится. Громко шкрябает ложкой по дну котелка Каховский, выскребая кашу для Пестеля до последнего комочка. Шикнуть бы на него, чтобы не шумел, но Паша не вздрагивает даже. Он вообще не двигался, как лёг после своей смены — так и остался лежать, будто тумблер повернули на выкл. Теперь никто не дежурит в ночь один. Все и каждый по часу, по очереди, в алфавитном порядке; кроме Миши. Мише не верят. Не обидно, но колется. Рано просить о доверии ещё, два дня — и тогда можно будет. А сейчас и язык не повернётся, подвёл ведь, страшно подвёл. И вроде такая очевидная система, вроде во всех книжках такое пишут. Нет ведь, нужно было почти всё потерять, нужно было так рисковать, чтобы хотя бы задуматься, что первая пришедшая в голову полгода назад мысль может и не быть единственно верной. Впрочем, откуда им было знать. Они всё ещё первые. Всё ещё подопытные крысы, с которых напишут однажды правила выживания — если напишут. Если выживут. — Паш, — тихо зовёт Николай, как будто и вовсе не хочет, чтобы тот просыпался. По волосам рукой гладит аккуратно, поправляя взъерошенный бардак на его голове. — Вставай, Паш, пора. В ответ Пестель мычит только нечленораздельное что-то, подтягивает ноги к груди сильнее и неопределённым жестом не то стряхивает с себя чужую руку, не то тянется к прикосновениям. Романов выдыхает устало, ладони не убирая. Паша больше не дёргается тоже. Будто тёплые пальцы в волосах — то, что ему было так нужно, то, чего он так ждал. Или, может, это на него так действует один-единственный человек на свете, столь удачно подаренный ему госпожой случайностью. Каков был шанс, что среди всех бегущих от смерти людей они побегут вместе? Каков был шанс, что на все пашины замки именно у Николая найдётся ключ? Каков чёртов шанс, что они до сих пор оба живы, чтобы друг другу суметь помочь? — Проснись и пой, Паш, — шепчет Романов, опускаясь фалангами пальцев от виска к подбородку по остро очерченной скуле. — Я сегодня могу за тебя подежурить, хочешь? — Не хочу, — бормочет угрюмо Пестель, в ту же секунду поднимаясь на локте. — Я в норме. Солдат к бою готов, или как его. — Мы там тебе кашу оставили. Позавтракай, и пойдём. Час похож на час. Ничего не меняется: вокруг деревья сменяют деревья, нога всё болит и болит, Паша прихрамывает, и Ипполит, как бы ни храбрился, теряет силы каждые двадцать минут. Посидят, подождут, пока голова кружиться перестанет — и дальше. Выйти бы из проклятого леса хоть куда-нибудь, но дорога ведёт будто бы в никуда. И чем дальше они идут, тем сильней Мишу как колом к стене прибивает обратно на землю понимание, что декабристы — это не спецотряд, это не опытные сталкеры, это не сплочённые общей кровью солдаты. Декабристы — это просто люди, которым волей судьбы нужно в одно и то же место на краю выжженной земли. Просто люди, один из которых просто работал в полиции, трое из которых просто служили, кто-то просто учился на врача, а кто-то просто побеждал на чемпионатах стреляющих лыжников; они не умеют выживать. И никогда не умели. Туротряды, служба, погоны — что подготовит всего лишь обычного человека к бесконечному пути через радиоактивный лес? Ни-че-го. У них есть оружие, но к нему — по паре патронов. У них есть правила, но и те — вынесены из собственного печального опыта. У них речи с претензией на справедливость и счастливое после, но на деле у них нет ничего, кроме паршивой надежды, что их дорога хоть куда-нибудь приведёт. И вместо того, чтобы вызывать панику, это отчего-то успокаивает. Может, потому что это означает, что Миша — не один такой, что им всем страшно, что они одинаково бесполезны и важны одновременно. Пашин счётчик Гейгера трещит, не переставая, превращаясь в своеобразный аккомпанемент невесёлым мыслям и нестройным шагам. Сильнее, тревожней, будто кричит: сверните вы уже куда-нибудь, валите отсюда к чертям собачьим, куда вы прётесь в самое пекло. По карте им вперёд, а треск давным давно превратился в белый шум. — Нижний рядом, — объясняет Пестель, нервно дёргая кнопку выключения счётчика. — Пошло оно нахуй. — А мозги ты уже заранее отключил? — язвит Кондратий по поводу отключённого Гейгера. — Мозги мне сейчас эта хуйня проест. А ты — тоже иди нахуй. Заебал. — Пестель, ты можешь поспокойней? — возмущается из конца процессии Каховский, поправляя респиратор. Вместо ответа Паша шумно выдыхает и сжимает кулаки, не обращая внимания на разбитые костяшки. Рылеев уже хочет высказать что-то колкое в отместку, но Николай одёргивает его, догоняет Пестеля и аккуратно касается плеча. Не боится гнева, нет, но попросту хочет показать, что понимает, насколько сильно натянуты пашины нервы: единственный звук, взгляд, жест — и взорвётся. — Паш, включи обратно, ты же понимаешь, что это важно. — Да какая нахуй разница, и так понятно, что тут радиация, а так она трещит только как ебанутая. — Паш. — Что? — Паша останавливается, встряхивает плечами и в глаза Романову смотрит, голову задрав. — Вот, видишь, птичка дохлая валяется? — кивает под ноги, носком ботинка указывает. — И ещё вон там. Знаешь, что это значит? Что рядом Нижний. Мне вот эта хуйня не нужна, чтоб трещала по башке, мне реальности по горло хватает. Одновременно с тем, как он сплёвывает в кусты и отталкивает высохшие останки птицы с дороги, Миша усиленно пытается научиться дышать. Он не видел. Под ноги не смотрел, внимания не обращал — и лучше бы продолжал. Мёртвых птиц много. Удивительно сохранившиеся — некому пожирать трупы на погибшей земле. Значит ли это, что они не разложились тоже? Что они где-то рядом? Тут, совсем недалеко, в Нижнем, дальше по дороге. — Сворачиваем, — командует Николай, шмыгнув носом и бросив попытки до Пестеля достучаться. — Обойдём кругом, надо подальше держаться от руин. Пока бледный как мел Поля допивает остатки воды, Петруша перестраивает по картам маршрут. Как между деревом и деревом он выбирает правильное, то, в сторону которого нужно повернуть, Мише непонятно, но это в какой-то степени даже восхищает. Так это странно — осознавать, что в разные моменты пути жизнь всех из них, по сути, в руках одного. Ночью — в руках дежурного-часового, сейчас всё держится на Каховском, тогда с тверскими — если б не Поля, кто знает, что бы было. И так каждый чёртов раз. Может, они всё-таки в чём-то и мушкетёры. А значит, и Пашу вернут в норму. Просто сначала придумают, как. И все вместе, поддерживая-опираясь, выберутся из бесконечных стволов и ветвей к людям, к настоящей цивилизации, в мирную общину или выживший город. Ведь не могут все люди желать им смерти, ведь есть ещё где-то жизнь. Миша до дрожи в пальцах туда хочет, но больше этого, он, пожалуй, хочет кое-что другое. Тёплое. Светлое. С разговорами, улыбками и объятиями. С мягкими взглядами и ласковыми прикосновениями, с ощущением свободы и искреннего доверия. С чаем, кашей и сном рядышком. С краснобокими яблоками румяных от смеха щёк, с переплетёнными пальцами в страхе и радости, с лёгким привкусом черносмородиновой беззаботности, как если бы под кустом лежать и срывать ягоды одна за одной, ни о чём не думать и ловить тепло солнца на голой коже. Семью. Семью он до жути хочет.

***

— Пиздец. На обходной через Вязовку и Шелокшу сотня, две, если не больше, брошенных машин. Стройными рядами, по всем полосам, покрытые грязью и спущенными шинами — давно стоят. С того момента стоят. Далеко впереди затор, баррикада, перекрытый последний путь сотен, может, тысяч, людей, для которых это был единственный шанс выбраться. И эти оставшиеся стоять вечными памятниками автомобили — грубое напоминание о бесчеловечности властей и отчаянии простого народа. Чья-то собственность, чьи-то кровные вложения, вот так выброшенные в попытке просто выжить. Мишу мутит от одного представления, как люди бежали по дороге вперёд, кричали, возможно, семьями. Плакали и паниковали, потому что за спиной — горящий уничтоженный город, над головой радиоактивное облако разносит смерть по земле, а впереди лишь пустота. Чудятся крики. Зовы о помощи. Визг детей. Споры о том, что делать. И мысли решетят сознание: о том, что кто-то ждал свою семью, которая осталась где-то в городе, о том, что кто-то отказывался от важных и родных вещей, чтобы потом не выжить, сгинув от радиации в венах. Что дальше по дороге, может, найдутся и мама, и папа, и Коля, что для Миши, может быть, это — финальная точка, конечная, игра окончена. И весь его путь вёл сюда, чтобы найти папину тойоту с подранной выцветшей наклейкой с Черепашками Ниндзя на капоте, чтобы увидеть своими глазами место, где их жизнь закончилась, и чтобы понять: его место тоже здесь. — Миш, — Пестель появляется будто ниоткуда, помнящий ещё одни из первых слов, которые Рюмин ему сказал. — Мы... — и молчит. Молчит, потому что нечего сказать. «Мы тут всё осмотрим, нам нужно найти хоть что-нибудь, но ты можешь постоять в стороне.» «Мне очень жаль, что так вышло.» «Если мы не найдём их тел здесь, Миша, пожалуйста, не отдавай себя всего мысли, что они могут быть живы.» Что из этого вообще способно помочь? Ничего. Мише — мишиной семье — уже ничего не поможет. — Всё нормально. Он дёргает за лямку рюкзака, проводит пятернёй по спутанным волосам и вместе с первым шагом надвое переламывает откуда-то взявшееся «лучше, если они всё-таки мертвы, чем окажется, что они меня бросили». Не лучше. Ничего не лучше, чем жизнь, которая могла бы у них всех быть, не попади та ракета в линкор около Шпицбергена. Протирая каждое окно переднего пассажирского многострадальным порванным рукавом и заглядывая внутрь, Миша старается не представлять, как могла бы сложиться судьба каждого из тех, кто тогда, полгода назад, эту машину покинул. Эта женщина могла завести желанного ребёнка с любимым мужем, а погибла, сгнив от радиационного облучения чуть дальше на обочине. Этот парень ехал на соревнования, которые помогли бы ему отобраться в Олимпийскую сборную, а сгинул от голода и удушья. Кто-то собирался сдавать на права, кто-то только что поступил в вуз по интересной специальности, а кто-то повторял про себя речь, чтобы сделать предложение. И всех их нет больше. Не могли они выжить. Никто из тех, кто пошёл дальше пешком — безжалостный туман стронция-цезия-америция не оставил им шанса. Рука сама тянется снять респиратор и вдохнуть полной грудью, но Миша и сам знает, что это бессмысленно. Лёгкие и так сгорают, изотопы откладываются в костях, а кровь смешивается с этим ядом настолько, что у них всех останется на жизнь не больше десятка лет; а Миша и умирать, если честно, больше не хочет. Миша теперь хочет только одного: понять, зачем он здесь. Почему он остался. Какая такая миссия была ему уготована, что из всех людей, заслуживших жизни, именно он должен это терпеть. — Не нормально. На пашин строгий голос Бестужев удивлённо оборачивается, замерев на месте. Тот, приподняв респиратор, ладонью вытирает лицо. — Не нормально, Миш, — повторяется. — У тебя пиздец в башке. У меня пиздец в башке. Да у нас у всех пиздец вот тут, — тычет в висок, пальцем будто пытается прямо в кость зарыться, — и давай не будем делать вид, что всё лады, окей? — Чего ты хочешь от меня? — Чтоб ты не сдох, братиш, но в первую очередь, чтоб перестал делать вид, будто тебя не существует, — Паша подходит, рукой тянется к макушке по дурацкой привычке натягивать шапку на лоб. Шапки нет, и он только треплет непослушные волосы. И непонятно Мише, хочется отмахнуться и уйти, или остаться, на Пашу вот так глядеть из-под его руки и делать вид, что можно ещё начать всё заново. — Я твой голос сейчас впервые за пару дней услышал. Это вообще-то не ок. Я уже привык выслушивать твои тупые вопросы. — Это вы со мной не разговариваете. Ты, Паш, тоже. Для тебя, кажется, вообще никого не существует, ты точно в порядке? — Я в пизде, и притом глубокой, спасибо, что поинтересовался, — закатывает глаза Пестель. — Устал. Мыслей много слишком. Пройдёт когда-нибудь. И вообще, я о тебе говорил. — Я просто, — что ты просто? Имя Серёжи застревает на гландах, — начал по-настоящему что-то понимать. — Ну и что же ты понял, гигант мысли? — Что ты не мог бы быть главным, — Миша отцепляет плеер от ремня, снимает обёрнутые вокруг шеи наушники и протягивает всё Паше, игнорируя искру возмущения в его взгляде. — Держи. Спасибо. Пестель молча глядит ему в глаза с пару секунд. Из-за респиратора не видно, но Миша знает: он привычно усмехается одним уголком губы. Сдавленно кивает, забирает свою музыку и обходит Бестужева, ни слова так и не сказав, но очевидно имея в виду не благодари и встречное спасибо одновременно. С Полей остаётся старший брат, пока остальные роются в бардачках и багажниках. Даже такая мелочь, как полупустая упаковка мятных леденцов, кажутся сокровищем, кровью и потом добытым, и Миша в какой-то момент ловит себя на том, что он заглядывает под чёртов коврик, будто там найдётся клад. Дверцы и ручки смешиваются воедино, забывается, в какой из пройденных машин багажник был забит коробками с канцелярией, а где лежали мусорные пакеты, наполовину наполненные пустыми бутылками. И все идиотские мысли о том, как каждая из этих вещей, по сути, была последним, что люди имели рядом с собой, пропадают в суматохе собственных сомнений. Философские размышления кажутся такими неважными, ведь насущное, всё же, важней. — Я плед нашёл! — сообщает Петруша, вытягивая его в небо, как приз в сложном квесте. — Дай Польке, — откликается тут же Николай, чуть ли не выдирая ручку запертого автомобиля. — Согреется. — Я в норме, — слабо отвечает Ипполит и тут же сам для себя неожиданно чихает в противогаз. — На, мелочь, грей булки. — Да я в норме! Каховский не терпит возражений, возвращается к Муравьёвым и как младенца кутает в клетчатый плед, подтыкая краешек за воротник. Щёлкнув по линзе, что-то тихо говорит, из-за чего Поля ерепенится сильней, а старший Апостол не может сдержать смешок. По неведомым причинам, Миша улыбается тоже. Еле-еле, лишь для себя заметно — Полька ему так сильно нравится. Так раздражал всего с неделю назад, а теперь его хлебом не корми, дай мелкого взглядом зацепить и убедиться, что живой ещё, типично хамовато-угловатый и взбалмошный, как ворчливый и кусачий котёнок. И вроде кажется, будто безобидный, только с виду шипит на всех, но Мише никак нельзя забыть: этот безобидный способен вынести мозги с расстояния сотен метров, стоит только к брату приблизиться. Не котёнок — пантера. И совсем не розовая. На мгновение стреляет в мозгу всполохом воспоминания об окровавленной арматуре в руках и ощущении магмы ужаса и ярости, подкатывающей к горлу; Рюмин тут же встряхивает головой, спасаясь от наваждения. Об этом он старается не думать. Зачем. Зачем, если он ничего не изменит. Зачем, если бы он поступил так ещё раз. Очередная открытая дверца — Миша невольно орёт благим матом, отпрыгивая назад и больно ударяясь локтем о рядом стоящую машину. — Бля-я-ять, — выдохнув, тянет гулко, отворачивается и сгибается пополам, инстинктивно закрывая нос. — Ты чё там? — взволнованно окрикивает Романов, выруливает между автомобилями к товарищу поближе и вынимает табельное из кобуры. — Ох... Пояснять не нужно: две пустые глазницы иссохшего до скелета трупа зияют с заднего сидения. Голова прислонена к стеклу, ноги подтянуты к груди — видно, кто-то залез переждать холод. Не переждал. — Не смотри, Миш. — Я и так, блять, не смотрю! — на глаза сами собой наворачиваются слёзы, и это даже не из-за трупного запаха, сбивающего с ног. Какого чёрта. Какого, блять, чёрта. Миша так устал видеть смерть. — Пойдём, — Николай обхватывает пальцами его запястье и тащит подальше, с силой захлопывая дверцу. Укутанные в перчатки руки ощущаются горячими, и этот жест — столь очевидное признание в том, что Мишу никто не считает выродком и никто не желает бросить. Кроме, возможно, него. — Дышишь? — Угу. — Дыши, — останавливается, держит за острые плечи, в глаза заглядывает. — Мы не одиночки — не погибнем. — Да не думаю я о том, что это мог быть я, Коль, я просто, — голос срывается, Миша кашляет гулко и срывает респиратор, чтобы вытереть лицо, — заебался я. Трупы эти все, пустые дороги, шаги в лесу мерещатся — блять, устал, сука. — У нас нет особого выбора. — Я знаю. — Ты можешь либо поддаться страху, либо приручить его, — Николай отпускает, наконец, Бестужева и сам встряхивает руками, отвлекаясь от увиденного. — А это из какого ментовского сериала цитата? — ухмыляется Рюмин, заклеивая пластырем язвительности пробоину на душе. Закатив глаза, Романов бормочет себе под нос: — Не хватало мне одного юмориста, — прокашливается, озирается на Пашу, что не сводит с них беспокойного взгляда, и вздыхает шумно. — Блевать не собираешься? — Не в этот раз. Николай говорит ему передохнуть, хлопает по плечу и уходит. Слышно издалека, как объясняет Пестелю ситуацию вкратце, и как Пестель отвечает что-то про невезение. В горле першит, Миша сплёвывает себе под ноги и старается игнорировать острое ощущение чужого взгляда на затылке. Губы вытерев, натягивает обратно респиратор, пинает ногой шину, будто она заслужила едва ли не кровной мести, и идёт по рядам дальше. В итоге после часа поисков, из полезного не набирается даже десятка вещей. Так, по мелочи: батарейки, поисковый фонарь, тактический набор из шокера и перцовки, моток крепкого фала, много-много сигарет и стопка журналов со сканвордами. Окоченевший Николай кутается в чехол на автомобильное кресло за неимением альтернативы, а Паша безжалостно тратит бутан в одной из десятка обнаруженных зажигалок, чтобы согреть ему руки. После скудного обеда остаётся неподелённая упаковка отсыревших крекеров и два пакетика чая, и они, не сговариваясь, коллективно соглашаются игнорировать этот факт до момента, когда будет шанс найти пропитание. Отчаяние и деморализация дышат в спину, никто не хочет подпитывать их удручающими мыслями. Если что, — думает Миша, — я всё-таки дам им себя съесть. С каждым метром Паша хромает всё сильнее, и Бестужева отчего-то иррационально веселит тот факт, что из их здоровых ног и рук на двоих можно было бы собрать одного функционирующего человека. Бинтов тоже немного, и Пестель радушно предлагает забить на свои изрезанные ладони, чтобы оставалось, чем перевязывать Полю и — если придётся — Серёжу. Повязку со своей головы Романов выбрасывает и за новой даже не тянется. Сумасшествие. Возможно, голод. Не к месту острая и тяжёлая порука друг за друга. А по итогу если умрёт один — наверняка все погибнут следом. Мише сложно представить, чтобы из них семерых кто-то взял — и умер. Мише тяжело думать о том, как разгоняет по кровеносным сосудам изотопы цезия каждый чёртов вдох, сжигая их изнутри в десятки раз быстрей положенного. Мише страшно даже на мгновение предположить, как это будет — без Коли. Без Паши, пусть поломанного и пока не сумевшего себя починить. Без, да хоть сколько циничного, Кондратия, способного их вмиг усмирить. Без Петруши с его пугающей непоколебимостью спокойствия. Без Ипполита, за которого каждый из них ощущает персональную ответственность. Без Серёжи. Сколько они знакомы — неделю? А Миша уже не способен вообразить мир без Серёжи. Какой это блядский бред. Игра в нормальность. Гипертрофия. Не мог он — вот так привязаться; не было на то причин, не было к тому предпосылок. И сколь сильно взрывы и радиация исказили мир в осколки калейдоскопа, что Мише меньше страшно быть привязанным к мужчине, чем быть привязанным вообще. В мишином словаре больше нет слова «любовь», в мишином сердце больше нет этой функции, в мишиной жизни больше нет места подобному чувству. Это грубо и глупо — так отрывать от себя куски, и это иллюзия, которая, пожалуй, слишком скоро рухнет, но за которую Рюмин цепляется сильнее, чем за что- и кого-либо ещё. Мир — карточный домик, построенный на спящем вулкане, и судьба уже подносит спички. А Миша всё делает вид, что ошибся и сам себе наврал.

***

— Да тут она! — Да где, блять? — Ну тут, вот, видишь, по карте. — По карте вижу, по факту — нихуя не вижу. На повышенных тонах препираются Пестель с Каховским, чуть ли не разрывая страницы атласа. Петруша отстаивает свою правоту, утверждая, что они не могли идти не туда, но ничто не может перебить пашин аргумент о том, что деревни-то, май дарлинг, на горизонте как-то не видно нихуя, что-то тут не так, не находишь? Поля плох совсем. И рана всё по новой кровоточит, и холодно, и еды совсем нет, чтобы поддерживать силы в и без того измученном крошечном тельце, и его тихое, слабенькое «я спортсмен» звучит издёвкой над здравым смыслом. Да будь он хоть сто тысяч раз спортсмен, не каждый взрослый такое стерпит. А он — терпит. Стойко, молча, без слёз и жалоб. Голову на плечо Серёжи положив, дремлет, бледный и с губами почти фиолетовыми, а брат старший по тыльной стороне ладони его гладит, шепчет что-то едва слышно, убаюкивая. Хочется подойти, обнять мальчика, согреть остатками своего тепла, но с Полей рядом всегда Серёжа, а Миша, пусть никаких резолюций сам себе не издавал, к Серёже не подходить старается. Не нервировать — ни себя, ни его. Не бередить своё покалеченное подслушанными словами нутро, не провоцировать серёжины спутанные мысли на новый виток умозаключений не в его пользу. Будто относительное спокойствие зиждется лишь на том, что Бестужев с Муравьёвым — прямые параллельные. Никто не говорил, правда, что они в Евклидовой геометрии. — Да, блять, на дерево залезь — посмотри! — срывается на вечно злого в Пестеля Каховский, швыряет в грудь ему книжку и уходит — капитуляция. — Хоть одна умная мысль за сутки прозвучала из твоего рта. — Иди в жопу, Пестель. — Смею встрять в перепалку и сообщить, что мы, как бы прискорбно ни звучало, уже в ней, — замечает, не отрываясь от своих записей, Рылеев, не опасаясь, что эстафета летучего атласа продолжится в его лицо. Паша бесцеремонно демонстрирует ему средний палец, и практически можно услышать, как Романов закатывает глаза. Видно, как он хочет встать, подойти к Паше и заткнуть, наконец, к чертям собачьим. — Дамы и господа, смертельный номер: дед лезет на дуб! — нарочито язвительно декламирует Пестель и наигранно разминает руки. — Во-первых, это не дуб, а лиственница, — Николай наклоняется вперёд и цепляет Пашу за край мотоциклетки, останавливая. — А во-вторых, не дури, Паш. — Я не дурю, я единственный тут предпринимаю активные действия по поиску нашего пути к спасению. Я не кролик, прости, жрать кору, мох и веточки не готов. — Ты собираешься лезть на дерево, — повторяет Романов тоном, очевидно намекающим на то, что Пестель — идиот. Он смотрит на Пестеля снизу вверх, но всё равно ощущается так, будто выше на три головы. — Во-первых, это не дерево, а лиственница, — передразнивает Паша и абсолютно игнорирует попытку сообщить ему, что это одно и то же. — Во-вторых, крыльев нет, прошу прощения, мы по-старинке. А в-третьих, я добровольный трибут. — Я не дам тебе залезать на чёртову лиственницу, добровольный ты, блять, трибут, — одёргивая аккуратно пашину перчатку, с нажимом говорит Николай. — Ой, боюсь-боюсь. Вместо дальнейшего спора Романов резко тянет Пашу на себя, упираясь ступнёй в его лодыжку, чтобы у того не было выбора, кроме как падать, — и ловит. Вот так просто, собой, и тут же обхватывает руками, чтобы не рыпался. — Ёбтвоюмать, Романов! — Удобно тебе? — крепко держит, а Пестель, кажется, вопреки возмущённому бурчанию, совсем не пытается выбраться. — Вот и сиди. — Это нарушение моих личных свобод. — Хочешь — подай на меня в суд за то, что я не даю тебе строить из себя скалолаза. — Древолаза. — Да хоть Господа Бога. Оставив последние попытки выкарабкаться из цепких длинных рук Николая, Паша позволяет себе расслабиться и просто прилечь на него, воспользовавшись сложившейся ситуацией. Миша затыкает тупой голос в голове, кричащий, что ему тоже так хочется, подходит к пресловутой лиственнице и пробует ветку на прочность, памятуя последний опыт игры в Тарзана. И пока Пестель не прекращает мериться красноречием с Романовым, а Романов и не думает его выпускать из объятий, пока Каховский отвлекается от нервотрёпки, разгадывая кроссворд, а Рылеев в свою очередь отвлекается на него, чтобы подсказать очередной термин, пока Поля тяжело дышит в плечо Серёже, теряясь между забытием и реальностью, а Серёжа — к чёрту Серёжу. Он Мишу бесит. Бесит, бесит, бесит. Настолько, что всё горит внутри, хочется ударить, хочется накричать, спросить с него, какое право он имеет быть таким придурком, неспособным отличить «Не трогай меня!» от «Я накричу на тебя в гневе из-за того, что ты, по сути, прав, но идиот, и ты только не прекращай, пожалуйста, быть мне близким и мне доверять». Нет — чушь. Мише плевать. И пока все будто забывают о ноющих желудках, со вчерашнего дня ничем не наполненных, об усталости и долгих, противно медленных из-за травм и общей слабости переходов, Бестужев забирается на дерево, хватается покрепче и, благо солнце только начинает садиться, вглядывается через стволы на окружающее пространство. — Километра три отсюда! — кричит он декабристам сверху, разглядев домики, будто игрушечные, так похожие на родные места, там, в Кудрёшках. — До темноты успеем. И ведь успевают. Несмотря на то, что Ипполит еле перебирает ноги, несмотря на хромых и покалеченных Пашу с Мишей, несмотря на голод. Возле белого знака с названием они оказываются прямо к закату, и Пестеля разносит с того, что деревня зовётся Чернухой — они-то ведь шли на Майдан. С этого Пестель уже посмеялся. На первом перекрёстке они разделяются, чтобы найти, в первую очередь, хоть что-нибудь съестное. Паша проверяет, чтобы рация у Романова работала, берёт с собой Мишу и перед тем, как они отделятся от остальных, слишком долго стоит на месте. Николаю в глаза глядит, словно так много хочет сказать, но не понимает, как. Как будто нет в Паше моральных сил разделяться с ним. Как будто пойти куда-то без него — худшее из испытаний, ночной кошмар и пытка. Как будто после той встречи с тверскими для Паши Николая из поля зрения выпустить — это значит предать. — Не умри, — говорит он, в итоге, тихо, но слышно. Усмехается, хотя и понятно, что наигранно, что пытается в шутку своё беспокойство свести, будто глупость это всё, как можно в маленькой деревне умереть, а на деле это самая искренняя из всех его когда-либо высказанных просьб. — Не умри тоже, — кивнув, отвечает ему Романов, полностью поняв, что Паша серьёзно. Если бы их жизнь была голливудским боевиком, в ней была бы сцена, где Паша с Колей — Ником — спиной к спине отбиваются от всех врагов и напастей. С автоматами, под драматичную музыку, в слоу-мо и крупными планами. Нет. В ней была бы сцена, где они друг за друга готовы погибнуть, но вопреки всему остаются в живых. Ведь только это — по-настоящему про них. — Полетели, карапуз, — вздохнув, Пестель рывком, как пластырь отдирают, разворачивается и, в спину подтолкнув вперёд, широкими шагами движется в сторону от Романова. — Миссия команды Альфа тебе ясна? — А мы команда Альфа? — хмыкает иронично Рюмин. — Да, потому что мы с тобой самые крутые пацаны на этом районе. Налево от главной улицы Чернухи все дома обчищены настолько, что впору подумать, будто риелторы всё вынесли, чтобы продать полностью новые хатки. Кто, правда, купит здесь что — вопрос десятый. Остальные по плану исследуют правую сторону деревни. По тому же плану они сначала заводят Полю в хоть сколько-нибудь отапливаемое помещение, а потом штурмуют все подряд здания на предмет съестного и комфортного места для проживания семерых молодых мужчин. — Нет, ну местечко зачётное, — комментирует пешее путешествие Паша, чтобы отвлечься от неудач в поисках. — И тебе аптека — жаль, что пустая. И тебе обменный пункт, и даже памятник пушке — загляденье. И целый магазин есть, видишь, реклама! — радостно указывает он на щит с заголовками о скидках. — Судя по адресу, в соседней деревне — ну это ничего. Зато прогулка по свежему воздуху, видишь, ЗОЖ и правильные привычки. И главное: остановка, чтобы отсюда уехать. Рай на земле, не меньше. — Рекламируешь так, что аж жить здесь хочется, — сарказмирует Миша, морщась от неприятной пустоты в желудке. — Может, до магазина дойдём? — Судя по тому, что здесь каждый дом дочиста обнесён, в магазине мы не увидим даже стеллажей. — Попытка не пытка. — А пытка — не попытка, — Пестель ради шутки стучится в очередную дверь. Та на удивление оказывается запертой — что-то новенькое. — О, видишь. Раз заперто, значит, мы тут первые. — Или тут кто-то живёт. — Миш, я бы тут и в обычное время не жил. То, с какой лёгкостью он выламывает дверь ногой, заставляет Рюмина не то восторгаться, не то добавить ещё одну галочку в список причин Пашу бояться. Список, кстати, длинный, по пунктам и с расстановкой. Впрочем, Миша ему особо не следует. Дом, на честь Паши и правда пустует. Всё такие же деревянные стены, иконы в углу и печка. Пыль на каждой из поверхностей, да столько, что чудом не чихается. Половицы скрипят так, что, наверное, остальным слышно. — Чуешь, смердит чем-то? — принюхавшись, спрашивает Пестель, а Миша едва сдерживает смешок от формулировки. Вот он — преклонный возраст в двадцать девять лет. — Реально воняет, — соглашается Бестужев, всё же почувствовав неприятный запах следом за Пашей. — Оттуда откуда-то. — Что это, как думаешь? — подходя к подвальной двери, на которую указал Миша, интересуется тот. — Подпольная фабрика сгнившего сыра? И прежде, чем Рюмин придумает в ответ остроумную шутку, Паша распахивает металлическую дверь. Оттуда по ноздрям бьёт такой ядрёный запах гнилья и мертвечины, что Мишу практически рвёт прямо на ковёр. Практически, потому что страх перекрывает трахею: — Ёбаный в рот, блять, пиздец, — с ноткой истерики в голосе ругается Пестель и настолько рьяно пытается одновременно убежать подальше и захлопнуть дверь, что запинается и кубарем катится вниз по лестнице. Что-то трещит. Миша молится, чтоб это были ступеньки. Паша орёт снизу нечленораздельным матом, а Рюмин изо всех сил старается не отключиться, пока бежит к двери, чтобы убедиться, что тот цел и невредим. Всё происходит так быстро, что Миша всё-таки на какое-то мгновение, по ощущениям, теряет сознание. Вот он у дверного проёма. Вот он видит кряхтящего Пашу, вскакивающего с пола, устланного непонятными мешками, будто не он только что бился всем телом о лестницу. Вот он понимает, что это не мешки на полу. — Ебать, — Мише плевать, что они который раз сквернословят при иконе, потому что на полу десятки, может, сотни перегнивших и истлевших человеческих тел. Друг на друге, перепутавшись костями, везде. — Давай сюда, давай! — он тянет Паше руку, чтобы достать его как можно быстрее, будто сейчас все эти тела восстанут и полезут за ним, будто они прокажённые, будто Пестель может оказаться одним из этих тел, задержавшись хоть на секунду. В голове пустота и сплошной мат, Бестужев вытаскивает Пашу и тут же с грохотом захлопывает за ним дверь, напирает на неё спиной и оседает на пол. Дышит тяжело. Пестель кашляет гулко и трясётся весь, на четвереньках стоя. Молчат. Друг на друга смотрят. То ли плакать, то ли орать, то ли молиться. Что делать теперь, не писал Чернышевский. Никто не писал. — А там... — уточняет жалобно Миша, будто ему могло показаться. Будто привиделось. Будто если Пестель сейчас скажет, что это были мешки с картошкой, Рюмин ему поверит. — Пиздец, Миш, — Паша на коленях подбирается к нему и падает рядом. — Какой уёбок придумал, что это — отличное место для кладбища. — Они все мёртвые, — и голос у него мёртвый. — Да, Мишань, и давно. Никто тебя не сожрёт. — Нет, Паш. Они все, — сипло, тихо, на грани истерики. — Их там... Половина деревни? Больше? Сплошная смерть, везде смерть, справа, слева, над головой и под ногами, в воздухе, внутри. Везде. Всюду. Вся планета — чёртово кладбище. — Пойдём отсюда, — мотает головой Пестель, вскакивает на ноги и протягивает руку. — Воняет как в драконьей залупе. Они выходят и, не оборачиваясь, почти бегом добираются до поворота. Кажется, будто кто-то шагает следом, будто вездесущий запах мертвечины въелся в ноздри и привязался к ним навечно. Там только, у покосившегося сарайчика, они дают себе вдохнуть полной грудью и следом закуривают. — Ты как сам? — Как грейпфрут, — морщась, Паша разминает запястья и сгибает отбитые локти. В чём смысл сравнения, Миша не спрашивает. Пестель тянется за пачкой, чтобы выкурить вторую, и — замирает, даже не выругавшись, на полувыдохе. Казалось бы, должен материть мироздание, но он молчит, глядя на расколотый корпус плеера. Жалобно выглядывает из трещин плёночная кассета, и ощущение, будто включили похоронный марш. Дрожащими руками Паша вставляет вкладыши в уши, с трепетом нажимает на кнопку — и это видно, как сердце его падает в пятки. Это практически как потерять жизнь. — Паш, — Рюмин тянется, чтобы коснуться пальцами его запястья, поддержать хоть как, но тот только вздыхает, сворачивает провод от наушников и убирает всё в карман куртки. — Ладно, — пожимает плечами. Непривычно спокойный. — Ладно, потом посмотрю. — Может, Петруша соберёт? Он вроде рукастый, — тихо предполагает Бестужев, надеясь, что Пестель сейчас не взорвётся. Пестель только нажимает пальцами на переносицу и озирается по сторонам зачем-то. — Потом, Миш, — запирается в собственный пузырь невозмутимости, перегорает. Кивком головы указывает в сторону соседнего Майдана. — Ты в магазин хотел, вроде? Магазин, оказывается, есть и в Чернухе. Крохотный универсам с прозаичным названием «Малинка», в котором нет даже двери, пустые полки, покрытые толстым слоем пыли. Под прилавком обнаруживаются блоки отсыревших сигарет, горой в дальнем углу сброшено то, что не пригодилось тем, кто здесь выживал, и тем, кто отсюда выбирался. В этой куче они находят хоть что-то нужное: жидкость для розжига, спирт, семена укропа и сливовидных томатов, целую гору цветастых носков. Паша в шутку кладёт в рюкзак целую охапку масок для лица, а на соседнем стеллаже их ожидают как на блюдечке принесённые зубная нить, одиноких три щётки и бруски хозяйственного мыла. Хозтоваров вроде стирального порошка и средств для мытья посуды много, стоят нетронутые, целой полкой. Ещё больше товаров детских, вроде подгузников и шампуня с принцессами «без слёзок». Себе под нос Пестель бормочет: — Вот Серый рад будет, — складывая к себе два дезодоранта и новеньких несколько пачек бритвенных станков. — Хочешь «Дракошу»? Паша оборачивается вовремя, чтобы увидеть, как мишино лицо искажается от одного упоминания Муравьёва. Вздыхает и молчит, для себя какие-то выводы сделав, а Бестужев только тему переводит: — Пойдём на складе что-то полезное поищем. — А чем тебе Дракоша-то не угодил? — У меня в детстве была паста с Буратино, — Миша цепляет Пестеля за рукав, чтобы хоть к гелям для душа с блёсточками не потянулся. — Ты как думаешь, тут могут быть какие-то таблетки или бинты? — Ты же видел, тут аптека вся пустая почти, вряд ли мы сейчас найдём что-то получше грелки. Склад тоже практически пуст. Сгнившие овощи только стоят ящиками внизу, да на верхней полке полупустая бутылка медицинского спирта стоит — своя была, видимо. Пользовались. Её Миша суёт сверху всего награбленного — да не у кого грабить, да перестань уже мыслить пережитками прошлого, — закидывает рюкзак на плечо и хочет уже выйти, когда вдруг Паша спрашивает, тихо, ни с чего, будто бы и вовсе молчит: — Когда вы успели поссориться? Миша знает, о ком он спрашивает. Миша знает, что он понял: никто не ссорился. Миша бормочет себе под нос: — С кем? — Я бы назвал его по имени, но боюсь, ты меня ударишь за это. — Не ударю, — протирает глаз костяшками. — Я с ним не ругался. — А выглядит так, будто вы друг друга вообще не видите в упор. — Не сошлись характерами, — врёт, так нагло врёт. — Ты вот с Рылеевым вообще срёшься на каждом шагу. — Мы с Рылеевым такие всегда были, — Пестель так равнодушен, будто это нормально — выживая, вот так друг друга ненавидеть. — А вы с Сер... с ним ладили. — Разве? Глядит с вызовом, будто давит всем тощим телом, будто требует от всех слов отказаться и поверить в эту ложь. Давай, Паш. Подыграй. Притворись, что не понимаешь. Пожалуйста, ты ведь слышал, что он говорил. — Миш, — Паша подбрасывает пачку сигарет в воздух, — это видно, когда человек влюблён. И между вспышкой возмущения и стыда Рюмин успевает разве что подумать: да, и по тебе это видно тоже.

***

Рация подаёт признаки жизни, когда на улице уже совсем темно. Один лишь кончик подожжённой сигареты в пашиных зубах видно, и это сомнительный способ согреться. Николай описывает путь — Миша не до конца понимает, куда, — и от звука его чуть уставшего, но всё ещё ровного и уверенного голоса оживает не только Пестель. Даже луна чуть выходит из-за серости туч, бликами играясь на перилах. Красиво. — Передай Муравьёву, что у него сегодня праздник, — напоследок говорит Паша и отключается от связи. Перехватывает в озябших руках ружьё на всякий случай, следит, чтоб Миша рядом шёл, и подсвечивает недавно найденным поисковым фонарём облупившиеся названия улиц и номера домов, чтобы не заблудиться. Под ногами хрустят гравий и песок, на правой стороне деревни меньше хиленьких одноэтажных домиков — рядами выстроены двухэтажки-кирпичики с узкими окнами. Массивные, совсем недавно будто выкрашенные — в таких, наверное, тепло, уютно. Десятый, пятнадцатый, двадцатый — Миша бросает считать повороты узких деревенских троп. Напевает едва слышно что-то невразумительное, путая слова, и по сторонам озирается: в тишине ночной деревушки шаги эхом отражаются от всех поверхностей, создавая иллюзию, будто за ними следует целая рать. Никого, кажется. Совсем. Слишком близко, пожалуй, к Нижнему, чтобы здесь оставались люди. А если кто и остался — Рюмин, к сожалению, знает, где они сейчас. Видел всех. И запах чувствовал. — Не подходите! — вдруг раздаётся крик спереди слева. — Ёбаный в рот! — машинально вздрагивает Паша, направляя свет в ту сторону. — Вы кто, мадам? — Уходите! Не трогайте! В луче фонаря сверкает вытянутое вперёд лезвие ножа, другой рукой женщина прижимает к груди комок из пелёнок и одеял, покачивая. У Миши стынет в жилах кровь, и сердце скачет, как бешеное — от неожиданности больше, чем от реального страха. — Эй, тише! — Пестель поднимает руки вверх, успокоить пытается. У Рюмина ощущение дежа-вю. — Мы вам ничего не сделаем. Мы просто искали еду и ночлег. — Не трогай, не трогай! Не подходи! Взгляд у женщины бешеный, меж бровей глубокая складка, лицо будто в струпьях. Одежда покрыта грязными пятнами, в спутанных волосах комья почвы и чего-то ещё непонятного, и голос — жуткий. Ледяной, острый, нечеловеческий уже. — Чшш! Видите, опустил? — Паша опускает ружьё на землю и выпрямляется обратно. — Я такой же голодный, как и вы, я тоже устал, и нам очень нужно пропитание. — Здесь ничего нет, всё кончилось, всё давно кончилось, — она практически шипит, продолжая убаюкивать ребёнка. Почему тот не просыпается — непонятно, но Миша не хочет гадать. Пауза — и вдруг снова крик. Нож падает на землю. — Не отдавайте нас людям, не отдавайте им! Не отдавайте! — Каким людям? — вырывается у Бестужева раньше, чем он подумает. Шаги, звуки, миражи — всё сливается в это одно определённое люди. — Здесь есть ещё люди, другие. Другие люди. Она покачивается из стороны в сторону и глядит Мише в глаза, не моргая. На губах мёртвая застывшая гримаса смеха и боли, искривлённая ветвь худой руки будто движется сами собой — то к волосам, то к ребёнку, то вперёд, к Рюмину. Паша с Мишей переглядываются. — Сколько? — уточняет первый, и он столь спокоен, будто не понимает ни ужаса женщины, ни паники на лице Бестужева. Люди, Паш, люди, я говорил: люди! — Четверо. Мужчины и один мальчик, он совсем плох. Совсем плох мальчик. Маленький. Умрёт скоро мальчик, — она бормочет несвязно, сбивчиво, и тут же снова запрокидывает голову. — Не отдавайте им, не отдавайте! Они нас убьют! — Эй, спокойно, это наши, — выдохнув облегчённо, сообщает Паша. Подходит к ней ближе, медленно подняв с земли ружьё. — С вами ничего не случится. Мы все только ищем еду, тёплую одежду и безопасное место. Вы можете быть спокойны, хорошо? Ни с вами, ни с вашим ребёнком не случится ничего. Обещаю. — Клянись. Клянись, клянись! — Клянусь я, слышите? Вот собой клянусь, — Пестель встаёт прямо напротив неё, жестом зовёт Рюмина за собой. — Дайте мы пройдём, хорошо? Вы будете в покое, мы вас не потревожим больше. — Ты поклялся, — она не движется с места, но и не реагирует, когда Паша огибает её слева. Качает на руках малыша, глядит в землю. — Ты поклялся. Пестель нервно машет рукой, дескать, пошли отсюда скорее, и Миша с удовольствием слушается. Осторожно, будто ему пальцами выковыряют сердце, если он дёрнется слишком резко, проходит мимо женщины и зачем-то — зачем, зачем, зачем, — заглядывает в свёрток в её руках. Это не ребёнок. Точнее, уже нет. Это полусгнившие останки, напоминающие отдалённо человеческое дитя. Боже. Он ускоряется, как только может, совсем забывая о хромой ноге. Хватает Пестеля за предплечье и тащит за собой, куда подальше, не оборачивается совсем. Тошнит и голова кружится, и в мозгу одно лишь блять красной нитью. Ещё один труп сегодня — и Миша сойдёт с ума. С Миши достаточно. Это слишком, слишком, слишком. — Ты куда полетел? — Паша тянет его назад, заставляя замедлиться. — Она свихнутая. — Ну да, я заметил. — Нет, Паш, она совсем сумасшедшая. Совсем. Она просто... — Эй! Ты сам-то с ума не сходи! — совсем останавливает Мишу Пестель, заставляет в глаза посмотреть. — А что если мы такими же станем? — тихо, как страшный секрет раскрывая, спрашивает Бестужев. Боится. Вот такого конца — боится. Вот таких последствий настоящей смерти кого-либо из декабристов — боится больше всего на свете. Он ведь не переживёт просто, они все не оправятся. Не смогут. Не получится. Они же практически единое целое, они экосистема, механизм, у них не может не стать так легко даже маленькой детали. Мише хочется разреветься, как ребёнку, но он лишь молчит, потому что слёз больше нет. Паша молчит, обескураженный резким вопросом. Вздыхает. Осознаёт, почему Миша это спросил, и следующим делом притягивает к себе, обнимая. — Миш, она одна. А нас — семь. Орда целая. Не дадим мы тебе кукухой поехать, слышишь? — А если вы умрёте. Все умрёте. Я же один не смогу никак. Я ж вот так же... — А кто тебе сказал, что мы умрём? — Пестель усмехается и даже вздрагивает, когда ощущает, как крепко Рюмин обнимает его в ответ. — Мы пока никуда не собираемся, Мишань. Ему требуется три минуты и сиплый шёпот Паши над ухом, чтобы прийти в себя. Ураган внутри чуть успокаивается, но легче не то чтобы становится — хочется выть от отчаяния. Хочется выть сильнее от понимания: Мише так сильно нужно, чтобы это были другие руки, прижимающие его крепко к груди. — Она сказала о четырёх людях, — отрываясь от Пестеля, напоминает Бестужев. — Наших пять, Паш. — Да мало ли не увидела, или отлить кто отошёл — всяко бывает. — А что, если... — Мишань, вот мы с тобой за два часа встретили ровно одну ёбнутую даму и парочку фонарных столбов, здесь нет никого больше. Негде прятаться. Не бывает таких совпадений. — Но Поля же не умрёт, да? — Она похожа на ясновидящую? — Паша не дожидается ответа. — По-моему, тоже нет, и на доктора не похожа тем более. Успокойся. На нервах просто весь день. И не ели. И не пили. И шли через заросшее осокой поле, рассекая кожу. Миша соглашается, зная, что не до конца в пашины слова верит. Но он верит в Полю. Поля из тех, кто не умрёт просто так, Поля — либо героем, либо жить вечно. А упасть посреди деревни с названием Чернуха и больше не встать ему честь не позволит. — Приём, касатики, — оживает треском рация на пашином поясе. — Вы там где потерялись? — Да идём мы, идём! — с улыбкой в голосе отвечает Пестель и вздыхает. — Тут немного. Погнали. А Миша с места не двигается. Так и стоит, ощущая, как Паша руку всё ещё на его плече держит, близко, чертовски близко. Стоит, на лицо смотрит, на щёки чуть покрасневшие и нос покрасневший сильно. В глаза едва-едва горящие, с бликами от фонаря в руке, в шрам над бровью и фингал позеленевший, на губы разбитые — смотрит и понять не может, почему не это. Почему не Паша. Не шутки, иногда до истерики смешные, не руки крепкие, не Мишаня и остальные десятки дурацких прозвищ, не готовность всё-всё сделать, не вот эти все причины, которых так много, но которые перечеркнёт так легко имя из шести злополучных букв. Почему не Паша. С Пашей, наверное, было бы легко. С Пашей бы поговорили и всё поняли разом. С Пашей бы он признался во всём, получил ответ из единственного красноречивого взгляда: не на себя — на Романова, — и больше бы никогда не думал, не сомневался и не ошибался в каждой мелочи. Взгляд снова падает на губы, и Миша резко возвращает его к глазам. В голове пульсирует дурацкое «а что, если?», с ума сводя, и у Рюмина нет ни совести, ни принципов, ничего, есть один лишь тормоз — и зовут его Николай Романов. И если бы не он, у Миши бы, может, не было бы и вопросов. Миша не позарится и даже не предложит. Миша не такой. Миша ведь понимает, как это. И Паша, судя по взгляду, каждую его мысль по глазам читает раньше, чем Бестужев сам её осознает. — Плохая идея, Мишань, — говорит он тихо, голосом своим хриплым, улыбается слабо и руку с плеча убирает. И в голосе слышно признание, едва уловимое: я бы тоже хотел, чтобы было так просто. — Пойдём. Нас ждут. Они оба не сходят с места. Вздыхают почти одновременно, зная, что вряд ли когда-нибудь ещё об этом поговорят, и этот вздох — закрытие темы. Впрочем, вряд ли им это понадобится. Нужный дом оказывается ближе, чем Миша думал — за следующим поворотом вторая двухэтажка. Подъезд вскрыт, рядом припорошенная сигаретным пеплом лавочка, лестницу даже освещает тусклая-тусклая лампочка. До Рюмина доходит, что это ненормально, уже на втором пролёте. — А чего свет горит? — спрашивает он ещё со ступенек, заметив макушку Рылеева. — Генератор заправили в подвале, там ещё пара канистр топлива, — отвечает от двери Каховский, который сидит перед ней на корточках и копается в замке. — Есть пластиковая карта? — Да, Петруш, вот только что снимал наличку, чтоб в местных ларьках принимали, а то что-то так шавухи захотелось, — язвит Паша, сбрасывая с себя рюкзак и присаживаясь рядом. — Бля, Пестель, заткни лицо, я серьёзно, — Петруша оборачивается. — Миш, есть? Первый порыв сразу помотать головой — откуда? — но Бестужев решает проверить. Роется во внутренних карманах, пока Николай объясняет Паше, на кой они вскрывают чёртову дверь уже полчаса, и схожесть их логики поражает: раз заперто, значит, никто ещё оттуда ничего не вынес. Плюс, второй этаж, толстые стены и просторная квартира, в подвале генератор, а из трубы чуть капает — значит, есть вода. Чистоту, правда, проверить придётся. Слишком хорошее место, чтобы не попытаться. На самом дне Миша находит проездной питерского метро. Подорожник — иронично. Приложить бы его к ранам реальности. — Пойдёт? — протягивая Петруше, уточняет Рюмин. Тот широко улыбается, подходит и забирает карточку. — Спаситель, Мишутка, спа-си-тель, — Каховский целует его в лоб и возвращается к двери, практически мгновенно взламывая замок. Полю приходится внутрь практически затаскивать. Миша сбрасывает вещи в прихожей, кладёт в карман пачку и выходит тут же подышать-покурить, потому что слишком сильно нуждается в том, чтобы собраться с мыслями. Ему не нравится, что у него мурашки по коже пошли от одного понимания, что Серёжа рядом. — Тебе на кой с собой проездной? — подходит сзади Николай, жестом просит угостить сигареткой. Мише не жалко. — Да я на память оставлял с того раза, как в Питер катался. Забыл выложить. — Всё-то тебе везёт, мелочь. Везение — несуществующая вещь в их новой реальности. Везение — это расплата судьбы за то, что она с ними сделала. Николай облокачивается на подоконник рядом с Мишей и выдыхает в форточку. Лампочка над головами моргает, действуя на нервы, но она хотя бы есть, и наконец они могут не жить половину дня в кромешной темноте. И это так обыденно, но так важно, что Рюмин бы, если б умел, стихи об этом писал. А он молчит. Молчит и смотрит на Романова, думая, как бы не накричать на него, как бы не спросить, зачем он с Пашей так — Миша просто не знает, как. Миша не знает, что и почему у них, Миша просто знает, что они друг другу нужны. Ещё он знает, что у Паши потухает маяк в глубине зрачка, когда он об этом думает, и это что-то да значит. — А Петруша откуда замки открывать умеет? — спрашивает Рюмин вместо этого, сжигая все нелирические вопросы в табачном дыме — не его дело. — Так домушник же он. Талантливый, два года его ловил. — Вообще следов не оставлял? — Никаких. Ты не замечал, что он бесшумно ходит? — Миша озирается на дверь за их спинами, вспоминая, что и правда. Становится жутковато, но в то же время и сильно легче: всё-таки не убийца. — От него ни пылинки не остаётся. Я и поймал-то только, что он по романтике прокололся. — По романтике? — Через девушку его нашёл. С рейдом поехали задерживать, а там — сам понимаешь. Рвануло. — А девушка его... — кашлянув, Бестужев невольно оборачивается снова, будто она резко окажется рядом, помашет рукой и пойдёт в квартиру, как если бы всегда с ними была. — С ним увязалась, кричала всё, — Николай вытирает лицо ладонью, затягиваясь. — Погибла. И напарник мой тоже. Не потому что рвануло — потому что местные по полицейским машинам уже без разбора стреляли, — видно, как некомфортно вспоминать, говорить об этом, как фантомы прошлого душат в настоящем. — Я сам чудом выжил. И этот вот, — кивает на дверь, — домушник-легенда, его не задело вообще. — Стреляли-то почему, — удивляется Миша, с каждым разом всё меньше понимая, что вообще происходило, пока он сидел в подвале и плакал над собой. — Тебе Паша не рассказывал, что людей подрывали потом свои же? — Романов ёжится совсем сильно от отвращения, потирает локоть и морщится заметно. Миша, кивнув, сначала хочет спросить, почему именно Паша, но потом понимает: у Поли бы духу не хватило вспомнить вслух, а Серёжа — с ним всё и без того ясно. — И стены позакрывали. Приказ у них был: никого из заражённых зон не выпускать. Чтоб остановить совсем дьявольское распространение радиации. А люди, сам понимаешь, жить хотят — ну и прорывались, как могли. Миша вспоминает, как в новостях говорили про стены. Как хвалились инновационными материалами и скоростью возведения, как обещали, что ничего не случится, и это поможет, во-первых, защитить города от вторжения, а во-вторых, если всё же угроза окажется реальной, полностью перекрыть доступ к заражённой территории после эвакуации для безопасности людей. Как они наперегонки бегали от блока до блока каменного многоугольника, как лазали на стену и потом отсиживались в полиции за хулиганство да выслушивали от матерей, что их могли пристрелить за такое. Вспоминает — и ему тошно. — И вы прорвались, — зачем-то говорит он практически вопросительным тоном. — Нет, ну хочешь — потрогай, вроде не призрак, — Коля смеётся, протягивая руку вперёд. Миша только головой мотает в ответ. — Нас с Каховским Паша с Апостолами подобрал. Точнее, только Апостолы. Паша был искренне уверен, что мы зарежем их ночью и уедем с их вещами. Еле смотались потом от патрулей. И дальше рассказывает, как застряли потом в Москве, случайно попав за стену. Слонялись долго, ссорились, выбирались кое-как. И про Тверь упоминает вскользь, и про долгие плутания поперёк государства, и как рану ему в боку залечивали. Про Пашу — больше всего, почему-то, говорит. В основном, с улыбкой вспоминает, как ненавидел — до скрипа зубов и побеления костяшек, за каждое слово и каждый жест, за ухмылки, неуместные шутки и попытки рулить ситуацией. Как они друг друга чуть не поубивали, как однажды даже на мушке держали друг друга, пока Муравьёв орал, чтобы в себя пришли. Как потом притёрлись, прикипели, как яростное Пестель сквозь зубы само собой превратилось в тихое и едва ли не ласковое Паша. Просто — Паша. Никаких других причин ценить его, никаких причин дорожить и сторожить; просто он — Паша, и всё. И Миша чувствует, как Романов в ответ его не спрашивает про Серёжу. Хотя они оба знают, чёрт возьми, что вопросов так много. Они возвращаются, чтобы увидеть, как радостный Пестель вальсирует в обнимку с консервными банками, Рылеев перебинтовывает плечо Ипполиту, а Серёжа разглядывает фотографии на стене: семья, небольшая, один маленький сынишка, счастливая пара и бабушка с дедушкой. Каховский выходит навстречу из кухни, радостно сообщая, что здесь водоснабжение не из Волги, а своя стоит водонапорная башня. — Чур я первый в душ, — тут же бросает танец Паша, выхватывает из ящика полотенце и летит в ванную комнату. На лице Николая расцветает улыбка. — Мы тут до завтрашнего утра? — спрашивает слабым голосом Поля. — Может, — предлагает Серёжа, — переждём? Пока получше станем. Еды тут дней на десять, может, ещё найдём. Ты просто посмотри на Полю — ему как минимум неделю отлежаться надо, а мы его таскаем по полям-по лесам. На этот раз Ипполит не находит в себе сил перечить, а Романов и не думает, что когда-либо будет способен настолько блюсти дурацкие правила и установки, что прикажет смертельно уставшему подростку терпеть мучительную боль и идти дальше. — Договорились. В дальней комнате Миша находит две кровати и с одного угла отклеившуюся гирлянду из букв: С-д-н-ё-м-р-о-ж-д-е-н-и-я-! Бардак, сваленные везде вещи, школьные тетрадки, одежда и игрушки. И в дальнем углу — коробка сникерсов и целый пакет с упаковками сока. Вишнёвого. С трубочками. Миша, переборов ком в горле, тихо мычит себе под нос мелодию Happy Birthday to You, будто это поможет мальчику где-то там на небесах справиться с несправедливостью. Он, конечно, не его одноклассник, но берёт в руки угощения, стараясь не думать о том, что это нечестно, и возвращается в гостиную. — Кто-нибудь будет? — спрашивает тихо, бросив безуспешные попытки выдавить улыбку. — У кого-то праздник сегодня? — пытается пошутить Кондратий, но Миша окидывает его таким грозным ледяным взглядом, что даже тот замирает. — Чёрт. — Берите. Поставив коробку на стол, Рюмин берёт себе одну шоколадку и с ногами забирается на диван. Так приятно, наконец, разуться, вытянуть пульсирующие от усталости ступни то вверх, то вниз, и прилечь на хоть что-нибудь мягкое. И вкус у сникерса не такой, как Миша помнил. Нет, карамель-нуга-всё прочее такое же, но есть необъяснимый привкус горечи в каждом укусе, и это не вышедший срок годности. Это тоска. Тоска, которой конца и края нет. — Боже, — Поля вгрызается в шоколадку так, что остаются следы в уголках губ. — Боже, я щас откинусь. — Вкусно тебе? — улыбается Миша слабо, но искренне. — Ошень, — кивает Апостол, закидывая остаток в рот целиком и пытаясь прожевать тугую карамель. — Ты лушший. Миша не согласен, но благодарно качает головой в ответ и устраивается было поудобней, но Кондратий подзывает его к себе. Возражений не терпит, по-врачебному строго. Показывает, как правильно бинтовать раны, как обрабатывать повреждения, рассказывает, какие симптомы у основных проблем, которые могут их ждать: заражение крови, отравление — облучение тоже, — переутомление или сотрясение мозга. Как будто всю жизнь учил людей первой помощи в условиях радиоактивного апокалипсиса; Миша запоминает всё сказанное, как может, и вдруг ощущает себя значимым. По-настоящему. Вышедший из душа Пестель выглядит свежим и готовым горы покорять. Он нацепил тут же найденные треники, чтобы не залезать в грязное, и шлёпает мокрыми ступнями через всю комнату, чтобы отыскать ещё и футболку — всё-таки, достаточно холодно. На его груди, спине и локтях расцветают синяки и ссадины, и Миша не сразу вспоминает, что это после падения с лестницы. И почему-то он думает, как это хорошо, что Романов отошёл покурить на балкон и не видит этого. Пока Кондратий объясняет ему азы медицинской помощи, помыться успевают и Николай с Каховским. Паша роется в своём плеере, матерясь под нос, будто это поможет склеить всё обратно, но выходит только сделать хуже, чем было. Слышен только треск и шуршание плёнки, и каждое новое обломанное движение трясущихся непослушных пальцев ощущается, как ещё один шаг к пропасти. Этот плеер — пашин, по сути, якорь. Обычная, казалось бы, вещь, простой проигрыватель музыки с претензией на винтаж, который в прошлой реальности будничного бытия был более экзотичен, чем сейчас, в окружении осевшей после ядерных взрывов пыли. Ничего удивительного — просто коробка с кнопками и одна-единственная кассета, но не нужно быть гением, чтобы понять: для Паши это не просто. Не только потому, что в эту плёнку записана вся его сознательная жизнь по самолично придуманной странной традиции сохранять важные треки таким олдскульным путём, но ещё и из-за простого факта — это вещь из прошлого. Возможно, последняя. Это вещь, тонкой нитью связывающая гнусную действительность с блаженством той, хорошей жизни, и иррационально она даёт ощущение неистребимой ничем надежды, что они смогут вернуть это однажды. У всех есть что-то такое — якорь. Или кто-то такой. У Миши это фотография и брелок, у Каховского — наконец обретший смысл браслет с монеткой, у Коли это были оторванные шевроны в карманах куртки, — такие не нужные в условиях выживания предметы, но если бы у них были только полезные вещи, они бы давным давно сошли с ума. У Поли есть Серёжа, а у Серёжи есть Поля. И кажется почему-то, что именно это — причина, по которой они всё ещё живы: довести брата до конца. Даже если там ничего не будет, даже если там никого не окажется, даже если весь мир обратится прахом. Они будут друг у друга, и это — самое главное. Одна только вещь Мишу пугает: если этот чёртов якорь, балласт, нить красная, через любой взрыв протянутая, есть то, что помогает человеку остаться человеком, то как быть Рылееву, у которого нет ничего и никого из тех времён? Что держит в живых его, кроме желания убить? — Давай попробую, — Романов подсаживается к Паше, протягивает ладонь, — я тут изоленту видел где-то. И Пестель без сомнений соглашается отдать самую дорогую вещь в жизни в руки одного из самых дорогих себе людей. Пока Серёжа в душе, а Кондратий уходит, чтобы налить чаю, Бестужев сидит рядом с практически спящим Ипполитом, молчит, но не может встать и уйти. У младшего Муравьёва лицо слишком бледное, почти серое, но теперь на нём будто проявляется румянец. Он, накормленный не только шоколадом, но и тушёнкой, выглядит хотя бы живым, тычется лбом Мише в руку и сопит. Такой маленький, вот правда. У Рюмина не было младших братьев, но ощущается, будто Ипполит — его мелюзга. — Миш, — голос у Поли всё ещё слабый. — Миш, вы чего? — М? — не понимает Бестужев. Проверяет пальцами — температуры нет. — С Серёжей. Поругались? Выбивает воздух из лёгких не сам вопрос, но практически осязаемая грусть в голосе Польки, пока он его задавал. Миша молчит минуту. Две. Ответ простой — нет, — но кажется, будто этого недостаточно. Будто это не совсем правда. Будто важно совершенно не это. — Не нужен я твоему Серёже — вот и всё, — выдыхает Рюмин и криво улыбается, скрывая трещины в груди после каждого из слов. И только Поля хочет возразить, Серёжа выходит из душа. С его волос капает вода, футболка прилипает к телу, и зубы чуть подрагивают после холодной воды. Миша убегает от разговора туда же, надеясь, что, когда он выйдет, Ипполит уже уснёт. Горячей воды нет — откуда ей взяться. Миша, впрочем, закалённый своей деревенской жизнью, с удовольствием отмокает под ледяным душем, отскабливая ногтями грязь с кожи и в третий раз намыливая волосы. Это кажется бредом, но он чувствует себя совершенно новым человеком. Вместе с песком и пылью в водосток сливается смертельная усталость, наваждение и пустые бесполезные мысли. Уже трясутся руки, но Бестужев не вылезает из-под струи, стремясь продлить это ощущение бесконечного равновесия внутри. На всё находится решение, на каждый вопрос обнаруживается ответ. Миша буквально нутром ощущает, как беспокойство покрывается ледяной коркой и рассыпается, оставляя его только с послевкусием стыда за дурацкие страхи, слова и сомнения. В пене от шампуня растворяется и желание умереть, заменяясь прозаичной мечтой каждый следующий день открывать глаза и видеть рядом с собой декабристов. Колю, Пашу, Ипполита, Петрушу и Кондратия. Их. И Серёжу — тоже. Серёжу тоже хочется видеть, чтобы хотя бы знать: он жив. Он цел. Он в порядке. Единственный не смытый страх жжётся угольком в желудке — так и остаться ему не нужным, так и не стать чем-то большим, чем просто мальчиком, которого Серёжа будет подозревать во всех мелочах, так и не перейти черту, за которой он будет так же близок, как и все остальные, как Паша, как Поля. Мише Серёжа необходим. Но Миша прекрасно научился такие чувства в себе затыкать, сжигать и из себя выкорчёвывать. Бриться без пены не очень удобно, но Бестужев старается быть аккуратным. Смотрит в зеркало, как щёки теряют броню, как виднеются теперь слишком выраженные скулы, как смотрит на мир ямочка у правого уголка рта. И вместе с бородой Миша теряет болезненное ощущение одиночества, обретая только непривычное чувство наготы и беззащитности. Теперь он выглядит, как чёртов ребёнок, и иллюзия взрослости больше никак не контрастирует с детскими чувствами и наивными вопросами, вот только Миша иррационально ощущает себя на десяток лет старше, чем был с бородой. Он выходит из душа и тут же натыкается взглядом на Пашу, который изо всех сил пытается обуздать своими истерзанными пальцами расстроенные гитарные струны. На лице гримаса боли скрывается под невиданным ранее сосредоточением, и Пестель отмахивается от любой попытки забрать инструмент. Будто если он сыграет, его руки вернутся в порядок, его душа соберётся из клочков в единое чистое полотно, его потребность в хоть какой-то музыке найдёт покой. — Воу, Мишань, — раздаётся удивлённый голос Каховского со стороны дивана. — Тебе лет сколько, напомни? — Двадцать один, — без задней мысли отвечает Миша, только потом понимая, что они-то его возраст не знали. Воспринимали ли они его ровесником? Считали ли отсталым в развитии придурком? И что теперь — станут относиться лучше и с пониманием, или превратят в несмышлёного мальчика, не заслуживающего доверия? Доверие. К чёрту доверие. Рюмин невольно цепляется взглядом за Серёжу, пока осматривает всех с видом ну и что дальше? Серёжа смотрит на него. Так смотрит, будто никогда раньше не видел, глаз не сводит и будто не дышит — Миша, чёрт подери, как самого себя чувствует это. Он не умеет читать мысли, но так хотел бы знать, что мелькает в голове Муравьёва, когда тот надорванно выдыхает и отворачивается резче, чем стоило, чтобы не выдать напряжения и учащённого пульса. Что бы это ни значило. — Сколько? — переспрашивает Николай, его брови сами поднимаются на лоб. — Двадцать один, — пожимает плечами Рюмин, дескать, да, знаю, повторю ещё хоть десять раз. Паша хмыкает из своего угла: — А я говорил, что борода тебе годиков поприбавила. Дальше тему не развивают, делая каждый свои выводы. Ипполит и правда уже спит, уложенный в дальней комнате под двумя одеялами — завтра сполоснётся. Сил дождаться очереди в душ и общего ужина не хватило. Едят они молча и быстро, Николай запрещает накладывать себе много — нельзя после долгого голода. Миша обжигает чаем язык и чуть не давится гречкой, но ощущает приятную тяжесть в желудке почти сразу же, и это ощущение такое знакомое, но каждый раз по-особенному прекрасное. Входную дверь они подпирают стулом, проверяют окна и блокируют пожарную лестницу на этаже, но Романов предлагает всё равно ставить часовых на ночь — вдруг что. Вспомнив ту сумасшедшую, Миша первым соглашается, несмотря на возражения Паши о том, что единственный, кто к ним может постучаться в этой дыре, — это Господь Бог, принесший благие вести. В ответ Рылеев ругается, что Пестель не знает библию, а Каховский уточняет, не отбило ли Паше мозги в последнее время, с таким постоянством необдуманных решений. Кроватей в квартире четыре, одна из них двуспальная, и есть ещё диван. В этой лотерее им выпал джекпот. Места разбирают рандомно, и Миша не успевает даже сказать слово — ему достаётся диван. По остаточному принципу на двуспальной ночуют Коля с Пашей, и второй тут же вызывается первым подежурить, уступая своё место Серёже. Это мало кто замечает, но Николай вздыхает удручённо, хотя и не удивляется — это было ожидаемо. — У тебя футболка дырявая, — Коля зачем-то стоит в прихожей с Пашей, пока тот обустраивает себе тёпленькое местечко на ближайший час, хотя все давно уже прячутся от холода под одеялами. Миша видит из гостиной только часть коридора и спину Романова. — Давай я тебе свой свитер дам. — Ник, не надо, — но Пестель даже договорить не успевает — тот уже снимает свитер с себя, зная, что Паша точно будет отказываться. — Ну ты идиот, ну. Закоченеешь же. — Не волнуйся об этом, — отмахивается Романов и поправляет ладонью наэлектризованные волосы. — Снимай давай тряпку свою, чего ты в рваном будешь ходить. — Господи Боже, там всего две крошечных дырки, господин сноб, — он закатывает глаза, но всё-таки снимает с себя футболку. И только потом понимает, что идея была ужасная: Николай давится воздухом, глядя на почти наполовину сине-багрово-чёрную спину Паши, содранную кожу на плечах и разбитые локти. Не спрашивает, откуда, только сжимает свитер в пальцах так, будто хочет обратить в точку. — Я с лестницы ёбнулся, Ник, всего-то, не больно даже, — всё равно объясняется Пестель, и его тон не похож на оправдание, скорее на усталость. Вместо ответа Романов вытягивает руку вперёд и надавливает на один из синяков слева на рёбрах, заставляя Пашу отскочить назад и замычать от боли в гематоме. Что и требовалось доказать. — Не больно? — переспрашивает он, и голос становится громче. Не контролирует свой сиплый шёпот больше. Паша молчит в ответ. — Не больно тебе, блять. — Успокойся. — Иди нахуй со своим успокойся, Паш, ты когда-нибудь перестанешь строить из себя героя? Ты когда-нибудь поймёшь своей головой пустой, что нуждаться в помощи — это не слабость, и что я, сука, забочусь о тебе, — Романову приходится перевести дух, чтобы не перейти на крик. — Я тебя сколько раз просил на себя не класть хуй, ну вот сколько раз я тебе говорил, что ты нам живой нужен, что ты себя так угробишь? Паш, включи голову, наконец. — Ник, пожалуйста, — просит Пестель, и голос его ломается. Николай зарывается пальцами в волосы, отворачивается и глубоко вдыхает, стараясь угомониться. Тяжело. Тяжело заботиться о человеке, который не заботится о себе. Вся злость сдувается, как незавязанный воздушный шарик, и остаётся только отчаяние. — Не ври мне, Паш. Не надо мне врать. Никогда. Пожалуйста. — Прости. — Паш, — Романов, кажется, ломается сам. — Позволь мне тебе помочь. Не только сейчас — вообще. Ты ведь себе сам помогать не будешь никогда. И Пестель позволяет. Снова через себя переступает, снова ломает какие-то свои неверные устои, даёт Коле взять себя за запястье и довести до вещей. Стоит и ждёт молча, покорно, пока Романов копается в аптечке. У Миши получается делать вид, что он спит, и он борется с любопытством, как может. Это уже не получается — он приоткрывает один глаз. Смотрит, как Паша обнимает себя руками и ёжится от холода, как Николай практически разрывает пакет с лекарствами, потому что не может найти ни охлаждающую мазь, ни перекись. — Не нервничай, — просит Пестель. — Да где они, сука. — Не знаю, посмотри по рюкзакам просто, мало ли кто брал. Нет их ни в сумке Рылеева, ни в рюкзаках Каховского с Мишей, но Николай всё-таки держит себя в руках, просьбу Паши исполняя, и планомерно продвигается дальше по куче лежащих у шкафа вещей. Надеется, и это видно, что это у них не украли. Достаёт поближе свой рюкзак, открывает сначала одно основное отделение, потом второе. Не даёт Пестелю даже попытаться помочь с поисками, и тому приходится истуканом стоять и просто смотреть. Не нравится ему, но Коля будто этим показывает, как себя чувствует он каждый чёртов раз, когда Паша замыкается и не даётся под заботу и беспокойство. Наглядно. А потом Романов суёт руку в боковой карман и застывает. Надолго, вообще не движется, и спустя пару мгновений Паша начинает действительно волноваться. Мишин желудок совершает кульбит от страха, потому что это ненормально. Ненормально. Ненормально. Что там, что там, что там? — Всё хорошо? — Пестель только хочет сесть на корточки рядом, положить ладонь на спину, когда Романов медленно, будто на мину напоролся, достаёт руку из кармана. — Паш. И что нужно сделать, чтобы голос Николая был настолько пропитан непониманием, ужасом и тревогой. У Миши волосы дыбом встают. У Паши, кажется, тоже. — Что такое? — Паш. Он показывает ему свою раскрытую ладонь — на ней часы. Обычные, с металлическим ремешком. Показывает, а сам взглядом прожигает стену напротив, едва дыша. Пестель облегчённо усмехается, заметно расслабляясь, берёт часы в пальцы и разглядывает, как лучший подарок судьбы. А Мишу изнутри режет предчувствие, что рано Паша радуется. — Да, твои часы, крутые, хорошо, что не забыл тогда, — говорит он с улыбкой в голосе, — ты чего так перепугался? На это Николай не отвечает. Только поворачивает голову, чтобы встретиться с Пестелем взглядом, и достаёт из кармана вторые такие же. Улыбка на лице Паши сменяется сначала на оторопь, а затем — на первородный ужас. — Это были не мои, Паш.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.