Рэйвен, четыре недели спустя
30 июня 2021 г., 18:20
У Рэйвен секретов достаточно: от одноклассников, от тети Дженис, от Кая; единственной, кому она и не пытается говорить что-то отдаленное от правды, является она сама. Есть вещи, которые разрушают тебя, которые, если ты их признаешь, неотвратимо расколят тебя и твою жизнь на до и после — например, излеченная шизофрения в ее личной медицинской карте, например, твари изнанки, таящиеся в бездонном мареве зеркал, например, отец, разорванный на куски на ее глазах одним из существ, вырвавшимся из пут — а Рэйвен хочет остаться цельной.
Странной. Чуждой. Непонятной. Одинокой, быть может.
Но цельной.
Рэйвен не дура, Рэйвен слишком хорошо понимает, что если все пойдет так и дальше, то она в жизни не отыщет человека близкого, того, кто поймет и примет ее так, как мог ее отец: сейчас у нее есть тетя Дженис, любящая, но опасающаяся, и пропасть между ними так широка, что у Рэйвен нет никакой надежды когда-либо перекинуть через нее мост. Она любит тетю в ответ, как за то, кто она есть, так и за то, что тетя забрала ее из психиатрической лечебницы, избавила ее от кошмара белых и зеленых стен — но эта взаимная любовь отравлена бесконечными сомнениями, ядом изнанки, которая всегда вмешивается в жизнь Рэйвен, хочет она этого или нет.
Эта любовь отравлена бесконечными «но что на самом деле?..»
Рэйвен не хочет искать ответов.
Рэйвен не хочет объяснять.
Рэйвен хочет остаться цельной.
Она знает, что сглупила — не нужно было исцелять Джеймса, и не только потому, что вместе с благодарностью она получила чужие сомнения, чужой страх и чужие вопросы, но еще и потому, что теперь изнанка почуяла ее след, как охотничья собака, и будет вмешиваться в ее жизнь чаще, чем обычно. Это все было глупо, с какой стороны ни посмотри, но Рэйвен знает, что отец и тетя Дженис поддержали бы ее, что сказали бы, что она поступила правильно — и, может, так оно и есть.
Откровенно говоря, ей попросту стало его жаль.
Не то чтобы это кардинально меняло дело, если подумать: Рэйвен все еще попросту накосячила, дав мыслям Джеймса, и без того одержимого поисками убийцы Джессики, новое направление — но, может, все не так уж и плохо.
Она искренне надеется, что Джеймсу вскоре надоест сидеть в третьей арт-галерее, и она сможет вернуться туда: ее занятия на сегодня закончены, и ей хотелось порисовать немного после того, как их команда детективов разойдется; вдобавок, намного проще прикинуться, что не видишь изнанку, если вокруг достаточно теней, если голос Кая прячется в шелесте страниц и шорохе пыли.
Не то чтобы мир часто оправдывал ее надежды — но Рэйвен все равно выжидает лишь полчаса прежде, чем вернуться обратно, и эти полчаса, полные солнца, света и вывернутых, странных созданий где-то неподалеку, на границе зрения, вызывают в ней глубокую, нечеловеческую усталость. Они не могут навредить ей — пока они лишь почуяли ее, но не нашли — но Рэйвен не хотела бы видеть их и не хотела бы даже знать об их существовании, если бы это отречение не было памятью и истиной в ее абсолютной неприкрытой наготе. Ей уже не спрятать голову в песок.
Мир не изменится от твоего взгляда на него, как тени не уйдут, если ты захочешь перестать замечать их. Это — один из уроков ее отца, и Рэйвен бережет каждый из них, должна беречь, если хочет быть готовой к тому, что всегда поджидает ее за границами медицинских заключений, сомнений тети Дженис и всего того, что вообще составляет мир вокруг.
Смех Моники застает ее врасплох.
Рэйвен невольно делает шаг назад от двери третьей арт-галереи, пытаясь прикинуть, что вообще может происходить там. Она не параноик, нет, но есть в этом что-то странное, что-то, куда ей, возможно, не стоит вмешиваться, разговоры, в которых ей не стоит принимать участия — это все не для нее, в этой триаде из двух живых и одного мертвеца она лишняя. Рэйвен думает, можно ли вообще избавиться от своих мертвецов и, вспоминая отца, думает, что да.
Если ты захочешь оставить гроб, который тащишь на себе.
Никто не хочет; может, это и есть та вещь, которая их объединяет.
Рэйвен делает шаг назад, и еще, и еще: она не хочет слышать, что могут обсуждать и о чем могут говорить друзья мертвой; Рэйвен не хочет знать — и в этом она наверняка сейчас похожа на Джессику Айронвуд, но какое ей дело? Рэйвен всегда одиночка, всегда сама по себе, всегда где-то в тенях, так пусть ее оставят в покое.
Свет заливает ее всю, неловкую и нервничающую, не понимающую мира вокруг — он странный и непонятный для любого, кто провел четыре года в психиатрии, запертым в одиночестве непонятости и страхе лекарств, забитым в углы горя и боли, привыкшим к отсутствию шнурков и крюков до того, что до сих пор странно видеть их. Рэйвен чувствует себя неприкаянно чуждой, и ей некому рассказать об этом: тетя может любить ее и даже думать, что отчасти понимает, но на самом деле ее по-настоящему мог понять только отец, отмеченный теми же видениями, теми же знаками, переделанный не под человеческий мир.
Она скучает по нему так отчаянно, что хочется забиться в третью арт-галерею и зализать раны.
Вместо этого ей приходится возвращаться в свою комнату — невольно пугать соседок, шарахаться от зеркал, сидеть на своей постели нахохлившейся вороной и думать о том, о чем она не очень-то хочет думать — например, о том, как говорить с Эмили Олдридж так, чтобы не вызвать подозрений, что можно и что нельзя спрашивать у мистера Брауна, как отвадить любопытство Джеймса, прилипчивое, как улиточный след, как пятна масляной краски — и Рэйвен заранее начинает мутить. Стоило ли ей вообще в это влезать? Люди всегда могли быть сами по себе, и она могла быть сама по себе, кому и почему этого было недостаточно?
Чувство невольной вины поднимает голову, и Рэйвен вздыхает: да, она обязана была вмешаться в это дело, связанное с мертвой Джессикой Айронвуд и ее друзьями, вовсе ее не знавшими. Не было у нее выбора, не могло быть — но проклятье, почему же должны были именно так сойтись случайности?
Рэйвен замирает в тени стен пансиона, упершись взглядом в непокрашенные баки. Часть ее хочет подойти к ним, рассмотреть внимательно, может, отыскать еще одну подсказку — но более здравомыслящий ее осколок замечает, как легко там будет встретить изнаночных существ, и что они могут сделать с ней, если найдут.
Ей вспоминается кровь. Ей вспоминаются крики и вывороченное, изуродованное тело — и вслед за воспоминаниями приходит мертвенный ужас, от которого хочется лишь осесть на землю и забиться в самый дальний угол своей памяти, своей комнаты, чего угодно.
Рэйвен сжимает зубы.
Нельзя прятать голову в песок — и нельзя бездумно нестись вперед, не выяснив, что впереди.
Она осторожно, так, чтобы никто из бродящих студентов не заметил жеста, ощупывает нож сквозь ткань, слегка касается острия. Он защитит ее в самой опасной ситуации, тем или иным способом, угрозой себе или врагам; единственное, в чем может быть опасность — если ее заметят и вызовут на разговор, который пойдет не так и повлечет пометку в личном деле. Рэйвен вдыхает и выдыхает: некуда идти — так хоть займется чем-то полезнее бесплодных размышлений и кормежки старых страхов.
Она подходит к старым бакам медленно, не опуская руки. По-хорошему стоило бы переложить нож из расширенного специально кармана в рукав, но кто знает, кто может подойти к ней и что подумать, увидев его? На Рэйвен эти проклятые записи в медицинской карте навешивают столько ограничений, что впору бросить все и в жизни не прикасаться ни к чему острее тупого карандаша.
Пыль все так же лежит на них — как старая, так и новая, оставленная истоптавшими всю территорию пансиона полицейскими; место, где она нашла обертку из-под батончика, уже перевернуто, и сейчас она бы не отыскала уже ничего — унесло бы ветром куда-нибудь далеко отсюда. Есть ли смысл рассматривать все остальное?
Есть, отвечает себе Рэйвен и касается ржавчины, прикрывая глаза.
Она чувствует смутное присутствие Кая, таящееся в шелесте листьев и едва уловимого скрипа баков, когда она ставит на них ногу. Если кто спросит, скажет, что хочет порисовать с высоты. Слезть заставят в любом случае, но причина хотя бы не будет вызывать серьезных подозрений.
— Тебе есть что сказать? — спрашивает она тихо. Кай презрительно фыркает — по жухлой траве проходится резкий порыв ветра.
— Я многое мог бы сказать, ты, тюремщица.
— Тебе есть что сказать про это место?
— Отпусти меня, — шепчет Кай, и его голос, как и обычно, полон обиды, мольбы, усталости — чего угодно — и это утомляет Рэйвен гораздо больше, чем раньше. Она сейчас не на своей территории, не там, где привыкла, где должна быть — и потому нервничает гораздо больше.
— Я не могу. Я не знаю, как.
— Типичные оправдания. Типичное нытье.
Рэйвен открывает глаза и отходит на пару шагов. Внезапно ей приходит в голову — обязательно надо проверить тайные уголки пансиона, что-то, что и на виду, и спрятано от чужих глаз пылью и ненужностью; что-то должно там найтись, что-то очень важное. Она молчит, переполненная смутным неясным знанием, пытаясь понять, с чего же оно возникло, стремясь подобрать верную основу для расплывающегося месива предчувствий.
— Этот человек был привязан к ней, — шепчет она. — И он вернулся обратно, так что это был он. Что-то должно было произойти. Но любая вещь, связанная с ней, слишком ценна, чтобы от нее избавляться — особенно одежда в крови.
Этот человек спрятал ее, думает Рэйвен, и чуждая ей сила почти насильно ведет ее к пансиону, пройти всеми спрятанными в нем путями, отыскать все тайны, которые он хранит — кто-то должен был спрятать одежду, которую уже не отстирать.
Спрятать где?
Спрятать когда?
Вернулся ли он на праздник, чтобы не вызывать подозрений? Но если этот кто-то был так нелюдим, не вызвал бы он только больше сомнений, наоборот, явившись? Но смог бы этот кто-то остаться наедине с собой, смог бы сидеть смирно и молча, когда на его руках еще ощущалась кровь, когда в его ушах все еще звучали бы предсмертные крики Джессики?
— Я вдохновила Монику, — вдруг говорит Рэйвен неуверенно. — Неделю назад, когда мы ходили к Рут.
Кай молчит, и в его молчании — только холод и неодобрение, не к ее словам, но к ней самой. Рэйвен привычно игнорирует его — есть вещи, которые не исправить, и хвататься за них глупо. Она уже пообещала постараться, но Кай знает, насколько у нее недостаточно знаний, знает, но не хочет принимать. Его желания — желания капризного ребенка, которого тянут в неинтересное место: отпусти, давай вернёмся, куда ты ищешь, я не хочу, не хочу, не хочу — и в обычном спокойствии Рэйвен может понять это; однако сейчас шипение Кая вызывает только глухое раздражение.
— Изнанка начала проявляться ярче, — шепчет Рэйвен не Каю, но себе, той своей части, которая смотрит на нее откуда-то внимательными, любопытными глазами и спрашивает: и что? Что с того? К чему ты хочешь прийти? — И дело не в тебе. Ты со мной давно.
Кай молчит, и в его молчании осуждение куда более огромное, чем весь океан: да, я с тобой давно, тюремщица, да, ты тычешь прямо в больные места, что ты хочешь сказать?
— Здесь ведь есть ещё кто-то, да? — она поворачивается к нему и часто моргает, пытаясь согнать искаженный, изломанный образ Кая из-под век; кто-то другой вопил бы от ужаса, увидев его, но по сравнению с другими тварями Кай ещё более или менее нормален. Не афкорг, и на том спасибо. — Кто-то, кто видит отражения так, как нужно. Кто-то, кто умеет видеть. Это так?
— Отпусти меня, — заводит Кай свою вечную шарманку, и она, раздражённо вздохнув, отходит от баков подальше, отпуская кончиками пальцев острие ножа. Надо сказать остальным. Обязательно нужно сказать — про одежду, естественно, догадки начнёт изнанки лучше приберечь; и всё-таки — кто в таком случае? Как она сможет найти другого странного? Было ли у него что-то диагностировано? А если нет? Стоит ли вообще идти на риск и пытаться просмотреть медицинские карты учащихся?
Рэйвен вздыхает.
Да, в третьей арт-галерее все кажется куда как проще.
Но только когда она там одна.
Когда она видит Джеймса и Монику, она понимает: они разорвали ту нить, которая связывала их через Джессику — окончательно разуверились в чем-то, пусть и не хотели этого. Что-то произошло между ними, что-то тяжелое, и теперь им пришло время выбирать, куда им идти дальше; Моника нервно прячет покрасневшие глаза, Джеймс упрямо кутается в покрывало душащего гнева, жаркого, как летнее солнце, и Рэйвен, пусть и знает, что не подумает вмешаться, не подумает изменить их — какое право она имеет на это, в конце концов, и почему ей действительно должно быть дело до связей, которые даже не были настоящими? — ей становится почти грустно. Она отгоняет это усилием воли: кто знает, сколько своего изнанка намешала в ее собственные чувства? Кто знает, есть ли смысл вообще проживать их? Джессика когда-то ответила на этот вопрос — и умерла.
— Нам надо попытаться поискать на чердаке и в подвале, — говорит она, не размениваясь на приветствия, вопросы и череду логичных построений. — Может, найдем улики.
— Полиция уже наверняка все обыскала, — тускло отвечает Моника, и не думая подниматься на ноги. Там, в углу, в тенях, в которых сплелись нити изнанки и части света этого мира, она кажется пыльным мешком, выброшенным нерадивым человеком, чем-то, что не донесли до урны. — Смысл сходить с ума?
Можно спрятать что-то на изнанке, думает Рэйвен.
Можно спрятаться там самому.
Изнанка дает так много… и отнимает гораздо больше.
— На всякий случай, — говорит Рэйвен вместо всего этого, говорит бесстрастно и безразлично — так, как от нее ждут. Джеймс смотрит исподлобья, и она отвечает ему спокойным взглядом. — Мы уже делаем то, что полиция наверняка сделала, разве нет?
— Значит, обыщем, — роняет Джеймс почти резко — Рэйвен не нужно даже всматриваться, не нужно даже касаться его, чтобы понять, как он опустошен. Джеймс не любит проявлять какие-либо чувства кроме гнева — но что ему делать, если гнева больше не осталось? Что ему делать, если он не может достать хоть немного той силы, которая помогает ему скалиться и драться, когда хуже уже некуда?
Рэйвен думает, что со своим разбитым идолом он продержался достаточно долго и достаточно хорошо.
Рэйвен… может, ей жаль.
Но это — глупость, особенно в свете того, что она уже успела сделать.
Поэтому ей остается лишь снова уйти и снова остаться в одиночестве.