Acceleration Waltz

Перевод
NC-17
Заморожен
35
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Размер:
166 страниц, 53 221 слово, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
35 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник

Глава 5: Маскарадный Вальс

Настройки
Летаргия. Боль. Голова просто раскалывалась. Рёбра горели огнём, при ходьбе нога жутко пульсировала. Видно, мышцу потянул. Но, невзирая на это, могло быть и хуже. Бывало и хуже. А погода ничего. Ветреная. — Как ты? — Прекрасно, — последовал холодный ответ. — Я рад. Альфред говорил: «Прекрасно». Ложь, будто он никогда не лгал. На самом деле, он чувствовал себя паршиво. Высунувшись из окна на бледное послеполуденное солнце и глядя на Мэттью внизу, Джонс не мог не поморщиться. Потому что ему больно, даже спустя неделю, и каждое движение отдавалось тупой болью. Синяк под глазом даже не успел пройти. Ныли грудь и живот. И несмотря на всё это, день был чудесный, безмятежный и прохладный, а лицо канадца всегда хоть немного, но поднимало настроение. Кроме того, раньше бывало действительно хуже. Раньше отец обходился жёстче. Не так плохо. Всего лишь пара синяков, которые заживут так же быстро, как и появились. Хуже всего, наверное, было то, как разочаровывался в нём отец. Это задевало сильнее, чем хотелось бы. Не его чувства, конечно, нет, а скорее чувства самого Альфреда. Ощущение, что он делал что-то не так. Невыносимые сомнения. В последнее время его парализовывала растерянность. Он тоже знал, чья это вина. — Идём, — позвал Мэттью тем мягким, спокойным голосом, который так успокаивал американца, — сходим куда-нибудь, поедим. Как только ноги коснулись земли, к нему потянулся Уильямс. Он отмахнулся от него. Он в порядке. И терпеть не мог, когда его жалели. — Погнали, — бросил юноша, собравшись с мыслями. Он сделал шаг вперёд, заставляя себя идти прямо и ровно, хотя нога неустанно гудела и напоминала о себе. Он не поддастся слабости, не станет хромать, с удивительным мастерством игнорируя боль и шагая по улице наравне с Уильямсом. Разговоры. Болтовня. Обогнув квартал, Альфред оглянулся через плечо. На всякий случай. Отец, без сомнения, смотрел телевизор, а Джонс должен был сидеть под домашним арестом. Не впервой. Не то чтобы мужчина не знал о его побегах: он уже много лет так сбегает. Честно говоря, Альфред не думал, что отца действительно волнует, где он, лишь бы не досаждал лишний раз. Юношу это устраивало, потому что всё равно не очень-то и хотелось пересекаться с ним. Он предпочёл бы остаться один. Ну, или на крайняк с Мэттью. Через несколько домов, когда боль в ноге стала уже невыносимой, они подошли к крошечной закусочной, которую они с отцом давно и довольно часто посещали. Хорошие воспоминания о днях, когда отец всё ещё был для него героем. Времена, постепенно растворяющиеся в памяти. Каждый день ощущалось, что Альфред отдаляется от родителя, что сопровождалось нарастающей тревогой. Нельзя сказать, что он хотел тут находиться. Но всё ради канука. Следуя за ним, Джонс перешагнул порог, в бурлящую атмосферу и яркие цвета, и без единого слова занял своё место за столом. Здесь слишком весело, чтобы соответствовать его настроению. Он не мог отвлечься от мыслей о том юноше. Который вечно втягивает его в неприятности. Мэттью устроился напротив него и, когда официантка принесла им содовую, попытался улыбнуться. Во всяком случае, попытался, но, похоже, не слишком преуспел и снова нахмурился. Опять разговоры. — Так. Хочешь сегодня прогуляться в парке? У него болела нога. — Не совсем. Канадец слегка опустил подбородок, продолжая пристально смотреть на друга. — Ну ладно. В другой раз. Наступило молчание, и Альфред отвёл глаза, чувствуя некий дискомфорт. Он очень хорошо знал, о чём думает Мэттью, и что тот в конечном итоге скажет. Это тоже не занимает много времени. — Альфред. Услышав своё имя, он заёрзал на сидении и отвернулся к окну, наблюдая за проходящими мимо людьми. Нет никакого желания вступать в разговор, но он знал, что рано или поздно это произойдёт. С таким же успехом можно быстро покончить с этим. Поэтому американец хмыкнул отстранённо: — Что? Нерешительно. — Ты должен быть осторожнее, — прошептал Уильямс и со странной трогательной заботой (несмотря на неловкость) наклонился через стол, положив ладонь на ладонь юноши и добавив: — Думаю, ты был храбрым и всё такое, хотя иногда храбрость может быть очень близка к глупости, но всё равно ты поступил храбро… — Причём тут глупость? — фыркнул он в ответ, выхватывая свою руку и откидываясь назад. Опять накатила мигрень. Он не хотел затрагивать эту тему, не сейчас, не так прямо. Только не вспоминать стеклянные глаза того арийца, сверлящие его издалека. Хотелось возненавидеть этого юношу и продолжать жить дальше. Надо найти способ выбросить его из своей жизни. Мэттью ждал реакции, и Джонс поспешил добавить: — Мне тупо повезло, и всё. А откуда я мог знать? Откуда я мог знать, что это был фриц? Господи! Знаешь, если б я присмотрелся и понаблюдал, я бы различил, и никаких проблем бы не было. Даже не знаю, как я это пропустил. Я должен был догадаться, что это он. С этими словами, раздражённый и нахмуренный, он закрыл глаза и изо всех сил постарался не видеть перед глазами всплывший образ немца. Но он не пропадал, как и нравоучения Уильямса. Клонило в сон. Послышалось строгое шипение с другого конца стола, и к тому времени стало ясно, что Мэттью так же внезапно разозлился. — Альфред, за языком следи. Почему ты всегда его так называешь? Гнев усилился, и даже ослепительно красные столы и свет не могли спасти настроение, падающее всё ниже, ниже и ниже. На секунду Альфред задумался: «Как я его называю?». Он так привык к жаргону отца, что даже не замечал его. Точно так же, как он без раздумий называл Мэттью эскимосом. Люди способны привыкать, особенно к именам и словам. Вряд ли это главная проблема на фоне остальных, немаловажных. И всё же он сам не понимал, почему так разволновался, когда пробормотал: — Да брось ты, Мэтт, это ж просто ёбнутый фриц, и мне надоело, что из-за него страдаю я. Мэттью, вечно добрый Мэттью, уже давно довольно мерзко хмурился, проворчав в ответ: — Это не его вина. Ты постоянно винишь его. Ты даже не знаешь этого парня. Он не виноват. — Ага, чёрта с два. Слова прозвучали гораздо более сурово и уверенно, чем в голове. Да, конечно, немец виноват в том, что его избили, но, честно говоря, действительно задумавшись, Джонс не мог сказать наверняка, что поступил бы иначе. Если бы он узнал его, вряд ли он продолжил бы стоять. Вероятно, всё равно бы прыгнул в гущу событий, потому что, в конце концов, это было б правильно. И вот в чём была проблема: как поступить правильно. Когда дело касалось немца, у него было два совершенно разных «правильных» действия, в зависимости от того, кого мог спросить Альфред. Взять, к примеру, того же Мэттью в сравнении с отцом. Если бы перед ними обоими поставили немца и Альфред спросил бы: «Хорошо! Вот он, что мне делать? Что мне нужно сделать?», тогда он получил бы два противоположных ответа. Один сказал бы: «Свали нахуй от этой твари». Второй сказал бы: «Ну, было бы вежливо хотя бы спросить, как его зовут». И это сбивало с толку. Казалось, он уже запутался, на чьей он стороне. С точки зрения Мэттью, Альфред бы считался храбрецом, вступившись за немца; вот только отец избил его за это до полусмерти. Если «правильная» вещь основана только на рвении, тогда отец определённо победил, потому что он был чрезвычайно пылок в своей ненависти, как всегда. Уильямс казался более сдержанным, спокойным, и в каком-то смысле это притягивало американца всё больше и больше с каждым днём, с каждым, в каком-то смысле заставляя отрекаться от отца. Отцовская сторона всегда была «правильной», и чем чаще он думал об этом, тем труднее становилось это понять. Сторона Мэттью кажется менее разочаровывающей и более простой. Трудно продолжать ненавидеть, если это высасывает все силы. Тем не менее, невозможно так сразу всё отпустить, да? Целая жизнь тренировок и уроков, выброшенных только из-за того, что какой-то человек нуждался в помощи, а Альфред вмешался, сам того не зная. Нелегко от такого избавиться. Он никак не мог понять, какие мысли в его голове принадлежат ему, а какие — отцу. А гордость не позволяла ему так быстро подчиниться прихоти Мэттью. Слишком гордый для «я был не прав». Он не до конца уверен, что может ошибаться в отношении немца, потому что, будь он не прав, это убило бы часть его уверенности в себе. О, чёрт. Не ясно, в чём именно обвинить этого крауца и почему. Рациональная половина Альфреда прекрасно понимала, что немец не виноват в том, что он родился немцем, и что его страна была… чистым злом. Никто не в силах решить, где и у кого родиться, не так ли? И в этом никто не виноват. Это единственное, за что Джонс никогда не мог его по-настоящему винить — что он немец. Ты тот, кто ты есть, и всё тут. Эгоистичная же половина также осознавала, что легче всего обвинить немца во всех грехах. Легко обвинить его за противоречивые эмоции, за мучительные сомнения в себе и отце, за синяки и побои, за постоянно всплывающее воспоминание. Легче обвинять других. И не чувствовать себя паршиво. Но почему-то, с какой стороны бы он ни посмотрел, чувство растерянности и ненависти никуда не исчезало. Хотелось, чтобы этот немец ушёл и забрал с собой всю эту путаницу. Всегда только после него. Но даже так Альфред не мог утверждать, что знакомство что-либо изменило бы. Как странно. Он так и не научился различать их, как отец, и всегда думал, что, возможно, с ним что-то не так. Шли годы, а он до сих пор не понял этого, как отец или друзья. В тот день немец был просто человеком, и он не почувствовал в нём ничего особенного, пока не обернулся. Ничего другого. Он не выглядел по-другому и не пах по-другому. Застыв тогда на улице, в тот ужасный момент безвременья, и встретившись с немцем взглядом, Альфред не почувствовал ожидаемой ненависти. Отец же часто описывал, как смотрел в глаза фрицу из-за стволов винтовок, и рассказывал о безудержной ненависти. Этого не ощущалось, даже близко. Только небольшая неловкость. Возможно, это хуже. Можно ненавидеть и винить немца издалека, но нельзя по-настоящему вызвать ни одного чувства при встрече лицом к лицу. Знает ли немец это или нет, в любом случае — будь он проклят. Мэттью, как никто другой, должен лучше понимать, что чувствует Джонс, даже если тот не выражает это словами. Стоило бы ему проявить немного сочувствия. Но канук всегда разочаровывался в нём. Он ненавидел этот взгляд. — Что ты хочешь, чтобы я сделал? — наконец спросил Альфред, нарушив напряжённое молчание. — А? Скажи, что? Мэттью лишь покачал головой и, казалось, разозлился сильнее, будто ответ был совершенно очевиден, но ведь Альфред чересчур упрям. Несправедливо. Мог бы и ответить. Юноше действительно хотелось, чтобы кто-нибудь сказал ему, куда идти и зачем. Что он мог сделать? Что делать? Он не знал, что делать. Наконец, канадец поднял голову и осторожно начал: — Альфред, я знаю, что он твой отец, но ты уже не веришь ему. В смысле, ты же на самом деле так не думаешь? Тот сидел неподвижно и молчал. Честно? Он уже не знал, о чём думает, разве что о том, что ему гораздо больше нравилась жизнь, когда всё было проще. В детстве всё было не так запутанно. Мэттью продолжал кривить лицо от молчания, проворчав: — Мне бы хотелось, чтобы ты перестал следовать его указаниям. Ха! Легче сказать, чем сделать. Он вообще слышит себя? — О, и стать таким, как ты? — бессердечный ответ, и Уильямс опустил глаза на стол, прищурившись от боли. Возможно, тоже несправедливо, потому что Мэттью не обязан противостоять отцу Альфреда, не его проблема, не его ответственность. Но его обиженный взгляд всё равно доставлял некоторое удовлетворение. Чтобы он не был единственным, кто так думает. Джонс просто хотел, чтобы кто-нибудь его понял. Жаль только, что канадец не понимает его чуть лучше. Удовлетворение от беспокойства рассеялось, и Альфред слегка наклонился вперёд. — Но, эй, — наконец сказал он, пытаясь привлечь внимание друга. — Неужели это так важно? Всё уже сделано, не так ли? Давай просто забудем об этом. Ты ж в курсе, что я не… ну. Что я… я ведь не плохой парень, правда? Он ожидал быстрого ответа: «Конечно!» Мэттью же его лучший друг. И больно видеть его, ссутулившегося, сложившего руки на коленях и глядящего в стол. Обидно, что Уильямс вправду думал об этом и думал, что сказать. — Правда? — настаивал американец в угрожающе опустившейся тишине. Мэттью вновь колебался, и сердце Альфреда ушло в пятки, когда человек, которого он называл «лучшим другом», уклончиво огляделся, а затем прошептал почти виновато: — О, Альфред, я уже ничего не знаю. Понятия не имею. Ранит. Он должен был понять. Ошеломлённый и подавленный, юноша мог только сидеть и сердито смотреть перед собой. Канадец резко поднялся, бросил деньги и ушёл, проговорив только быстрое: «Увидимся позже» через плечо. Оставшись один и щурясь от непрошенных накативших слёз, Альфред откинулся назад и закрыл лицо руками. Отец был его героем. Почему Мэттью не понимает, как непросто избавиться от этой иллюзии? Отец действительно дал ему всё, что он когда-либо знал. То, что он когда-то чувствовал, восхищаясь кем-то так сильно, что так трудно отпустить. Просто хотелось, чтобы всё было, как раньше. Потеряв счёт времени в тумане разочарования и беспомощности, он едва осознавал, что вышел из закусочной, засунув руки в карманы и двигаясь так медленно, что его обгоняли пожилые дамы. Страдания превыше всего. И что теперь делать? Он не мог угодить отцу, не мог угодить Мэттью, и пока он верен одному, другой повернётся к нему спиной. И это только они! Забросить туда немца, а потом и весь остальной сумасшедший мир, и всё станет только хуже. Все ждали от него так многого и так по-разному. Он шёл дальше. Проходя кварталы. Может… Может, он слишком зациклился на том, чего они хотят, что у него не было достаточно времени, чтобы подумать о себе. Если бы только он мог уйти. Идти куда-нибудь. Освежить мозг. Найти спокойное место. Тут в голове промелькнула мысль. Стоп. Нет. Если бы только немец ушёл. Да. Более осуществимое действие. Если бы немец просто ушёл, Джонс смог бы жить спокойно. Собраться и уехать — сделать жизнь Альфреда намного проще. Возбуждение сразу же притупилось. Ага, конечно. Этот упрямый ублюдок? Ни за что. Этот человек, судя по всему, никогда не уйдёт, и ещё меньше хотел бы своим уходом осчастливить Альфреда. Как можно выжить его из города? Если пять лет безжалостных побоев не заставили его бежать, то ничто не заставит. Как он мог попросить его об этом? Как вообще начать такой разговор? Заявиться на пороге, постучать и сказать: «Эй, если я куплю тебе билет на поезд, ты уйдешь?». Или оставить записку у его двери? Заплатить ему? Умолять? Что нужно сделать Альфреду, чтобы избавиться от этого фрица? Он готов попробовать всё, что угодно, потому что ему надоело ходить в синяках. Более того, его не раз тошнило от побоев. Уже невозможно терпеть эти ссоры, и каждый раз, нарываясь на них, он чувствовал себя всё дальше и дальше от своего тела. Что с ним не так? Он перестал испытывать желание кому-то врезать. Юноша шёл, погружённый в свои мысли, и, возможно, сами небеса улыбались ему, потому что совсем неожиданно… Впереди послышался знакомый шум (он знал эти голоса и эти смешки — какие беспечные друзья!). По-видимому, поблизости немец, и его наверняка мучают. Крики на улице. Насмешки и хохот. Какая-то часть Альфреда хотела поджать хвост и пойти в противоположном направлении, но здесь мог быть ответ на его дилемму. Есть возможность вставить свои пять копеек. Если бы только ему удалось застать светловолосого немца одного. Увести его подальше от остальных. Можно попытаться заставить его уйти. Постараться вразумить этого странного придурка. И послать на все четыре стороны. Правильно? Правильно. Он навострил уши и ускорил шаг, прочёсывая переулки, пытаясь точно определить, откуда шум, и действительно, за углом, спрятавшись в грязной расщелине, обнаружилась толпа. Как и ожидалось. Его «друзья» и немец сцепились, как это часто бывало, но на этот раз сюда подключилась и собака, лаяла и рычала, сдерживаемая только крепкой хваткой за поводок. Но не его владельцем. Ветер немного усилился. Подбородок немца был так же высоко и вызывающе поднят, как и всегда. Упрямый. Сделав глоток и расправив плечи, Джонс бросился вперёд и нырнул в тень. — Эй, народ! Все обернулись. По спине пробежал неприятный холодок. Он не хотел бросаться в самую гущу драки, не хотел снова встречаться с этим немцем после всего, что произошло. Не хотел быть рядом с ним, говорить с ним, смотреть на него. Не хотел, но должен. Необходимо. Меньше всего на свете ему хотелось снова увидеть его. В мгновение ока ледяные, пронзительные глаза немца впились в него, сковав Альфреда пристальным взглядом, который так часто преследовал его. Чёрт. Решимость пошатнулась. Но уже слишком поздно сомневаться: он привлёк к себе внимание. — Здорово, Джонс! Давно не виделись! — Быстро ожил, однако! Слишком поздно. Он шагнул вперёд, принимая на себя роль Альфы, уже не ощущая себя лидером. Они бы всё равно ничего не заметили, какими бы тупыми они ни были, и выровнялись бы не задумываясь. Когда он оказался среди них, некоторые норовили дружески ударить его кулаком по плечу, но юноша отмахнулся от их любопытных вопросов о своём глазу. Они наоборот думали, что избиение отцом делает его ещё круче, и это плюс, пока у него есть влияние. Немец, как обычно, не выказал никакого восхищения и, видимо, совершенно не был впечатлён его синяками, молча глядя на него с нахмуренными бровями и стиснутыми челюстями. Смутное воспоминание о том, как он стоял перед этим человеком, положив руку ему на плечо. Прошло всего несколько дней. А по ощущениям — целая вечность. Такой странный момент. Именно так они привыкли стоять друг перед другом. Американец вдруг понял, что вчерашний день, что бы там ни говорили, вдруг показался лучшим днём в жизни. — Присоединишься? — спросил один из них, и Альфред, стараясь казаться храбрее, чем себя чувствовал на самом деле, подался вперёд и, разорвав их хватку, схватил юношу за руку, оттащив в сторону. Странное ощущение рубашки немца под ладонью. Просто человек. — Проваливайте, — шикнул он, и они испуганно отшатнулись. — Дальше я сам. Он указал на фингал, и все поняли. Возмездие. Как просто. — Прикончи его, — хохотнули они. Джонс огляделся. В конце переулка был, некогда запечатанный, сейчас же сломанный чёрный ход в заброшенное здание, но теперь свободный для прожигания лет легкомыслия. Тёмный. Пыльный. Изолированный. Идеальный. Это его место. Он мог затащить туда немца, притвориться, что выбивает из него всё дерьмо, когда на самом деле постараться установить новые правила: Убраться из города. Людвиг принялся бороться, дёргаясь и вырываясь, почти вырвавшись в какой-то момент, и Альфред счёл это сигналом. Крепче сжав его руку, он потащил его обратно в конец переулка, и был встречен на удивление слабым сопротивлением. Он ожидал драки. Но её не последовало. Либо немец слишком устал, либо смирился. Он никогда не сопротивлялся. Зачем начинать сейчас? Однако Альфреду очевидно, что тот его терпеть не может. Это явно видно по глазам, и один этот взгляд начинал действовать ему на нервы. Надо закончить как можно скорее. Дверь открылась, и юноша тотчас уткнул пятки в землю, останавливаясь. Джонс в волнении оглянулся: он снова вспомнил о своей собаке. Ах да. Тупая собака. На собачий вой он тоже замер, на мгновение задумавшись, и крикнул через плечо, продолжая тащить упрямого немца в пыльное здание: — Не трожьте её! Уличная шпана пожала плечами и уставилась на противящегося немца. Один придурок держал поводок собаки высоко подняв руку, чтобы та не вертелась и не кусалась. Уже не так дружелюбно. Пёс боролся с хулиганами, отчаянно пытаясь последовать за своим хозяином, но безрезультатно. Однако им, похоже, было далеко до лампочки на эту псину, и Альфред уверен, что с ней ничего не случится. Именно эта уверенность заставила затолкнуть Байльшмидта в здание, не слишком сильно, но достаточно, чтобы заявить о своей серьёзности. Немец споткнулся и упал на бетонный пол. Джонс захлопнул за собой дверь и быстро бросился вперёд, поднимая его на ноги за воротник и швыряя обратно в стену. Настало время для переговоров. Никакой жалости. Во всяком случае, фриц просто отмахнулся бы от него, как и от всего остального, если бы американец помог ему подняться. Руки Альфреда запутались в чужой тонкой рубашке. Воздух почему-то разреженный для холодной осени. Видно, холод не сильно-то и беспокоил его, или, может, ему уже было на всё плевать. Как странно. Быть так близко, вот так, после всех этих лет. Впервые он оказался достаточно близко, чтобы разглядеть маленькие золотые искорки в зрачках небесно-голубых глаз немца и острый нос. Светлые ресницы, которые были почти невидимы на расстоянии. Тёмные круги под глазами резко контрастировали с практически бледной кожей. И платиновые волосы, у корней имеющие мерцающий оттенок чего-то более близкого к белому, гораздо более бледного, чем кончики. Довольно непримечательные светло-коричневые веснушки. Странно это видеть, замечать. Внезапно стало труднее не просто видеть в нём мужчину, замечая эти совершенно нормальные детали. Ещё труднее не думать: «Какие красивые глаза» или «Какой красивый нос». Он не должен был так думать о немце. Должен видеть только плохое. Он мог запросто ляпнуть что-то такое Мэттью: «У тебя сегодня классная прическа». И никогда бы не сказал ничего подобного немцу. Он должен был смотреть на него и не ощущать ничего, кроме ненависти. Не мог, просто не мог, как ни старался. Людвиг стоял неподвижно, прижавшись спиной к стене, и не произносил ни слова. Но если бы взглядом можно было убить, Альфред давно бы уже умер мучительной смертью. Если не считать попытки убить его взглядом, немец мало что делал. Просто смотрел, являя собой какое-то дерзкое и побеждённое зрелище. Он не мог понять, да и не хотел. Пора приступать к делу. Джонс прижал его так сильно, что тому стало трудно дышать, и наконец обрёл дар речи. — Не приходи сюда больше, — раздалось неожиданно, на что немец непонимающе моргнул, возможно, не веря своим ушам. Впрочем, тоже неудивительно. Они никогда не разговаривали. Только не так. Байльшмидт ожидал удара, а не приговора. Альфред продолжил, прежде чем ошеломлённый юноша успел начать сопротивляться или скулить, и продолжал смотреть сквозь него. Позор, если кто-то увидит его таким. — Пора завязывать с этим. Я устал, и ты устал. Поэтому… Давай придумаем чё-нибудь, хорошо? Только не приходи больше в эту часть города. Ты переедешь на другой конец города, а мы останемся на этой стороне. По рукам? Он был так уверен, что с таким предложением тот немедленно согласится — почему нет? — но немец по-прежнему ничего не сказал, ни единого слова. Немного подбешивает. Он ненавидел, когда этот фриц так смотрел. Совсем как тогда. — Ты меня слышишь или что? Свалишь? Тишина. И сейчас, поразительно, невероятно, глупо, Людвиг имел наглость покачать головой. Джонса как водой окатило. Что? Что он опять не понял? — Слушай, — прошипел он и изо всех сил прижал строптивого к стене, намереваясь причинить ему боль, — не ходи сюда больше! Довольствуйся своей половиной города. Можешь ходить на Брайант-парк вместо Центрального. Гуляй по другим улицам. Я больше не хочу тебя здесь видеть! Ясно? Что тут сложного, а? Сделай так, чтобы нам обоим было легче! Он ожидал покорного кивка, язвительного ответа или даже драки, но Байльшмидт только продолжал молча смотреть на него с прищуром, низко опустив подбородок и расправив плечи. Альфред постоянно чувствовал, как раздражение уступает место чему-то более похожему на тревогу при виде этих ледяных глаз, которые, казалось, всегда брали над ним верх. Каждый раз. Он не мог выдержать этот взгляд, как ни старался. Проигрывал. И всё же американец не снял маску высокомерного превосходства и хорошенько встряхнул немца, хотя бы для того, чтобы попытаться вразумить его. — Ясно? Отныне это моя половина города! Ходи куда-нибудь ещё! Очередной нервный момент нерушимого молчания. Внезапно немец вздёрнул подбородок, снова щурясь, и, наконец, заговорил. Он заговорил. Джонс от удивления распахнул глаза после череды свирепых взглядов. Уже второй раз в жизни он внимает его голосу. Этот странный рокочущий баритон, вечно строгий и ровный, глубокий и низкий, что он с трудом расслышал его сквозь уличный шум. Грянул гром. — Твоя половина? Думаешь, что тебе принадлежит всё, не так ли? Какая, к чёрту, твоя половина? Куда мне идти работать? Куда мне идти, чтобы оплачивать счета? Куда мне идти, если я заболею? Довольно редко можно было услышать его речь, но ещё реже получить полные, внятные предложения. Они никогда не разговаривали напрямую, и этот тембр создавал такой же эффект, что и глаза. Акцент был сильным, ярким, не совсем непонятным, но Альфред догадывался, что если бы немец говорил с другом, с кем-то, кого он любил, он бы не бил по ушам. Ещё одна глупая, неуместная мысль, но было бы бесполезно пытаться сказать, что этот голос сам по себе не привлекателен. Наверное, это сводило бы девчонок с ума. Но сейчас это несколько пугающе, как бы ни был резок его голос, как бы он ни был взволнован, как бы ни давал понять одним своим выражением, что ненавидит Альфреда. Казалось, что даже когда Людвиг был под ним, американец чувствовал себя так, словно это его растоптали. Он не мог вынести этого взгляда, этих глаз, и почувствовал, что начинает неловко ёрзать под особенно жгучим взглядом. Видимо, немец действительно был сделан изо льда. Но одно ясно точно. — Мне всё равно, куда ты пойдешь! Мне надоело отхватывать из-за тебя! — Джонс скорее выплюнул эти слова, чем произнёс их, и ещё раз яростно встряхнул немца, чтобы сдержать свой гнев. — Ненавижу! Меня тошнит от тебя! Если б ты ушёл, нам обоим было бы легче! Просто… просто уйди! Эгоистично, неразумно и по-детски, но если бы этот тупой придурок просто уехал или остался на другом конце города, всё стало бы намного лучше. Неужели никто во всём этом долбанном мире не понимает его? — Уходи. Не возвращайся сюда. Держись подальше от этой стороны. Опять же, мне насрать, куда ты пойдёшь, но проваливай. «Уходи». Он просто хотел вернуться в прошлое и снова быть счастливым. Байльшмидт только усмехнулся и прошептал тонким от скрытой ненависти голосом, что отдался эхом в груди и в руках американца. — Куда ты хочешь, чтобы я ушёл? Купишь мне билет? Найдёшь мне новую работу? Купишь мне новый дом? Ха, я никуда не уйду. Я тебя не боюсь. И не буду убегать. Я не трус. Тот пришёл бы в ярость, если бы эти слова не задели его. Трус. Слово «трус» было странным по двум причинам: Во-первых, то, как его произнёс немец. Почти непонятно, и Альфреду потребовалось некоторое время, чтобы понять, что, чёрт возьми, он вообще говорит. Будто фриц однажды видел написанное слово, но никогда не слышал, как оно звучит. Просто догадка о том, как оно должно быть сказано. Во-вторых, странно, потому что немец намекал, что Джонс трус. И это ранило, будь это правдой. Никто никогда не называл его так. Никогда. Он ненавидел это слово больше всего. Трус. Отец был героем, прошёл войну, и Альфред всегда ненавидел мысль о трусах из-за этого. Может быть, потому, что быть трусом — его скрытый страх. То, что он чувствовал, сбывалось слишком часто. Он трус. Каким и был всегда. Наверное, со дня возвращения отца. Но всё равно больно это слышать, а ещё больнее — признавать. Юноша отпустил воротник немца и увидел, как тот в явном изнеможении привалился к стене и упал на одно колено, словно стоять для него было непосильным трудом. Тем не менее, он приложил много усилий, глядя на Альфреда и качая головой. Грудь горела, а руки свисали по бокам. Тупой, упрямый ублюдок. В тот момент было бы легко врезать ему по-настоящему. Впервые в жизни Джонс мог сказать, что, возможно, действительно хочет ударить его. Однако не мог — пылающий гнев быстро превращался в опасение и тревогу, и он с гораздо меньшим пылом прошипел в раздражении: — Знаешь, иногда ты должен забыть о гордости! Подумай об этом! Что нам теперь делать, а? Мой отец, блять, он ненавидит тебя! И что я могу сделать? Он же мой отец! Почему бы тебе просто не вернуться туда, откуда ты пришёл, и не остаться со своим отцом? Вали к себе! Зачем ты вообще сюда припёрся? Разве не знаешь, что ты никому здесь не нужен? Не знаешь? У тебя что, нет отца, что ли? Ужасная, тяжёлая тишина. Слова возымели обратный эффект. В худшем смысле. Немец уставился на него с затаённой улыбкой, которая напоминала насмешку (он никогда не видел такого выражения на лице этого юноши, до жути страшно, если честно), и после продолжительного молчания внезапно откинул голову и начал смеяться. Он рассмеялся. Если это вообще можно так назвать. Это не настоящий смех. Лишь невесёлое, грубое, сухое хихиканье через силу, и американец только вздрогнул. Людвиг делал резкие вздохи между пугающим смехом, словно какая-то его часть могла немного переступить через край. Возможно, что-то задело его за живое, собравшись с силами, он заговорил. Альфред пожалел об этом, но его слова почему-то прозвучали хуже, чем унылый смех. — Мой отец? — хмыкнул юноша, выпрямившись из странного положения, — мой отец. Точно. Да, когда-то у меня был отец. Тот беспокойно переступил с ноги на ногу, разжав кулаки и почти поддаваясь страху. Не страх перед ним, нет, но страх перед тем, что он скажет. Немец поднял голову, на мгновение поймав его взгляд, и в холодном голосе послышалась нотка отчаяния: — Меня бросили в сиротском приюте в четыре года. Меня усыновили в шесть. А человека, которого я называл отцом… — он приподнялся на одно колено, упершись руками в бетон под ногами. — Застрелил американец в Нормандии после того, как он уже сдался. Он поднял руку и схватился за рубашку, пытаясь отдышаться, и Джонс снова сжал кулаки, сильнее, чем когда-либо, чтобы скрыть внезапную дрожь. Потому что его отец тоже был в Нормандии. Отец. Альфред тупо пытался заговорить, пытался найти хоть какое-то оправдание, хоть что-нибудь, хоть что-нибудь. — Он это заслужил. Он убивал, — последовал неуклюжий, сдавленный ответ. Байльшмидт вскинул голову и уставился на обидчика, возможно, самым гневным взглядом, который когда-либо был известен человечеству. Альфред понимал этот взгляд, понимал, что ни один человек не заслуживает того, чтобы его расстреляли после признания поражения, и каким-то образом это казалось правдой. Неизвестно, зачем он это ляпнул. Отец. Он сделал шаг назад, отстраняясь, будто яд в словах немца мог причинить ему физический вред. — Заслужил это? Заслужил? Он стрелял в них, потому что те штурмовали пляж! Это была его работа. Но он подчинялся правилам войны, а они — нет! Он стоял на коленях с поднятыми руками, а они подошли сзади и выстрелили ему в затылок! Отец даже не хотел идти на войну, но всё равно пошёл. Правила ведения войны. В затылок. Мужчины, которые уже сдались, несмотря на гордость. Альфред едва заметил выпрямляющегося после долгой борьбы со слабостью юношу, едва увидел, что голубые глаза наполняются непролитыми слезами, не слышал его приглушённого бормотания, потому что разум был занят мыслями… О, нет. Разве не он однажды, много лет назад, принёс в школу немецкую солдатскую каску? И разве не в ней было пулевое отверстие? И разве не отец был в Нормандии? Его отец, который, в отличие от отца немца, пошёл на войну с радостью и воодушевлением и наслаждался каждой минутой. И, о боже, разве не Альфред гордился этим? А что если… Нет. Не может быть. Он отшатнулся в ужасе, когда немец перед ним попытался встать и удержать равновесие, прислонившись спиной к стене. Взгляды вновь пересеклись, и немец всё ещё продолжал говорить, но Джонс даже не слышал его. Паршиво. У немца больше нет отца. Слабый свист в ушах. Его лишил жизни чей-то другой отец. Руки задрожали. Потому что… А что, если это его отец застрелил отца Людвига в Нормандии много лет назад? Отец ведь стрелял в людей, которые сдавались, и всегда хвастался этим, никогда не отрицая. Он стрелял, даже когда они стояли на коленях… Боже. Он не мог справиться ни с этой связью, ни с навязчивыми мыслями. Если бы он и этот юноша разделили такую ужасную судьбу, если бы они были связаны какими-то причудливыми обстоятельствами, если бы они оказались вместе, Альфред не вынес бы этого. Он мог принять многое о роли своего отца в войне, много хорошего, и, возможно, когда-то он гордился тем, что мужчина убивал сдавшихся солдат, но сейчас перед ним стоял человек его возраста, чей отец много лет назад стоял на коленях, вскинув руки вверх и надеясь, что захватчики будут милосердны, потому что дома его ждал маленький мальчик… Точно так же, как ждал Альфред. Но его отец вернулся домой. А у немца нет. Это было уже слишком. Неужели его отец убил отца немца? Он умрёт от стыда. Подступила рвота, и он закрыл рот ладонью, испугавшись, что его вырвет прямо здесь. Джонс резко развернулся и рванул к двери — не остановился ни на секунду, пока не выскользнул в переулок. Солнечный свет. Ветер. Сдавливало грудь. Одышка. Он больше не чувствовал боли в ноге и выскочил из переулка так быстро, как только мог. В спешке и отчаянии он не заметил, что его «друзья» ушли. Всё казалось немного расплывчатым. Отдалённым. Мысли оглушали. Не может быть. Не может быть. Ни за что. Но это невозможно. Каковы шансы? Не может быть. Юноша прислонился к уличному фонарю для поддержки, выравнивая дыхание, сглатывая и параллельно с этим ожидая возможности перейти улицу. Ему стало дурно. Проезжали машины. Сновали люди. Никто не удостаивал его даже взглядом. Ох, его сейчас точно стошнит, если чёртов свет не поторопится и не сменится. Наконец, к счастью, сменился вовремя, и он побежал через дорогу. Попав на тротуар на другой стороне, он уже было поверил, что худшее позади, если бы он мог просто вернуться домой, просто спросить… Но, приготовив ногу для шага, всего лишь за секунду до того, как броситься в полный марафонский бег, ужасный, пронзительный вопль отчаяния сзади заставил американца замереть на месте. Этот вопль. Разочарование. Как тогда. Волосы на затылке встали дыбом, он обернулся (несмотря на голос в голове, который убеждал его не делать этого, а просто идти дальше), и ударом под дых стал образ немца на другой стороне улицы в переулке. Что на этот раз? Что теперь? Господи, неужели это он кричал? Этот гордый, стойкий, непоколебимый человек не может издавать такие звуки. Альфреду потребовалось мгновение, чтобы понять, что произошло, поскольку проезжающие машины закрывали ему обзор, и хотя он должен был идти дальше, должен был просто продолжать идти, он застыл на месте и ждал, ждал. Ждал. Машины и люди внезапно исчезли. Словно разверзлось море. Только на секунду. Чего с лихвой хватило, чтобы разглядеть каждую деталь. Людвиг стоял на коленях в грязном переулке, кричал и кашлял, стараясь сдержать рыдания, а в руках держал собаку, и даже издалека виделось, как голова собаки болтается из стороны в сторону с тошнотворной безвольностью. Чёрная шерсть слиплась и намокла от, несомненно, крови. Джонс осознал, какую ужасную совершил ошибку, доверившись им. Немец тряс собаку, эту тупую собаку, словно пытаясь разбудить её. Его стоны и визг заглушались шумом уличного движения. Внутри всё болезненно сжалось. Затем машины снова слились воедино и закрыли обзор. Ужасные чары были разрушены, и он мог только пытаться продолжать, потому что, Господи, он должен знать! Должен. Помимо всего прочего, помимо этой ужасной сцены, он должен знать, убивал ли его отец другого отца в Нормандии. Но этот вопль… Когда мучительный крик немца снова и снова начал звенеть в ушах, как это часто случалось с другими криками из далёкого прошлого, он не раз споткнулся, обезумев до такой степени, что, когда добрался до своего дома, даже не вспомнил про окно, из которого слинял ранее, и ворвался прямо через входную дверь. Отец сидел на кушетке и, увидев Альфреда, воинственно выпрямился. — Сын! Где, блять, ты..? — Пап! Ты ж был в Нормандии? — перебил он, настолько ошеломлённый, что уже не боялся. Мужчина вдруг замолчал, и Джонс подумал, что сейчас он встанет и даст ему пощёчину, но потом расслабился и улыбнулся. — Конечно, был! — хохотнул он, всегда стремясь вновь пережить свои военные дни. — Сто первый воздушно-десантный! Приземлился в Вьервиль на пляже Юта! Ух, заебись местечко! Сердце забилось сильнее. Лоб окропило холодным потом. В любую минуту подскакивал риск проиграть битву с тошнотой. — Папа, ты… убивал кого-нибудь из немцев на пляже? После того, как они сдались? В обычном доме подобные вопросы были бы, пожалуй, абсурдны. Здесь же это типично, и отец даже глазом не моргнул. Он на мгновение задумался и вскоре покачал головой. С лица Альфреда сошла краска. — На пляже? Нет, мы добрались до него, когда его уже освободили. Да и нам не нужно было переться на пляж. Но как только мы попали на территорию Франции, я понял, что это не так… Остальные слова отца превратились в белый шум, и юноше оставалось только прислониться к стене и вздохнуть с облегчением. Руки дрожали. О, какое облегчение! Всё, что он хотел услышать. Его отец не убивал отца немца. О, слава Богу. Он бы не осилил тяжесть вины, нет. Он и немец не связаны отцами. Можно уже рухнуть на пол и разразиться не то слезами, не то смехом, сам толком не зная чем, но облегчение продержалось недолго. Как обычно. Внезапный голос родителя прорвался сквозь туман и привлёк внимание. Мужчина повернулся на диване, встретив его взгляд с самодовольной улыбкой, и добавил: — Но ты должен был его видеть, Альфред! Его? Кого? Отец болтал без умолку. Не слушал. Хоть за что-то спасибо. Он поднял руки вверх над головой в притворной капитуляции и заговорил с сильным, отвратительным немецким акцентом, который не был похож на приятный тон: — Найн! Найн! Не стреляйте! У меня остались жена и сын! И айн собака! Тут Джонса охватил озноб, и он вздрогнул, потому что ему не нужно было спрашивать, что стало с умоляющим немцем: отец сложил пальцы в форме пистолета и воскликнул: — Пиу! Рассмеявшись, он отвернулся и снова уставился в телевизор, будто ничего не произошло. В их доме ничего не происходило. Ничего. За диваном, прислонившись к стене, Альфред молча наблюдал за ним. Путешествуя по всполошённым мыслям. Ничего. То, что для отца ничего не значило, для американца являлось завершающей частью паззла. И вдруг перед невидящим взором предстали улицы Германии, вымощенные булыжником, скользкие и мокрые. Побеждённые войска, не попавшие в плен, возвращались домой к своим семьям. В центре толпы потерянно стоял маленький белокурый мальчик с ледяными голубыми глазами, который ждал под дождём, оглядываясь назад и вперёд в поисках солдата, который никогда не вернётся. Он проталкивался сквозь толпу, пытаясь разглядеть что-то знакомое. "Найн! Найн!" Ничего. Отец, может быть, ничего и не почувствовал, но что-то внутри Альфреда шевельнулось, и, глядя на родителя, который сидел, сложив ноги на кофейный столик, и громко смеялся, глядя в телевизор, он уже не испытывал того отчаянного восхищения и страшного благоговения. Он чувствовал лишь… Что он чувствовал? Точно не любовь. Отец не знал любви. Точно не преданность. Отец не знал благородства. Точно не уважение. Отец не знал угрызений совести. Что он чувствовал? «Видел бы ты его!» Это чувство. Эта желчь. Ненависть. Это ненависть. Всю свою жизнь отец учил его только ненавидеть. Это постоянно работало, и он возненавидел своего отца. Заодно и себя. Глядя на отца сзади, он впервые осознал, что ненавидит его. Возненавидел этого человека. Что-то должно было измениться. Ничего, ничего, ничего. Раньше Джонс ничего не хотел. Но сейчас. Он хотел большего. В жизни должно быть что-то большее, чем ненависть. Слишком много ненависти. Достаточно. Он больше не будет этого делать. Не продолжит. Не пойдёт дальше. Не станет, не сможет. Это причиняло боль: вся эта ненависть, неразбериха, бессмыслица. Ущербность. Он устал ненавидеть. Он лучше, чем отец. Нельзя продолжать в том же духе. Это утомительно. Он хотел большего. Покончить с этим.
35 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (3)