Acceleration Waltz

Перевод
NC-17
Заморожен
35
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Размер:
166 страниц, 53 221 слово, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
35 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник

Глава 7: Бархатный Вальс

Настройки
Мёртвые продолжают жить уже в памяти живых. Именно так говорила ему в детстве мать, снова и снова, и чем холоднее и темнее становились дни, чем ниже падал её моральный дух, тем чаще она это повторяла. Будет тяжело, говорила она, но если Людвиг забудет их… Если он вдруг забудет. Значит, на самом деле они живы. Несколько дней. Он провалялся в постели несколько дней, и сейчас лежал на боку, наблюдая, как утренний солнечный свет пробивается сквозь задёрнутые шторы, и тупо уставившись в стену, мог поклясться, что иногда слышал её голос, словно это было вчера, такой мягкий, спокойный и всегда успокаивающий. Он так старался запомнить их, потому что верил в её слова. Верил, что если будет помнить каждое слово, каждый поступок, каждый шаг, которые сделали его отец и брат, то они никогда не умрут по-настоящему. Может быть, однажды он даже проснётся и увидит их рядом, как раньше. Но больше их не увидит. Их кровати всё так же оставались пустыми. И мама тоже никогда в это не верила, но всё равно продолжала повторять. До самого конца. Она слишком долго жила воспоминаниями. Возможно, именно мысли о мёртвых поглотили её жизнь. Возможно, она просто забыла, что у неё всё ещё есть сын, живой и дышащий, который держит её за руку, зовёт её матерью и зависит от неё. Он не забыл её. Кругом голые стены. Нет ни фотографий, ни плакатов. Только кремовая краска и мягкие шторы. Часы проходили в тусклом тумане. Постоянно болела голова. А когда он принимался за работу, руки двигались медленно и неуклюже, будто через силу. Хотелось лишь свернуться калачиком в постели и побыть одному. Одному. Она оставила его одного. Большую часть дня юноша спал, и единственный раз, когда он даже потрудился подняться на ноги, был когда… В дверь спальни постучали. Пауза, а затем тихое, неуверенное: — Людвиг? Он всегда надеялся, что это возможно… Возможно. Байльшмидт ответил не сразу, вяло и без всякого желания. Вскоре дверь приглушённо щёлкнула, открываясь. Послышался шёпот, на этот раз более чёткий и, видимо, более тревожный: — Людвиг? Ты в порядке? Он совсем не в порядке, но всё равно послушно оглянулся через плечо, бросив: — Конечно. Потому что в дверях стоял не призрак, а Антонио. Стоял, прислонившись к косяку, с нахмуренными бровями и озабоченными глазами, и в руке держал кружку кофе. Губы поджаты от дурного предчувствия, а круги под глазами свидетельствовали о напряжённой атмосфере, в которой он жил. Он сделал шаг вперёд и попытался улыбнуться, но улыбка получилась слабой и фальшивой, и ему наконец удалось выдавить: — Я принёс тебе кофе, — ответом служила лишь тишина, и Фернандес подошёл ближе, добавив: — Ты ничего не ел. — Я не голоден. Мысль о еде даже не приходила в голову. Наоборот, тошнило. — Ох. Наступило молчание. Голос Карьедо стал напряжённым и одновременно мягким, почти умоляющим: — Не хочешь спуститься? Ненадолго? Я беспокоюсь за тебя. Пожалуйста, Людвиг, пошли вниз. Антонио, всегда такой жизнерадостный и оптимистичный, забеспокоился. Это его вина. Спустив ноги с кровати, немец выпрямился и кое-как встал — ради Антонио, только ради Антонио, и лицо испанца озарилось облегчением. На мгновение воцарилась тишина, Карьедо улыбнулся ему, и наконец Людвиг сказал едва слышным шепотом: — Я приму душ и спущусь. Улыбка на лице того погасла, возвращая тревогу, и Байльшмидт знал почему, но всё равно изо всех сил старался сохранять радостный настрой, хотя бы для того, чтобы заверить его, что действительно придёт. — Хорошо, — наконец согласился Антонио после минутной паузы, попятившись к двери. — Не задерживайся надолго. И ушёл, а глухие шаги на лестнице сообщили Людвигу, что он остался один наверху. Вздохнув, он приблизился к двери спальни. Взгляд в зеркало, обнадёживающее ожидание, но никто за ним так и не побежал. Никакого виляния хвостом. Ничего. Поэтому он молча переступил порог и направился размеренным шагом к ванной, как привидение. На мгновение, взявшись за дверную ручку, юноша замер. Иногда… Он ненавидел ванные комнаты. Иногда. Может, воспоминания о мёртвых вернутся и будут преследовать тебя, когда ты будешь достаточно уязвим. Нахмурившись и навалившись на дверь, он шагнул внутрь и включил свет, не отрывая глаз от пола. Вспыхнула, включилась и погасла флуоресцентная лампа, а затем ожила с тем болезненным сиянием излучения, которое нервировало его так же сильно, как и темнота. Немец поднял глаза. Красное. Что-то капало на пол. Мерцал свет. Красное. Ванна, полная до краёв. Мокрая плитка. Красное. Всё было красным. В воздухе ощущался металл, мутная, далеко не прозрачная вода. В висках заколотил пульс, а в ушах прозвучал слабый визг. Красное. Подавшись вперёд, он на мгновение увидел что-то бледное и неподвижное прямо под поверхностью алой воды… Раздался резкий крик: — И помни, не задерживайся! — прорвалось сквозь охвативший его туман, и он невольно вздрогнул, оглянувшись на дверь с опущенными плечами. Юноша пробормотал что-то невнятное, непонятное даже ему самому, и обернулся — ванна снова белая и пустая. Вода не капала. Свет не мерцал, ровный и яркий. Белое. Долго не двигаясь, он глубоко вздохнул, собираясь с силами. Иногда. Байльшмидт скользнул к ванне и включил воду, задумавшись. Возможно, иногда воспоминания о мёртвых поглощают его жизнь так же сильно, как когда-то его мать. Это не её вина. Множество струй душа рухнуло сверху. Он сбросил одежду и шагнул в воду, которая теперь была намного теплее, чем тогда, но это всё равно не давало оторваться от мрачных мыслей. В последнее время всё вокруг погрузилось во тьму. Особенно мысли. И именно поэтому Антонио так волновался сейчас, не так ли? Его настроение не шло ни в какое сравнение с оптимизмом Фернандеса. Трудно было увидеть перекрёсток или развилку дороги и не волноваться, не паниковать, не беспокоиться, что за поворотом ждёт что-то ужасное, что-то разочаровывающее, если выбор падёт на неверный путь. Антонио надеялся на лучшее. Людвиг ожидал только худшего. Дни казались такими же холодными и унылыми, как и в ту долгую зиму, и всё здесь совсем не так, как должно быть, неправильно и невыносимо. Прошло всего трое суток с тех пор, как он зашёл в эту самую ванную, встал перед зеркалом, глядя на своё бледное отражение с затуманенным сознанием, и держал бритву в руке, сильно сжимая её до порезов на пальцах. Неизвестно, что могло произойти, благо Карьедо вовремя заметил кровь, стекающую по руке Людвига в раковину, и от этого вида застыл на месте. Тот никогда не думал, что весёлый Антонио может выглядеть таким испуганным. Он очень разозлился, топнул ногой и потребовал объяснить, что происходит, на что Людвиг неубедительно ответил, что меняет тупое лезвие бритвы и просто порезался. Может, это и было правдой — в конце концов, он плохо соображал, — но испанец всё равно выхватил бритву из его пальцев и сурово произнёс: «Я сам». Он сменил её, но не отдал обратно. Не в тот день. И не на следующий. Даже спустя несколько дней. …вода была холодной. Громкий стук в дверь ванной вывел его из размышлений, послышался крик Антонио: — Ещё пара минут, и я заберу тебя! Как долго он здесь пробыл? Он даже не вымыл голову. — Хей! Ты слышишь? Людвиг? — Иду, — выдал немец надломанным голосом. Фернандес перестал стучать. Как в тумане, он наклонился и выключил воду, сняв полотенце с крючка и обернув вокруг талию. Уже на выходе вдруг снова оказался перед зеркалом, бледный, как всегда; бледный, как его мать, как все ему говорили. Ложь: она всё равно не его настоящая мать. Все лгали. Он не помнил точно, как натянул одежду, вышел или спустился вниз, но неожиданным образом оказался на кухне. Антонио сильно переживал за него и положил тёплую руку ему на плечо. — Вот, смотри! Я приготовил тебе завтрак. Ты должен поесть. Немного. Людвиг тяжело опустился на стул, устремив взгляд в угол кухни, не на стол. По-видимому, Карьедо приготовил лучший завтрак из всех известных человечеству, но он в любом случае останется нетронутым. Пол в углу был пуст. Раньше там стояли две миски. Может, они там и стояли, только Антонио давно убрал подальше их под шкафчик под раковиной, чтобы не натыкаться на них из раза в раз. Может, и к лучшему. Юноша ещё не перёшел из стадии отрицания в стадию смирения, задержавшись где-то посередине. Он знал, что больше не будет ни тепла в ногах на краю кровати, ни царапанья в дверь, ни облизывания руки, ни выглядывающей головы между штор окна, наблюдающей за проходящими мимо людьми, и с каждым днём понимал, насколько всего этого ему не хватает. Он больше не гулял в парке, но неосознанно брал с собой поводок. И оборачиваясь, замечал, что крепить ошейник уже не на что. Почти удивительно, как долго могут тянуться две недели, когда ждёшь чего-то недостижимого. Как быстро всё может пойти под откос. Как один день мог сомкнуть круг безжалостного несчастья, которого Людвиг надеялся избежать. И даже не первый день был самым худшим. Первый день. Как будто мало оказалось Джонса, стоявшего перед ним в пыльном сумраке и унижений его храброго отца. Но каплей, переполнившей чашу отчаяния, было выйти на свет и увидеть единственную неподвижно лежащую в грязном переулке нить, связывающую его с домом, взять на руки своего лучшего друга, ощутить на дрожащих пальцах тошнотворное тепло липкой крови и не увидеть никаких признаков жизни. Не почувствовать под прикосновениями биения сердца. Поднять неподвижного пса и в последний раз унести его домой. В последний. Он вспомнил, как впервые взял эту собаку на руки. Весна. Семнадцатилетний и совершенно один, Людвиг проделал такой долгий путь от своего родного города до самого Гамбурга, уместив всё самое нужное в маленьком рюкзачке, и, сойдя с поезда, шёл по улицам с паспортом в заднем кармане и деньгами во внутреннем, настраиваясь купить билет на свободу, что едва заметил крошечный пушистый комочек. Как раз, когда тот вцепился ему в штанину и принялся грызть, тем самым едва не свалив с ног. Оглянувшись через плечо, юноша бросил на чёрного щенка очень строгий взгляд и скинул его с себя, оттолкнув ногой и велев идти искать хозяина. И всё же упрямый пёс преследовал его, и после того, как он ещё трижды встряхнул его, подросток начал понимать, что ему не убежать. Со вздохом Байльшмидт наклонился и схватил лопоухий пушистый комочек за шиворот, намереваясь сунуть его кому-нибудь по пути и сказать, что они только что выиграли бесплатного щенка, но тут их глаза встретились. Он сдался. В конце концов, он один, как и эта собачонка, и, возможно, именно поэтому он взял её под мышку. Перед тем, как купить билет до Нью-Йорка, Людвиг спросил кассиршу: — Можно провезти с собой собаку? Та равнодушно посмотрела на чёрный клубок и монотонно произнесла: — Конечно, если у Вас есть документы на прививку. И ошейник. И ещё билет на неё. Он чуть было не бросил щенка в ту же секунду, чтобы лишний раз не заморачиваться и не тратить драгоценное время, если бы не этот жалостливый взгляд и скулёж. Лишь давящее на сердце одиночество заставило его бродить по улицам Гамбурга в поисках ветеринара, который сделал бы собаке укол, документы и чёртов ошейник. Несколько часов спустя с бумагами на руках он вернулся к кассе и купил билеты. Уже на корабле он пытался придумать имя для нового приятеля, но, не имея богатого воображения и творческой искры, он не придумал ничего, кроме скучного, тривиального Блэки. Что ж, зато правильно. И в конце концов всё обошлось, потому что собака оказалась бесценной в суматошном вихре Нью-Йорка. Наличие чего-то тёплого и преданного помогало справляться с трудностями и держаться вдали от дома, несмотря ни на что. Но счастье было недолгим, и он снова остался один. Антонио появился позже в тот же вечер и, увидев Людвига, сидящего неподвижно и молча на ступеньках, старался найти самые нежные слова утешения, но тот едва их расслышал. Это не просто смерть собаки. Это смерть оставшейся частички семьи, смерть лучшего друга, смерть единственного существа, которое когда-либо по-настоящему любило его без всякой причины, смерть последней ниточки, ведущей к Германии, и прежде всего, это ошеломляющее напоминание о том, что все, кого он любил, в конечном итоге умирали. Так или иначе. Он — дурное предзнаменование. Он создан лишь, чтобы приносить несчастье любимым. Потому что с Байльшмидтами ничего плохого не случалось, пока они его не усыновили. А если бы пес остался в Гамбурге, его, вероятно, подобрала бы другая семья, и он бы остался жив. Было бы лучше, если бы он всегда был один: так ему было бы некого терять. Именно об этом юноша думал в тот первый день, сидя на ступеньках перед мёртвым другом, когда его живой друг стоял на коленях рядом с ним и успокаивающе касался плеча. Хотелось заснуть и не проснуться. …первый день не был самым худшим. Это на следующий день он начал сползать вниз по склону утёса депрессии. Немец всегда боролся за то, чтобы найти свою точку опоры в жизни, и всегда считал себя совершенно ненужным, но это никогда так больно не ударяло, как сейчас. Никогда раньше в нём просыпалось настолько дикое желание спрыгнуть с моста. Людвиг сидел в гостиной на диване, сжимая в кулаках деньги, уставившись перед собой и борясь с непролитыми слезами. Боль утраты смешивалась с ужасно гнетущим отчаянием. Что теперь? Что делать с псом? Храбрый Блэки, который, без сомнения, был таким же храбрым, как отец Людвига, и заслуживал такой же памяти. Он накрыл его покрывалом, пока не нашёл решение. Антонио, как и многие, предложил дорогущую кремацию, но ближайшее кладбище домашних животных, древний Хартсдейл, было не по карману. Там покоились любимцы богатых людей, а Байльшмидт не мог себе этого позволить. Один кредит чего стоит. Он был так подавлен. Фернандес вошёл в дом и, заметив его уныло сидящим на диване, спросил, что случилось, на что немец только сжал доллары и покачал головой. Слова не шли, а купюры в руках почему-то стали невыносимо тяжёлыми. Никогда ещё он не чувствовал себя таким жалким. Наконец подняв глаза на терпеливо смотрящего на него Антонио, он хрипло прошептал: — Это всё, что у меня есть. И всё. Что мне делать? Секунда, и он был готов разрыдаться. Испанец молчал, не зная, что сказать, и ушёл. Людвиг просидел в немом оцепенении до позднего вечера. Неожиданно вернувшись, Карьедо поставил его на ноги, пересёкшись взглядом, и произнёс: — Неси его. Всё готово. Я подожду здесь. Оказалось, их уже ожидал водитель из Хартсдейла. Антонио позвонил им, дал адрес и заплатил, заплатил за всё — расходы на кремацию, транспорт, урну, — чёрт. Он превратился из простого соседа в нечто такое, на что он не надеялся и чего не заслуживал. В тот момент Антонио показался практически богом. Он не заслуживал Фернандеса и жалел, что не может сказать ему это. Просто: «Пожалуйста, уходи, пока и с тобой тоже не случилось что-нибудь плохое». Антонио даже не дал ему пробормотать бессмысленные слова благодарности и подтолкнул к двери, а сам вышел на крыльцо и взял холодное одеяло, в котором лежала собака. Теперь Блэки покоится на каминной полке. Самое близкое навсегда останется рядом. Угол же пуст. Несмотря на то, что верный пёс теперь в лучшем месте, нежели его хозяин — в этом невыносимом мире, вставать по утрам стало труднее. Казалось, что всё потеряло смысл, а все мотивы и желания ушли вместе с Блэки. Даже нет сил винить Джонса в своём затруднительном положении. Проще всего обвинить Джонса. Такое ощущение, что он даже не сердился на него. Он слишком разбит, чтобы злиться. Остаётся лишь всё закончить. Сломлен. Именно эта болезненная тупость и привела его к тому, что он по глупости перебрался на другую сторону города, куда надменный Джонс строго-настрого запретил ему входить, и, возможно, он ступил туда в надежде найти выход. А Джонс, видимо, обладал сверхъестественной способностью разрушать всё, что бы он ни делал. Он совершил ошибку, пытался всё исправить и в итоге всё испортил. Почему американец не мог просто сделать то, что от него по-настоящему требуется? Людвиг не потрудился бы разыскать его, дабы этот глупый сопляк избавил его от страданий, а не чтобы продемонстрировать свою другую сторону и сделать всё ещё хуже. Намного более неловким, намного более трудным трудным. Сознание настолько затуманилось, что пропустило мысль, с чего Джонс вдруг стал таким великодушным, или что с ним случилось, что заставило его опуститься на колени на улице. Честно говоря, Байльшмидта это совсем не волнует. Пусть Джонс делает, что хочет: имеет право. Людвиг мог стоять и говорить, что ему плевать. Ему уже на всё плевать. Он не знал, зачем вообще встал с постели сейчас, кроме, возможно, желания вернуть Антонио должное. — Людвиг, ты не хочешь поесть? Глядя вверх мимо напряжённого взгляда испанца, он посмотрел на часы и выдохнул: — Уже поздно. Мне пора. С этими словами юноша отстранился от стола и бесшумно направился к двери, оставив нетронутой очередную тарелку и отворачиваясь, чтобы не видеть разочарования на лице Антонио. Он тащил его за собой на дно и ненавидел себя за это. Карьедо всегда старался поддержать его, но и сам начал тонуть. Людвиг видел это по его состоянию, глазам и слабой улыбке. Антонио тоже измотан. На улице холодно. Немец бродил по улицам, как призрак, и шел на работу, потому что если не это, то сядет дома и сойдёт с ума, и, возможно, сделает что-то, что в конечном итоге навредит его другу больше, чем себе самому. Сейчас важнее всего — отплатить Фернандесу. Чем скорее он это сделает, тем лучше. И его странные, мимолётные, бессвязные мысли продолжали осаждать разум, даже когда он надевал фартук и рассыпал муку по разделочной доске. Ставя воду на плиту, он задумался: что, если его настоящие родители всё ещё где-то живы? Вот только нельзя пытаться их искать, потому что им, вероятно, будет очень стыдно. Глядя вдаль, он услышал журчание воды и бездумно добавил её в миску с дрожжами. В любом случае они вряд ли захотят его видеть. Он просеял муку и сахар, разбил яйца о край миски и посмотрел вниз, нахмурив брови. Они бросили его не просто так. Не хотели видеть его тогда, не захотят и сейчас. Протянув руку, он высыпал растворённые дрожжи в смесь и начал месить. Может, они сразу увидели в нём жалкого безнадёжного неудачника. Он раскатал тесто, предварительно разделив на несколько лепёшек, и отодвинул их в сторону, прикрыв сверху, чтоб те поднимались. Ещё тогда. Расхаживая взад-вперёд, убрав руки за спину, он размышлял, был ли его настоящий отец таким же добрым, как и приемный. Он часто задавался этим вопросом ещё в приюте, но прошло уже много лет с тех пор, как он вообще думал о своих биологических родителях. Ему нравилось притворяться, что они бросили его по экономическим соображениям. Возможно, его отец был благородным человеком. Или же был похож на отца Джонса. Или же был чемпионом Третьего Рейха. И если бы вырастил его, то стал бы доминировать и манипулировать им, запугивать и забивать его голову бессмысленными предрассудками. Возможно, он стал бы таким же, как Джонс. Возможно, Джонс тоже стал бы другим, будь у него хороший отец. Возможно, Джонс… Людвиг проверил тесто. Пока ничего. Время шло. Голос американца звучал так странно, когда тот стучал в дверь. Он же подошёл к чужой двери в районе, где ему не место. Время шло. Он проверил ещё раз. И склонил голову набок. Тесто не поднималось. Возможно, в другое время и в другом месте они с Джонсом могли бы стать друзьями. Равнодушно и вяло он снова прикрыл тесто полотенцем, продолжая нарезать круги по комнате. Мысли его были далеко от работы, и он даже не заметил, как прошёл ещё час и в дверях кухни появился хозяин пекарни и прищурился на него, нахмурившись. — Хей. Байльшмидт удивлённо поднял брови, и пекарь кивком головы указал на тесто. — Уже готово? Нужна следующая партия. Осталось всего несколько буханок. Ты же знаешь, как много народу по пятницам. Толчок адреналина, сердце бешено заколотилось. Немец вышел из оцепенения впервые за несколько недель и рванул к тесту, подняв полотенце. Ничего. Такое же плоское, как и в начале. С ужасным беспокойством в животе он оглянулся через плечо, а мужчина подошел к нему сзади и сурово нахмурился. — Не поднялось? Ты проверял воду, прежде чем кинуть дрожжи? — Я… И с чувством, похожим на стыд, он вспомнил, что выпадал из реальности, что передержал воду на огне (то шипение! Он должен был его заметить), а потом вылил её в миску. Конечно, теперь ничего не поднимется: дрожжи погибли в кипятке. Глупый. Глупый. Глупый. Сколько лет он этим занимался? Пекарь вздохнул и приложил руку ко лбу, и Людвиг с пылающим от стыда лицом опустил голову. — Выбрось его, — наконец заключил он, качая головой. — Теперь оно бесполезно. Просто выбрось. Наступила тишина; он не отрывал глаз от пола, и его охватило ужасное чувство страха. Смущение. — Послушай, ты действительно не в себе последние пару недель. Не знаю, почему, в смысле, что-то случилось? Семейные проблемы? Проблемы с деньгами? Ты со мной почти не разговариваешь, так что я и не в курсе. Думаю, тебе нужно немного отдохнуть. Иди домой. Возьми две недели отпуска. А пока я попрошу своих дочерей поработать на кухне. Отдохни и постарайся взять себя в руки. И скажи мне, что случилось, Людвиг. Ты так долго здесь работаешь, а я даже не помню, когда мы вообще в последний раз разговаривали. В чём дело, м? Униженный и подавленный, Людвиг только помотал головой. Он никогда не смог бы выразить это словами, даже если бы попытался. Очередной вздох. — Если бы ты сказал мне… Ой, короче. Забудь. Иди домой, Людвиг. Придётся закрыть магазин сегодня пораньше. Ещё три часа уйдёт на то, чтобы приготовить новую партию. Иди, отдыхай. Я позвоню через две недели и дам знать… Даст знать. «Даст знать, есть ли у него ещё работа», — таков был невысказанный вывод. Людвиг мог только опустить голову в знак поражения и принять всё как есть, уставившись в пол. Он не спорил, потому что сам всё испортил, в конце концов, и это справедливо. Но по-прежнему больно. Сердце быстро колотилось, от чего закружилась голова, и он с тошнотворным содроганием вспомнил про собранную по карманам сдачу, брошенную на столе, и скудную пачку денег в комоде. Две недели. Он продержится две недели. Может быть. Байльшмидт поплёлся домой и, переступив порог, прошёл мимо Антонио вверх по лестнице, а когда рухнул на кровать, уткнулся лицом в подушку и прищурился. Депрессия начала душить его. Эта тяжесть… Не вдохнуть. Весь день он неподвижно лежал на кровати и не открывал глаз, даже когда пришёл испанец и сел рядом, наклонившись, чтобы прошептать что-то умоляющее ему на ухо. Людвиг почти ничего не расслышал, и только одна его фраза смогла пробиться сквозь мглу: — О, прошу. Пожалуйста, не сдавайся. Ты мой единственный друг. Пожалуйста. Всё кончится тем, что он причинит Антонио боль. Последующие дни прошли как в тумане. Мигрень усилилась. Голоса призраков становились всё громче. Мысли становились всё мрачнее и мрачнее. Хотелось спать. Одного присутствия Антонио уже недостаточно. Потому что Антонио всего лишь один посреди этого полного ненависти и страданий мира. Тогда какой в этом смысл? Он продержался первую неделю. А потом, накануне первого дня декабря, он наконец поднялся с постели, схватил пальто и вышел за дверь, точно зная, что делает. Он скучал по Блэки. Может, смерть не так уж и плоха. Он скучал по матери. Это явно не хуже, чем быть живым, точно. Он скучал по отцу. Он очень устал. Он скучал по брату. Немец шагал неуклюже и неуверенно, слишком бледный, круги под глазами слишком тёмные, плечи слишком сутулые. И всё же шёл вперёд, сколько бы раз ни спотыкался, и смотрел только на тех, кого искал. Рано или поздно он их найдёт. Он уверен. Антонио будет переживать, но недолго. Он проходил мимо магазинов, сверкающие огни освещали улицы, серое небо над головой разверзлось, пошёл снег. Он не чувствовал холода, ничего не чувствовал, идя против потока людей, время от времени поднимаясь на цыпочки, осматривая противоположные улицы. Они должны быть здесь. Где-то здесь. Этот путь правильный. По крайней мере, так Карьедо не станет корить себя. Все говорили бы ему: «О, какой позор, но ты ничего не мог сделать», и в конце концов он поверил бы в это и продолжил бы свою жизнь. Антонио будет лучше без него. Снег на тротуаре стал грязным и растаял, превратившись в тёмно-серую слякоть. Юноша старался перешагивать лужи и не испачкаться, наблюдая за темнеющем небом. Даже тёплый свет магазинов был не в силах пробиться сквозь мрак. На улице зажглись фонари. Ветер трепал голые ветви декоративных деревьев. Он скучал по прогулкам по лесам, по высокой траве и петляниям между огромными дубами, как делал это много раз с братом, что крепко держал его за руку и вёл на лесные прогулки. Улицы поредели, люди бежали прочь от ненастной погоды. Ему больше не надо уворачиваться от них и пробираться сквозь толпу, идя вперёд. Голова кружилась от напряжения, грудь сжимало, но где-то на этих улицах лежал один билет к совсем иному виду свободы. Он гулял по лесу много лет после потери брата. Всё изменилось, и иногда ветер приносил с собой ужасную вонь. Так много смертей в мире. Другая часть жизни. Громкие голоса на другой стороне улицы привлекли его внимание, а прилив адреналина в венах заставил внутренности сжаться. Напыщенные, с незаслуженным видом самодовольства, они брели в противоположном направлении. То ли они не замечали его из-за серого сумрака, то ли были в хорошем настроении и просто не обращали внимания, но прошли мимо без столкновений. Какое-то мгновение он только смотрел на них в ошеломлённом молчании, сжимая дрожащие по бокам руки, и у него перехватило дыхание. Вот оно. Как только он пересечёт улицу, как только войдёт в поле их зрения, пути назад уже не будет. Антонио будет лучше без него. Выйдя из оцепенения, Людвиг сделал глубокий вдох и ускорил шаг, едва не поскользнувшись в ледяной грязи. Внезапно остановившись на тротуаре, когда толпа была уже далеко впереди него, он пересчитал их — кого-то не хватало. Джонса. О, слава богу, слава богу. Джонс опять бы всё испортил, как всегда. Расправив плечи, Людвиг последовал за ними, и с каждым шагом ему казалось, что он приближается к своей семье, а не к врагам, потому что если всё пойдёт по плану, то в конце концов он снова увидит родных. Потому что уже не в силах вынести одиночества. — Хей. Они не слышали его из-за шума улиц. Он ускорился. — Хей! Они смеялись между собой, с сигаретами в руках, и довольно топали по тающему снегу. Улица была их домом, они заняли своё место в этом зловонном воздухе, полностью принадлежа городу. В прямом смысле. — Хей! Голос звучал гораздо ниже, громче и смелее, чем ему казалось. Они внезапно обернулись и, завидев его, застыли на месте. Руки дрожали в предвкушении. Все молчали, вдруг какой-то юнец бросил сигарету — та тут же погасла на тротуаре — и наступил на неё. Мокрый снег под ногами чавкнул. Людвиг ждал ответа. Сердце бешено заколотилось в груди. Странное, непривычное чувство возбуждения. Но они всё стояли, глядя на него с любопытством и хихикая себе под нос. Потом один поднял руку и лениво спросил: — Чего тебе, а? Вали домой, фриц, мы идём на Бродвей. Что? Хочешь с нами? — смех. — Кстати! Тут недавно опубликовали дневник Анны Франк! Можешь сходить, проверить, это тот самый или нет, только для начала с боем доберись до него. Они расхохотались, и он улыбнулся вместе с ними, затаив дыхание. — А ведь на этот раз это точно подлинник! — завопил ещё один откуда-то сбоку. Умный, как всегда. Настоящие гении. — Смешно, — неохотно прошептал немец, и, наконец, им это надоело. Он ждал ответа. Но, развернувшись, они бросили лишь: — Идём, у нас есть дела поважнее, — и пошли прочь. Впервые за несколько недель Людвиг ощутил что-то ещё помимо отчаяния. Гнев. Ярость. Так много раз в прошлом он пытался избежать встречи с ними, и это они, безжалостные и шумные, преследовали его, а теперь! Он сам чуть не набросился на них, а у них хватило наглости — бесстыдной наглости — уйти, словно он недостоин их времени и усилий. Они никогда не давали ему покоя, и, видит бог, он сделает то же самое сейчас с ними. Он не отступит, пока не получит то, что хочет. Он пошёл за ними. — Хей! Куда вы? Я с вами разговариваю! Немец никогда так не повышал голоса. Никогда в жизни ни на кого не кричал. Они оглянулись через плечо, и один даже закатил глаза и взмахнул рукой в воздухе, будто отгоняя назойливую муху. Он поспешил догнать их. — Хей! Стойте! Те одновременно повернулись, всем своим видом являя истинное раздражение. Кто-то сделал воинственный шаг вперёд и выплюнул: — Ты начинаешь меня бесить! Проваливай, я сказал. Я не в настроении. Байльшмидт вытянул руки по швам и тихо ответил: — Так сделай же что-нибудь. Вот-вот, и он упадёт в обморок от адреналина, сотрясающего руки. Они уставились на него, нахмурив брови и поджав губы, а затем снова усмехнулись, игнорируя. Почему? Почему? Неужели он не ясно дал понять? Этого слишком много. В висках застучало; сопровождаемый рефлексами, которыми, оказывается, ещё обладал, он схватил громкоголосого придурка за воротник, оттащил его назад и сделал то, о чём мечтал долгие годы. Изо всех сил ударил его кулаком в лицо. Раздался приглушённый крик, и парень упал навзничь на грязный тротуар, а Людвиг стоял над ним, глядя сверху вниз и тяжело дыша. Чёрт, будь это так приятно, и не будь он так подавлен, то мог бы гордиться собой. Остальные уставились на него, а потом странно покачнулись, и на одно ужасное, головокружительное мгновение он действительно подумал, что они развернутся и убегут, и это убило бы его прямо здесь, потому что один простой удар предотвратил бы мучения всех этих лет… Это уже слишком. Но они закричали и бросились на него. Людвиг не сопротивлялся. Потому что это ведь то, чего он хотел всё это время, да? И чем больше они злились, тем быстрее это происходило. Кто-то схватил его за руку и отшвырнул к стене здания. Грубый кирпич врезался в тело. Снег прилипал к волосам. Тот, что упал на землю, медленно поднимался на ноги, сверкая злющими глазами. Кругом темно. Уличные фонари слишком тусклые. Он вспомнил яркое солнце прошлых лет и Джонса, стоящего на улице и молча наблюдающего, как его отец запинывает до смерти старика. Оно было яркое. Солнечный свет не спас мистера Шульц, поэтому показалось, что наступила ночь. Он в темноте. В ночи никогда не найти спасения. Идеально. Все эти годы Шульц был счастливчиком. Был. Он готов умереть, уже давно, но не мог найти в себе мужества сделать это сам, не сейчас, не при бедном разбитом Антонио. Так легче будет и для него, и для Антонио, и для Фелиции, и, возможно, он снова увидит призраков. Он просто не хотел, чтобы они думали о нём хуже, даже после его смерти. Острая боль в животе. Он пал. Лишь хотел снова всех увидеть. Хотел увидеть всех, кто его покинул. Хотел выбраться из этого места, из этого замкнутого круга, из этого отчаяния. Хотел домой. В бок врезалась тяжёлая подошва сапога, послышался треск ребра, прогнувшегося под действием силы. В ушах раздался слабый свист. Честно говоря, это заняло больше времени, чем ожидалось. Голова раскалывалась от острой боли. Всё замедлилось. Домой. Вдруг темнота показалась странно яркой, словно солнце вышло из-за облаков, осветив серые улицы, как маяк. Всё вокруг было ослепительно белым, а падающий снег казался чёрным по контрасту. Видимо, это в конце туннеля. Если галлюцинация, то очень красивая. О которой он всегда мечтал. Ему показалось, что он слышит их голоса. И тихий, знакомый лай в отдалении. Белый. Солнце стало белым. Вспышка безызвестности. На него упала тень. Тишина. Удары прекратились. Прямо над ним развязалась потасовка. Крики. Всё замерло. Вцепившись пальцами в грязный, скользкий тротуар, он каким-то образом сумел приподнять голову, всего на сантиметр, и открыл глаза, щурясь от яркого света. Кто-то стоял над ним. Волосы отливали золотисто-белым в кристально чистом свете, он стоял на снегу с напряжёнными плечами, и первой мыслью, промелькнувшей в мутном разуме Людвига, было, что это отец пришёл проводить его. Немец попытался оттолкнуться от тротуара, но тщетно; у него не было сил даже сказать отцу «привет». Какая жалость. Слабость. Яркий свет медленно начал гаснуть, оставляя тусклый блеск на кожаной куртке. Он слышал голоса, пробивающиеся сквозь заложенные уши. Нет, отец был выше и с более низким голосом. Возможно, это брат. — Проваливайте! Нет, секунду… Смятение. Джонс? Голова раскалывалась, и, услышав этот глухой свист, Людвиг после неимоверной борьбы потянулся вверх и ухватился за край здания, как вдруг что-то тёплое капнуло ему на голову и за воротник. Тупая боль наряду со смятением. Боль. Каким-то образом он поднял голову и прищурился, пытаясь сосредоточиться, потому что нужно было убедиться, что он ещё может различать вещи. Хоть бы ему померещилось. Он не вынесет встречи с Джонсом. Когда зрение прояснилось, и всё стало четким, когда он понял, что великолепное белое солнце — это всего лишь тусклый синий уличный фонарь, а снег — серый, как и всё остальное тоже, легче не стало. Потому что это был Джонс. Джонс. Нет, нет, нет, нет, неправильно. О, нет. Джонс стоял над ним, крича на тех, кого когда-то называл друзьями, готовясь к атаке. Его куртка промокла от растаявшего снега, волосы были влажными и растрёпанными, и снизу Людвиг мог видеть выражение абсолютного недоверия на лицах остальных. С его сжатого кулака на тротуар стекала кровь. Он ударил одного из них и, возможно, получил ответный удар. Это не входило в его планы. Джонс не должен быть здесь. Почему он здесь? Ведь когда Людвига толкали, Джонс не двигался с места. Когда на него шипели и плевались, как гадюки, Джонс не двигался. Когда угрожающе топали ногами, расправляли плечи и сжимали кулаки, Джонс не двигался. Когда на него хотели нацепить наручники, но Джонс преградил ему путь и не двигался с места. Он не двигался с места. Не двигался, и юноша ненавидел его за это. Джонс всё испортил. Всё. Всё. Байльшмидт вцепился пальцами в грубый кирпич и попытался подтянуться, но ему удалось только сесть, прислонившись спиной к стене, и смотреть на Джонса сквозь облако отвращения. Кровь, стекающая с головы вниз по шее, грудь, часто вздымающаяся и не позволяющая вдохнуть — неправильно. Чёткость зрения вернулась, и внезапно подступила тошнота. Зажав рот рукой, он снова попытался подняться на ноги, но на этот раз ему удалось встать на колени. Белые огни перед глазами. Если бы он только мог смыться с позором, прежде чем Джонс обёрнется… Сейчас нельзя встретиться с ним лицом к лицу. Нельзя. Нельзя даже оборачиваться. Ничего не ясно. Почему? Каждое движение сопровождалось опасным головокружением, вынуждающим остановиться и тупо глядеть вперёд, поднимаясь с колен. Не вздохнуть. Он потеряет сознание, если выпрямится. Мелькнувшее движение привлекло его внимание, и один из них, тот самый, которого ударил Людвиг, набросился, как волк, ударив Джонса по лицу. На секунду американец пошатнулся, будто теряя равновесие, но тут же нанёс удар кулаком в нос своему другу (теперь уже бывшему). Тот отшатнулся, и все начали отступать назад. Друзья. Раненый выглядел особенно преданным. — Джонс, — выдавил он, зажимая кровоточащий нос, — тебе нехило влетит от отца! Наступило тяжёлое молчание, а затем случилось нечто ужасное: Джонс наклонился и, прежде чем Людвиг успел отпрянуть, схватил его за предплечье, одним мощным рывком поставив на ноги. Мир начал плыть, и несмотря на сильное желание ударить его по лицу, тело отказывалось подчиняться разуму. Слабость. Хотелось сделать что-нибудь, хоть что-нибудь, лишь бы поскорее уйти от Джонса, но слабость слишком ясно напоминала о себе. Побеждённый и сломленный, он мог только склонить голову, раздражённо слушая сорвавшегося американца. — От отца? Мой отец даже не может сказать, что любит меня! Он сумасшедший старик. Трус! Всегда им был и останется! Мне поебать на него! И на всех вас мне тоже поебать! Проваливайте отсюда! Нажалуйтесь своим папашам, какие они трусы. Он положил руку на широкие плечи немца, и теперь подавленный вид Людвига выражал стыд, а не усталость. Невозможно вынести этот позор. — А ты это своему папаше в лицо скажи! Джонс усмехнулся и добавил гордо, если не злобно: — Иди и скажи ему сам! У тебя это хорошо получается, не так ли? Нашёлся стукач! Иди, расскажи ему, что я сделал. И заодно скажи, что я его больше не боюсь! Скажи, что я его ненавижу. Скажи, что он никогда не был для меня героем. Пошли нахуй! Смелые заявления, без сомнения, но уверенные и явно правдивые слова Джонса шли от сердца, что билось так быстро и неистово, что Байльшмидт, прижатый к его боку, мог чувствовать это даже через куртку, подозревая, что он на самом деле всё ещё очень боится своего отца. Для всех это что-то значило. — Тебе хана, Джонс. — Пошёл ты, — равнодушно фыркнул юноша им вслед, и всё снова стихло. Немец чувствовал его колотящийся пульс (или же это собственная кровь так бушует?). Хотелось упасть и умереть от стыда. Это хуже смерти. На мгновение повисла неловкая тишина. Джонс вздохнул и попытался поставить Людвига прямо, нервно и высоко усмехнувшись: — Что за придурки? Руки снова задрожали от гнева. Джонс всё испортил. Тихий, дрожащий шёпот на ухо. — Идти можешь? Давай. Американец сделал шаг вперёд, пытаясь осторожно потянуть его за собой, и на какое-то мгновение Людвиг даже поднял ногу. Противный голос Джонса неуклонно вытеснял мысли. Снег неспешно падал на тротуар. Можно только представить, как всё это выглядело: Джонс тащил его сквозь мрак, весь в крови. Они оба исцарапаны, избиты и совершенно измотаны. Солнца уже не видно. Байльшмидт чувствовал на себе взгляд Джонса, но не поднимал головы, дабы не встретиться с ним взглядом. Он так близко. Внезапный вопрос, пробивающийся через гул. — Как тебя зовут? Прозвучало не сразу, но когда дошло, Людвиг поднял голову и, нахмурив брови, поймал на себе встревоженный взор. Абсолютное неверие. — Что? — только и смог прошипеть немец, и теперь Джонс уже не мог продолжать состязание в гляделках и смотрел перед собой, сощурившись. На мгновение воцарилось молчание, а затем снова, хотя и гораздо тише: — Имя? Как тебя зовут? Пять лет. Прошло уже пять лет. И лишь сейчас Джонс спрашивает, как его зовут? Сейчас? Нахлынула волна гнева, что жжёг гораздо сильнее, чем сломанное ребро и разбитая голова. Ненависть. Возмущение. Он стиснул зубы, упёрся ногами в снег, заставляя остановиться, и выдавил: — Отстань от меня. Голубые глаза сузились от досады, будто американец не ожидал такого сопротивления — неужели он думал, что его встретят как героя? Неужели годы мучений забылись в один миг слабости? — и крепче сжал руку Людвига на его попытку вырваться. Сконфуженный, словно не понимающий раздражения. — Прекрати! — рявкнул он, отказываясь ослаблять хватку. — В чём твоя проблема? Стой спокойно. Ты же себе хуже делаешь. Тот стиснул зубы, сдерживая ответ, и вновь попытался вырваться. К чёрту Джонса и его жалость. Обоих к чёрту, ему плевать. Ему вообще не следовало сюда приходить. Это ошибка. Он должен был остаться дома. Альфред опять потащил его за собой, на этот раз жёстче, и его голос стал более грубым и властным: — Я доведу тебя до больницы! Больница? Ещё одна пачка счетов, которые он не оплатит. Помощь, которой он не хотел. Спасение, которое он ненавидел и которого стремился избежать. — Нет, — только и смог выдавить Людвиг, и глаза Джонса недоверчиво расширились. — Ты даже ходить не можешь! Вперёд. — Нет. Атмосфера становилась всё более напряжённой, и его тошнило от адреналина, и, возможно, Джонса тоже. — Я не спрашиваю, хочешь ты идти или нет, — последовал резкий ответ, сверкнули глаза, пальцы яростно впились в руку, от чего, без сомнения, позже появятся синяки. — Ты пойдёшь, хочешь этого или нет. Так что заткнись, и пошли. Ярость, какой бы жгучей она ни была, внезапно сменилась ужасной волной того, что можно было описать только как крайняя степень отчаяния. Безнадёжность. Неужели нет спасения? Хотелось плакать. Он был так близко. Джонс всё испортил. Он склонил голову, нахмурив брови, прищурился и втянул в себя воздух. Голос звучал хрипло и прерывисто, и он прошептал с несчастным видом: — Я тебя ненавижу. Быстрый шаг Джонса замедлился, хватка на руке немного ослабла. Последовала пауза, которая лишь усилила боль в голове Людвига. Американец наконец заговорил, и даже в избитом состоянии Людвиг расслышал поражение в его словах: — Знаю. Я… я знаю, что ненавидишь. Короткая, тоскливая пауза. Когда они добрались до больницы, Джонс потащил его по другой улице, и Людвиг почувствовал первый укол облегчения. Недолго, потому что внезапно увидел вдалеке неотложку, и, может быть, это было дешевле и быстрее, и Джонс хотел как лучше. Но немец не собирался встречаться с врачами и накладывать швы, и если сломанное ребро впивалось в орган или артерию, то он скорее умрёт от этого, нежели позволит вылечить себя. Почему этот тупой сукин сын ничего не замечает? Неужели он не понял, что Байльшмидт специально пошёл туда? И всё же юноша протащил его через порог клиники, стоя рядом с ним в вестибюле, будто это обычное явление. Было до жути стыдно смотреть на него. Джонс неуклюже нацарапал что-то на бумагах, оставив большую их часть незаполненной и прикрепив депозит к планшету. Можно ли умереть от стыда? Всё неправильно. Неправильно. Хотелось сдохнуть, чтобы на ноги поскорее упала могильная плита. Неловкое время пролетело незаметно. Людвиг попытался абстрагироваться, сидя на холодном столе, а Джонс откровенно лгал, отвечая на вопросы медсестры. Пальцы ощупывали его грудь, живот, спину, он чувствовал холод металлического стетоскопа над сердцем, и всё это время американец стоял в углу, скрестив руки на груди, с непроницаемым взглядом, постукивая по полу. В голову пришла нелепая мысль, что Джонс, возможно, просто выжидает время, чтобы не возвращаться домой и не навлекать на себя гнев отца. Джонс тоже выглядел несчастным. С каждой минутой немец чувствовал всё большее оцепенение, как и несколько дней назад. Летаргия. Сейчас не самое подходящее время. Может быть, он слишком поторопился и теперь оказался в ещё худшем положении, чем раньше. Надо было ещё немного подождать, спланировать получше. Невыносимо. Достаточно плохо быть должным Антонио. Но быть у Джонса в долгу… Не самое подходящее время. В следующий раз он просто откажется от необходимости меньше причинять боль Фелиции и Антонио и пойдёт на мост. Грудь горела. Вошёл доктор с ниткой и иголкой, и когда он почувствовал, что его кожу начинают стягивать, Байльшмидт поднял голову и поймал взгляд Альфреда. Тот пожал плечами и попытался слабо улыбнуться, но улыбка тотчас спала. Людвиг мог только смотреть на него, не двигаясь и не моргая, и наконец Джонс опустил голову и уставился на свои ноги. Боже, о чём им вообще теперь говорить? Слишком неловко. Очень неловко. Часы прошли в молчании, доктор вколол ему в бок обезболивающее и отпустил его. Немец, пошатываясь, направился к двери, и юноша побежал за ним. — Хей, подожди! Он молчал, глядя перед собой и делая вид, что ничего не слышит. Неужели Джонс не оставит его в покое? Неужели он недостаточно сделал? Он просто хотел вернуться домой и забыть о том, что случилось. Внезапно Джонс вновь оказался рядом и, поправив очки, последовал за ним, как надоедливый щенок, спрашивая: — Хочешь, я провожу тебя до дома? Ты можешь упасть. — Нет, — последовал монотонный ответ, и лицо американца немного вытянулось. — Послушай, — начал он, продолжая идти неподалёку и с трудом подбирая слова: — Я понимаю… Ну, это… Чёрт, я даже не знаю, как сказать! …Ты в порядке? Молчание, и Альфред всё больше волновался из-за этого молчания. — Ну? Да что с тобой такое, а? Зачем ты туда пошёл? Почему ты не хочешь говорить со мной? Что тут ответишь? В его голове нет никаких особенно приятных мыслей, и любые слова Джонса воспринимались как грубые и бесчувственные. — Ну? Лучше было промолчать. — Ты даже не скажешь, как тебя зовут? Я Альфред, если хочешь знать. Людвиг промолчал и продолжал идти, пошатываясь. Он почти дома. Осталось совсем немного. Джонс действовал ему на нервы. Как только дом появился в поле зрения, юноша схватил его за руку, не давая двинуться с места, и их взгляды встретились на мгновение. Это отвратительное ощущение на своей руке. Людвигу хотелось посмотреть на него, чтобы дать ему понять, что именно он чувствует. Тот же открыл было рот, но тут же потерял дар речи. Байльшмидт и не пытался освободиться от его хватки, не хватило бы сил. Он мог бы так и стоять, но сейчас Джонс зашёл слишком далеко. Сунув руку в карман куртки, он вытащил пригоршню банкнот и схватил Людвига за руку, всучив деньги. Он молчал, переминаясь с ноги на ногу, и Людвиг лишь недоумённо глядел на купюры. Этого достаточно, чтобы жить целый месяц. Он, наконец, спросил, односложно: — Что это? Шёл снег. Что это значит? Непонятно. Джонс нервно спрятал руки в карманы и прошептал: — За твою… за твою собаку. Я не хотел, чтобы это случилось. Эти слова резанули по сердцу, как нож, возвращая негодование вернулся, ведь даже помогая, Джонс оставался таким же высокомерным и эгоцентричным и действительно верил, что мир вращается вокруг него, считая Людвиг винит его в смерти собаки, потому что, конечно же, он виноват во всём! Глупец. Гордец. Идиот. Сминая в руке деньги, он впился в голубые глаза, ощущая обжигающую ярость — немец никогда по-настоящему не винил его… «Не трожьте её!» …потому что Джонс мог быть ответственным за всё. Именно гнев снова нахлынул на него. Это самое оскорбительное, что мог сделать Джонс, несмотря на то, что какая-то часть души, видимо, желала ему добра. Вскоре Людвиг вернулся в реальность и пробормотал дрожащим голосом, сдерживаясь: — По-твоему, он столько стоил для меня? Альфред обомлел и поник, являя собой раздосадованное зрелище, как и Людвиг. Но он был так зол, что уже не сдерживался. Так зол. Немец отдёрнул руку и швырнул деньги в ему лицо, прошипев: — Ничего мне от тебя не нужно, — резко обернулся и, когда Джонс склонил голову в знак поражения, зашагал вверх по ступенькам, хватаясь за ноющий изнутри бок. Дойдя до двери, он рывком открыл её и обернулся, всего на секунду, прежде чем войти. Американец стоял в снегу, опустив плечи и тупо глядя в никуда. Доллары лежали на тротуаре, промокшие и помятые, и на какое-то ужасное мгновение Джонс выглядел таким же совершенно разбитым, как тогда, когда Людвиг стоял перед зеркалом и держал в руках бритву. Он каким-то образом поднял глаза, пересёкся взглядом с немцем и приглушённо выдал: — Я просто… хотел помочь. Извини. Опустив голову, он бесшумно зашагал прочь, словно приведение, оставив деньги на тротуаре. Людвиг проводил его взглядом. Джонс. Его звали Альфред. Злость постепенно стихла. Джонс скрылся из виду, а обезболивающие заявили о себе с новой силой. Закрыв дверь, Байльшмидт прошёл в коридор, который, как был уверен, никогда уже не увидит, сел на диван и уставился в стену, задаваясь вопросом, невзирая на мигрень, будет ли кто-нибудь из них вести нормальную жизнь, будет ли кто-нибудь из них счастлив, избежит ли кто-нибудь из них призраков, которые давили на них. Джонс такой же дурак, как и он. Джонс делал всё хуже, как и он. Такой же идиот — Людвиг не лучше. Может, они с Джонсом не так уж сильно отличаются друг от друга, как ему изначально показалось. Он сказал, что хочет помочь, и, возможно, где-то в глубине души немец ему поверил. Ха. В другое время и в другом месте они с Джонсом могли бы стать друзьями. Его звали Альфред.
35 Нравится 17 Отзывы 11 В сборник