viii
3 августа 2023 г., 03:24
Примечания:
в тексте происходят вещи. я их уже не контролирую
Гигантское зеркало в ванной, которое как будто нарочно стыдит его, смущает, показывая всего целиком, от растрепанных каштановых локонов до мелких ссадин на щиколотках (которые он сковыривает каждый раз, а потом по-кошачьи шипит, когда идет кровь), Донхека не красит. Дома зеркало маленькое, замыленное, все в каких-то черных полосках на пол-лица, как будто покрывает шрамами;такое, что половину родинок даже рассмотреть не получается – Донхеку пришлось ждать пару лет, чтобы начать до него дотягиваться, – и в нем он действительно красивый. Может, так действует на него плохая погода, настроение, внезапно проснувшиеся подростковые гормоны, не дающие прийти в сознание, но Донхек отчаянно отказывается смотреть на себя. Его лицо, как в телевизоре, расплывается по пикселям, мутнеет в отражении, растекается кляксами. Умывается он с зажмуренными глазами, оправдывает себя тем, что так мыло не попадает, зубы чистит в полусне, переодевается на ощупь. Иногда не переодевается принципиально – позлить Марка, вечно одетого с иголочки, маячещего белым пятном на горизонте каждой комнаты этого дома-храма, как привидение-хранитель, вросший в одну из мраморных колонн. Хотя ему, наверное, абсолютно все равно.
На самом деле, все просто. Донхеку так не хватает маминых тонких рук, ее шепота куда-то в виски, что в один из дней он ловит себя на том, что ищет ее лицо в собственном отражении. Зеркало он начинает избегать.
Утром ливень наконец прекращается. Солнце беспощадно слепит даже сквозь задернутые шторы, растекается по подоконнику, блестит на позолоченных корешках книг, ровным строем охраняющих Донхеков сон. За завтраком, который он уже не нарочно почти просыпает, Марк отпускает ежа в траву под яблоней и внимательно смотрит, как он убегает в дырку в заборе; потом стряхивает руки, как после тяжелой работы (не подозревая, что все это время Донхек просверливает дыру в его спине взглядом), оборачивается на крыльцо. Донхек с сосредоточенностью часового и жует полусухой круассан, нагло украденный со стола.
Марк почему-то ждет, что кто-нибудь из них первый решится пожелать доброго утра.
– А как же твой бойкот? – неожиданно даже для себя спрашивает он. Донхек как будто этого и ждал. – Война войной, а…
– Заткнись, – бурчит с набитым ртом Донхек, – Не твое дело.
Как это не мое, бунтует Марк где-то на подсознательном уровне, но быстро себя останавливает – это все равно бесполезно. Марк тоже взрослый, взрослее, пусть и немного, этого деревенского идиота, он должен быть умнее, рассудительнее, и – то самое слово, которое так обожает его мама, – воспитаннее. Он сделал одно действительно хорошее дело, достойное взрослого человека: спас несчастного ежа от верной гибели. Несчастных дураков он спасать не нанимался. Еще и таких упрямых.
И как будто и не было Донхека в марковой льняной рубашке, капающих рукавов на мраморный пол гостиной, ни подглядываний из-за сомкнутых на руках ладоней (он действительно такой худющий?), ни жалобного пожалуйста . Вчерашний день смыл июньский беспощадный ливень. Вместе с дождем смылась любая надежда на перевоспитание Вакха Донхека.
Вместе с дождем смылась и вся донхекова честь.
– Ты дал ему сбежать, – замечает Донхек, сыпя хлебной шелухой себе под ноги.
– Хочешь также? В дыру пролезешь – скатертью дорога, – отвечает Марк. – Никто не держит.
Ты держишь, почему-то думает Донхек; он останется здесь навсегда, если это означает, что Марк сойдет с ума от ненависти. Он где-то на подкорке понимает, не хочет причинять ему боль (это сложнее всего признавать), он этого делать не умеет, да и не думает, что это получится – марково сердце все обросло многослойной кожурой, броней, его никакие слова не обижают, в этом Донхек уже убедился, – но какая-то глупая необъяснимая детская обида сидит комом в его горле, путает мысли, мешает отвечать едко и грубо. Сбежать он даже не думает. Ему некуда. Марк был прав: про него никто и не вспомнит.
Марк, как глыба, как отколовшийся кусок айсберга, застывает в высокой траве. Они слишком часто смотрят друг на друга, играют, кто первый отведет взгляд, ответит очередной колкостью или просто уйдет. В этой игре побеждает тот, кто продержится дольше. В очередной раз побеждает Марк. Его улыбка (в голове Донхека идеально вписывающаяся в прямоугольник) застывает в вечной мерзлоте донхековой обиды.
– Ты ни капли сочувствия у меня не вызываешь, – эхом отзывается Марк, подходя ближе, крадется, как лев к трясущейся добыче, – если ты думаешь, что я всегда так буду тебя жалеть, то ошибаешься. Если бы не чертов еж, я бы тебя так и оставил.
Никто никогда не говорил Донхеку ничего похожего.
Он рос – растет – окруженный любовью, пониманием, глупым и невесомым мальчишеским счастьем, в мире, где всегда было так, как ему хотелось; где дни были долгие и солнечные, где загар с кожи не сходил, в мире, где каждая дворняга была ему рада. Слова Марка подкашивают, Марк в целом каждый раз бьет в под дых, не оставляя в Донхеке ни капли того, в чем раньше он утопал.
– Почему ты такой, – почти всхлипывает он.
– Я же не спрашиваю, почему ты такой, – пожимает плечами Марк, и Донхек кожей чувствует горячую ярость, исходящую от хрупкого мальчика напротив (такого неестественно озлобленного), – Ты первый начал. Все планы испортил. Я тебя не просил.
Я тебя тоже не просил, отзывается у Донхека метрономом в голове, я тебя никогда не искал, не хотел, я каждую ночь надеюсь исчезнуть, вернуться домой, хоть переплыть это чертово море, стереть из памяти эти глупые пару дней, забыть тебя и все, что ты называешь своим навсегда.
Следующие секунды – настоящая казнь.
Марк проходит мимо, и как будто понарошку задевает сгорбленного от стыда Донхека плечом.
Донхек вытирает ладонью слезы, капающие на крыльцо.
//
Миссис Ли возвращается, но, как кажется Донхеку, на какие-то жалкие пару часов. Она увозит с собой солнце и зной в город, оставляя им с Марком только дожди, пустынный до тошноты дом, и подростковую ярость, которая уже не висит в воздухе, не разражается молнией между ними двумя, а висит духотой, как перед штормом. У нее все какие-то дела, там, далеко, какие-то сложные непостижимые Донхеку (но с детства понятные Марку) слова, цифры, вещи, задачи, поэтому ее приезд даже не ощущается значимым. Донхек не кидается встречать ее объятиями, глупыми вопросами вроде как доехали? все в порядке? чем помочь?, а отсиживается на подоконнике, подглядывая за възаезжающей в гараж машиной и свитой прислуги, то и дело бегающей вокруг Миссис Ли. Марк среди них выглядит, как наследный принц среди придворной суматохи. Он молча помогает матери с миллионами сумок, которые надолго в доме не задержатся, начинает заметно и напряженно держать осанку, жевать губы. Интересно, ссорились ли они когда-то? Или Марк слепо верит в маму, как в божество? Как это делает Донхек? Скучает ли он по ней? Думает ли о матери, когда плюется жижей из грубостей Донхеку без причины? Донхеку кажется, что он проводит беззаботный слепящий июнь в кукольном театре.
Случается чудо – присутствие миссис Ли на это как-то явно влияет – и Марк, с только наступившим прибрежным закатом, как посланник, почти как ангел (весь в белом, с фарфоровым, как нарисованным, лицом) стучится в донхекову дверь. Он не входит своенравно, как в собственные королевские владения, не выбивает дверь ногой, не раздает приказы, он крадется как лис, потому что знает, что он – непрошенный гость. Донхек его не просил. Просил, конечно, стучаться, и в ответ получил пулю в лоб в виде легкого вздоха, от которого как будто пар поднялся, – Ох, – но воспринял это как очередную издевку.
– Спускайся на ужин, – как предостережение, – оденься по-человечески.
Марк смотрит в пол и по привычке тараторит каждое слово, Донхек автопилотом додумывает колкости, которые он мог бы сказать. Марк смотрит в пол, Донхек мнет до белых костяшек какую-то мятую ткань и смотрит в упор на него.
И это почти кинематографично, как по каменным ступеням лестницы, как под венец – как на верную смерть – как на поединок – через пару минут, с романтичными опозданием, в столовую спускается Донхек, оттягивая кулаками низ марковой футболки.
Марк за столом легко и непринужденно давится клюквенным соком.
– Донхек-а, все остывает, давай скорее, – торопит миссис Ли, вытирая рот салфеткой, и Донхеку до зуда интересно узнать, заметила ли она.
Донхек знает правила игры. Он садится напротив Марка, их взгляды как будто сковывают цепью и надежно сваривают металлом. С лица Марка сползает его лисья ухмылка – у Донхека она наоборот расцветает. Теперь они равны. Теперь это ничья.
– Как вы тут? – молнией разверзается жеманный голос миссис Ли, но никто из них не обращает внимания. – В городе дожди не такие сильные, но морозило еще как. Все дороги развезло.
Марка самого как будто развезло и морозит, потому что он не притрагивается к аккуратно выложенным по росту вилкам на скатерти. Донхек никогда не видел его таким, даже в день, когда вылил ему на наглую рожу газировку. Они смотрят друг на друга, как идиоты, как два барана из присказки про мост, пока Марк, прокашлявшись, как от аллергии на Донхекову победу, не подает голос:
– Все было хорошо, мам, – и он использует момент, чтобы перевести взгляд в тарелку, – из дома не выходили.
– Ну и славно, – отвечает миссис Ли, – чем занимались?
Ссорились. Обзывались. Ежей спасали.
– Книжки читали.
Донхек прыскает и тут же прикрывает рот рукой. Вот дурак.
– Донхек вообще много читает, правда? Тебе бы у него поучиться, – Донхек готов взорваться от счастья на миллион маленьких кусочков. – Ты не смотри, что он такой серьезный, Донхек-а. Вместе бы почитали что-нибудь, поучились бы, посоветуешь ему что-нибудь, Донхек-а? – Донхек замечает, от кого у Марка такая привычка тараторить, – У нас библиотека огромная, сам видел, там почти все есть, Марк вот больше учебники штудирует, а ему бы настоящей литературы почитать, Макиавелли какого-нибудь, Боккаччо, Достоевского в конце-концов. На втором этаже есть разное, вы там поройтесь вместе.
Марк где-то на середине тирады миссис Ли начинает рыться в карманах шорт, и к донхекову удивлению, достает оттуда обыкновенную шариковую ручку, а не холодное оружие или средний палец. Донхек внимания не обращает – ему так глупо и смешно от всего, что несет миссис Ли, какие книги, какой Макиавелли, Марку бы учебник по этике наизусть выучить – да и то не особо поможет. Можно, конечно, поступить так, как решается это везде, от песочниц до овальных кабинетов – по-дурацки нажаловаться. Ворковала бы миссис Ли и дальше, зная, что ее расчудесный сын – не то что грубиян, а донхеков ночной кошмар, надзиратель, самый главный и единственный на свете враг?
– Я вообще-то не надолго тут, вы уж простите, мальчишки, – продолжает она, и Донхек в открытый рот сам себе кладет комочек риса, лишь бы не дать себе заговорить, – в городе дел полно. Тут за бумажками съездить, здесь помочь, там поработать. Марк-то привык, слава богу, самостоятельности у него хоть отбавляй, – это точно, – Вас вдвоем не страшно оставлять, – а это зря , – А если дождей не будет, можете погулять сходить. Донхек, ты же на море хотел? – Донхек с набитым ртом кивает, но миссис Ли его ответа не ждет: – Ну вот можете сходить. Оно уже теплое, можно и искупаться, и…
– Донхек, возьми салфетку, пожалуйста, – из ниоткуда слышится марков голос, и Донхеку даже на секунду кажется, что это его мозг пытается спасти его от потока сознания, доносящегося сбоку.
Какая к черту салфетка?
Вопреки всем законам логики, Донхек подчиняется и берет ее из протянутой руки, тут же сжимая до бумажного хруста.
Голос миссис Ли жужжит на фоне (она вообще первый раз при нем говорит столько, и от этого голова потихоньку начинает гудеть), пока Донхек, едва касаясь, разворачивает салфетку и старается при этом выглядеть невероятно заинтересованным в болтовне. Она, как диктор с радио, все рассказывает про городские дела, проглатывая половину букв и окончаний, меняя интонации, про то, куда им с Марком, знающим каждый сантиметр этого места, стоит сходить, все хвалит их по очереди, потом снова начинает тараторить важные-взрослые-очень важные вещи…
попробуй сейчас хоть что-нибудь вякнуть
У Марка идеально ровный почерк, почти каллиграфический.
Донхек пальцем ведет по выведенным линиям. Чернила по краям букв совсем немного растекаются, как будто распускаются темно-синими бутонами. С его лица медленно сползает улыбка. Ничья.
– Спасибо, хен, – нерешительно-испуганно-издевательски.
Марк кивает.
Его майка на теле у Донхека впивается в кожу до шрамов, клеймит его марковым мятным запахом. Он боится сделать лишний вдох, его слепит свет хрустальной люстры, сияющий нимбом над Марком. Он почти задыхается.
Марк еще не знает, как учит Донхека ненавидеть.
//
– Мне не нужны никакие твои вещи.
Комната Марка вся белая-белая, такая, что голова кружится – чтобы не сойти с ума, приходится глазами искать хоть какие-то яркие детали. Кровать идеально застелена, как будто под линеечку, учебники не валяются на полу, как у Донхека, а стоят ровным одноцветным мертвым рядом на полках, отличаясь друг от друга только закладками на разных местах, где-то ближе к концу корешка, где-то дальше. Окно плотно зашторено, хотя ночь на дворе звездная, а ветер теплый и приятный, такой, который хочется вдыхать, а не прятаться от него, даже в таком гигантском дворце. У него даже виниловые диски – жуткий раритет – и те, только с классической музыкой, расставленные в алфавитном порядке.
– Зачем тогда брал?
– Я не брал, – Донхек почти не врет, но путается в словах – слишком интересно и стыдно до розовых щек рассматривать чужую комнату.
У него, наверное, и вещи все по дням распределены, и бирки подписаны. Сумасшедший.
– Ты ее надел, – Марк со скрещенными руками опирается на дверной косяк, загораживая этот почти что больничный вид, – Теперь мне ее придется сто лет от тебя отстирывать.
А мне от твоего запаха отмываться, хочет съязвить Донхек, но молчит. Марк в слепящей белизне смотрит на него свысока и кажется еще выше, стройнее, старше. Между ним и Донхеком – не год и не пара сантиметров в росте, а километры и мили, от крошечного замка в потрескавшейся от времени песочнице до сиреневых кустов у крыльца, от крика до шепота, от дубовой резной двери до дыры в заборе. Между ними – душное пространство в пару сантиметров. Как для пощечины. Как для поцелуя.
Донхек, не медля ни секунды, стягивает майку с себя, не боясь ни собственного исхудавшего за время голодовки тела (и наготы), ни Марка, тяжело дышащего ему почти в лоб. Майка повисает у него на руках, как рыболовная сеть, как тряпка, как белый флаг.
Он взглядом указывает на нее – забирай, твое, – и Марк осторожно берет ее в руки, смотря ему прямо в глаза, потому что не знает, по правилам ли это – смотреть на своего врага почти голым.
Ничья.