«завтра работаешь?»
«да, хочешь встретиться?»«хочу»
Марк так и спал мертвым сном. Тим аккуратно прикрыл дверь и вернулся на кухню, долил воду в чайник и поставил кипятиться, изучил содержимое холодильника. Молча проворчался с четырех бутылок вина в запасе и трех банок крафтового пива, достал сырные и мясные нарезки, запечатанное малиновое варенье. Закинул в тостер хлеб, наколдовал чай из коллекции в буфете (помнилось, Марк любит добавлять имбирь и мяту к черной заварке) и накрыл стол до конца. Сел напротив дивана, где сидела позавчера Василиса, и потом долго, медленно завтракал, надеясь, что Марк проснется. Даже погромче стучал ложкой, когда зачерпывал варенье, — все без толку. Можно было сказать, Маралин притворяется, но так спокойно спят лишь по-настоящему. Карельский смотрел на него, вспоминал ночь и гадал, с каких пор Марк Маралин нормально бреется. За сутки прежняя щетина снова давала о себе знать, и теперь он такой же колючий, каким был всю осень. Перед уходом Тим вернулся в комнату, откуда так отчаянно рвался наружу прошлым вечером. Достал папку с эскизами, подумал забрать, выловил взглядом слева на столе бумагу и наточенные карандаши. Нечасто выдается такая возможность порисовать с натуры. «Спящих людей снимать нельзя, это забирает их душу», — всплыла на подкорке дурацкая строчка из случайной эзотерической колонки в газете, лежащей на полу под мокрой обувью. «Рисовать — не камерой щелкать», — возразил Тим, запомнил Марка сперва в сером цвете, потом надел наушники, включил знакомую по-новому песню (жаль, не знал ту, с которой все началось). Дотронулся нотами до застывших границ, растертых музыкой. С чертами лица и руки, выглядывающей из-под пледа, осторожничал — набросок в кои-то веки нравился, пускай от одного присутствия Маралина в нем. Точно так же воспоминания о Бестужевой казались красивее от простого понимания, чьи это линии. Карельский не мог испортить их, не имел права. Тим убрал доведенный до «хватит» рисунок в рюкзак, обошел квартиру, проверяя, не забыл ли чего. В прихожей к вороту пальто Марка льнул сиреневый волос — он и смеялся до горячей щекотки, и слеп до бледного сияния, и млел до расширенных зрачков в сером обрамлении. Тим решил забыть очередной этюд (первый в этой части картины) среди прошлых работ, оставленных в насилу уцелевших стенах. У тебя имя типа как «марки». Около четырех часов дня о вчерашнем в квартире говорили только незажившие трещины внутри, въедливый табак разбавил аромат любимого имбиря. На той самой тумбе возле еще немного теплого чайника нашлась записка. Можно было оставить сообщение в «телеграме», так вроде бы проще, но зачем? «я открыл новую банку варенья, соре не стал будить спасибо за все, без тебя я бы ебнулся напиши, как проснешься я все помню» Марк прикрыл последнюю строчку и подумал, что Тим непременно бы «ебнулся», если бы кое-кто вовремя не сдержался и подсунул ударные двести пятьдесят микрограмм. Наверное, куда важнее был сам факт существования такой мысли в голове Маралина, чем «ну я же не сделал этого», и никакие «спасибо» он ничем не заслужил. Маме давно не пятнадцать, но раз когда-то он смог погрузиться в омут с чертями по макушку, то кто знает, что спасет его в другой раз и что спасло в этот. Чай отдавал мятой чуть больше нужного, слегка горчил, а вот с имбирем все было как надо. Марк взял открытую банку малинового варенья, зачерпнул маленькой ложкой, понаблюдал за стекающей липкой розовой жижей в крапинку. Еле расправился с одной крохотной порцией, убрал банку на место, ложку бросил в посудомоечную машину и проклял всеми богами (в которых не верит) предмет своей ненависти. «ты как?»«не выспался»
«а ты?»
«хорошо» Что на самом деле скрывает это «хорошо»? «Хорошо», ты поцеловал мою девушку? Разве не должно случиться что-то плохое? Разве Тим не должен прийти в себя и наконец взбеситься? Разве не должен он забыть обо всем и сказать, какой это было ошибкой, потому что, кроме условной дружбы, ничего за осень не сложилось? «я скажу Тиму, что одолжила перстень у тебя» «Поздно», — хотел написать Марк, но так и не ответил. В понедельник Карельский не встретил Маралина ни на общих парах, ни в курилке, ни где-либо в онлайне — после «хорошо» все заглохло, Тим заметил это лишь сейчас. Вчера, в воскресенье, за бесконечными подписями и стрелочками по ГОСТу было не до мыслей, маячивших на фоне и забравших к себе, стоило проснуться где-то на полпути до кольцевой линии метро в девять утра. К концу занятий Тим не знал, надо ли попытаться дозвониться или дождаться того, когда он увидит Василису поздним вечером. Вспоминал закутанного в одеяло и плед Марка и думал, не простыл ли он, — в квартире не так уж и холодно, — и правда ли «все нормально» было для него. Думал, не слишком ли мало написал, о том ли «я все помню» говорит, и как раскрыть в этой короткой фразе то, что плещет внутри. Тим остановился у черных прутьев посреди моста через Яузу, докурил сигарету из купленной с утра пачки красных «Мальборо», пролистал список контактов в телефоне чуть ниже середины. По дороге за спиной гудели машины, под ногами волны настигали друг друга, вид их знобил на пару с ветром. Один из семи «сталиновых мракодрапов» в панораме казался много раз дальше обычного. — Да? — раздался знакомый голос, искаженный помехами. — Даров, это Тим. Номер новый. — Ниче се, сам Карельский решил позвонить спустя месяц после дембеля. «Сам Карельский» от нахлынувшего чувства вины запутался в словах и выдавил что-то мало похожее на русский язык. — …потом проставлюсь, как приеду. — Да все норм, — рассмеялся Стас немного другим смехом — в армии, видать, изменился. — Че на встречу дноклов не поехал? Меня твои спрашивали. «А мне написать не могли», — проворчал в мыслях Тим; еще в школе так часто выходило, что это Гаев звал Карельского куда-то, где будут его одноклассники. Хотя он проводил в четырех стенах с ними большую часть учебной недели, за короткие перемены и культурно-питейные мероприятия Стас умудрялся расположить к себе каждого не вполоборота. Тим даже завидовал порой, как легко у кого-то другого получается сближаться с людьми. В компаниях и коллективах Тим уповал на то, что прибьется к кому-то погромче и не потеряется, а если и удавалось с кем-то заобщаться, то почти всегда благодаря чужой инициативе. «Дым нынче достать тяжело, делиться легче», — вспомнился голос Марка, с которого все началось. Вспомнилось, как Василиса манила к себе в свете мечты эпилептика. — Да не хотел. Еще с Алферовой пересечься не хватало… А, блин, ты ж не знаешь. Год пролетел слишком быстро. Слишком быстро кончилось прошлое лето, пронесся одиннадцатый класс, экзамены как в тумане, россыпь жарких бесполезных дней и пасмурных будто сноснее, и все, давай, пока, вот багаж, разберешься. — Че там с Алферовой? Это которую объяснительные по кд заставляли строчить за блузки? — Она. Да ниче с ней. В гости летом ходил, пока предков не было. — Понял. Когда в Пермь-то думаешь? Короткое «понял» вообще не обнадеживало — Тим знал, как доберется домой и встретит Стаса, с первой стопки он ему продыху не даст, пока все не выложит, а потом это разлетится по городу, и Алферова непременно спросит как бы невзначай: «Ой, а кому ты проболтался», словно ей не плевать и никто не в курсе, по кому пятый год она сохнет. Карельский поклялся заранее не идти никуда в феврале, где может быть она, чтобы не было этих неловких и неудобных разговоров. Или, того хуже, притворного равнодушия с ее стороны. — Зимой точно. В каникулы, на Новый год вряд ли. Че делаешь хоть? — Да ниче. Работать собирался, батя репетами запряг ЕГЭ пересдавать. Куда я денусь. — А ты в Москву пригоняй, как сдашь. — Ага, меня отсюда не выпустят. Тим проигнорировал слова Стаса и пустился в обзорный рассказ о красотах студенческой жизни, о неотапливаемых аудиториях и переменчивом настроении преподавателей, о расчудеснейшей общаге и ее обитателях, о сочнейшей шаурме возле «Речного» — на последнем пункте Гаев перехватил вещание и подразнил любимой шаурмечной через дорогу от родной гимназии. О, с той самой, конечно, никакая столичная не сравнится, а он живет, сволочь, в одном квартале. — Стас. — А? — Помнишь Юлю? — С которой ты носик пудрил? В носу засвербило по злой памяти, но не полая шариковая ручка мучила от вопроса, что давно пора было задать. Шипящая лужа газировки на грязном подоконнике и созерцание судорожных попыток спасти залитые дорожки, например, справлялись с этим куда лучше. — Типа того. Это… ты про нее слышал что-нибудь? — Да ща в каком-то колледже на компросе учится. Все еще балуется всякой херней, но уже не как раньше. После передоза мозги чуток на место встали. Но я ей больше пяти лет бы не дал. Ты молодец, что свалил… Тим едва держал телефон в трясущейся руке, голос из далекого прошлого заглох в ушах и вновь возник. Щеки зажгло холодом вдоль соленых траншей, прорытых так странно, незаметно, без нормального комка в горле и всего, что к слезам прилагается. Карельский смахнул их тыльной стороной ладони и словно впервые посмотрел на разлитый по коже лепесток моря. — Тим? — Я думал, она мертва. — Я тебя умоляю, — Стас опять засмеялся, и так захотелось выбросить его в реку с камнем на шее и слушать смех из-под толщи студеной воды. — Живее всех. Че вспомнил-то? Год прошел. Не, ты че, внатуре думал, она умерла после того раза? — Почти был уверен, спросить боялся. — И че теперь? Побежишь к ней здороваться? Тим вытер руку об куртку, толком помочь она не могла и промокнула только часть пустых слез. Снял очки, Москва превратилась в картину неизвестного импрессиониста, Пермь обернулась ничем неправильным и скомкалась вокруг блеклых следов лета на лице. Похороны в голове затянулись на год, чтобы достать мертвое тело из могилы, выкопанной вот этими мокрыми ладонями и закопанной ими же, их даже вымыть не успели, — нет, спи себе дальше. — Не, жива и хер с ней. — Так вот, че ты звонил. Я уж подумал, соскучился. Карельский помнил о Гаеве немногое, — все связанное с ним ощущалось веселым тогда, в шестнадцать-семнадцать лет, без него поздние вечера и ночи перестали греметь пару-другую раз в месяц. Тим плохо помнил последние встречи, зато хорошо помнил рассвет в квартире, где познакомился с Юлей. Юлю так не запомнил в тот день, как Стаса на подоконнике и первые мысли о том, о чем никому не расскажешь. И звонить Марку отчасти не хотелось потому, что он мог точно так же сказать что-то вроде «не, Карела, ты не подумай», — тем более, сейчас они со Стасом поменялись местами, и это Тим полез, а не наоборот. Где-то внутри он до сих пор себя спрашивал, что там было и зачем год назад, пускай теперь те считанные секунды смятения растеряли любое значение. «Нет, с Марком все по-другому же, да, а как там с Василисой, так вообще зашибись», — Карела хотел бы размазать по лицу высохшую от слез ладонь, чтобы «внутри» и «снаружи» не диссонировали до такой пошлости. — Это тоже. Тут столько всего происходит. Потом расскажу. — Соли и всякую дрянь не трогай. — Ага. — Не, Тим, ты серьезно? Про нее. Не, ты ж не думаешь, что ты виноват? Она конченная. Я если б заметил раньше… — …то что? Я бы все равно не послушал. — Да, — Гаев вложил в это слово все свое знание ложного «насквозь» в Карельском. — Все в прошлом, никто не умер, не парься. В Москве люди явно поинтереснее водятся. С людьми поинтереснее еще предстоит разобраться. — Стас. — А? — Жалеешь об армии? — Да не. Волосы только жалко. Пять лет отращивал, все под ноль. Хотя кудри Тима не шли ни в какое сравнение с тогдашней шевелюрой Стаса, Карельскому было бы жалко расстаться с ними.