ID работы: 9919087

Ты сделаешь больно сам

Слэш
R
Завершён
742
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
141 страница, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
742 Нравится 205 Отзывы 227 В сборник Скачать

Ты рушишь

Настройки текста
Чувство вины – та еще мерзкая тварь, и Тянь никогда не умел с этой тварью справляться. Когда Шань возвращается следующим днем – а он возвращается, конечно же, возвращается, – он не смотрит на Тяня. Он игнорирует его присутствие. Он отворачивается, когда Тянь подходит ближе – подъезжает, Тянь до сих пор путается в терминологии и идентификации собственных действий, мать их. А у Тяня в глотке застревает гнилостное ощущение, что, хотя Шань вот здесь, совсем рядом, рукой подать; хотя Шань вновь пришел к нему – в пределах его вселенной Тяня не существует. И Тянь знает, что виноват. Знает, что должен попросить прощения. Знает, блядь. Чего он не знает – так это как прощения попросить. У него и в лучшие дни все с этим обстояло довольно херово. А сейчас, когда он превратился в бесполезную жалкую развалину… И есть еще одна вещь, которую Тянь знает. Нахрен Шаню не упало его «прости». И все-таки… Тянь должен что-то сделать. Должен что-то сказать. Но что и как – вот где-то среди этих вопросов прячется ебучая проблема. В конце концов, пока Шань разбирается с посудой в раковине, пока Тянь может сделать вид, что Шань не смотрит на него, потому что занят, а не потому что не хочет смотреть – Тянь заставляет себя заговорить, проталкивая слова сквозь пустыню в глотке: – Шань. Насчет вчера… – Не надо, – тут же обрывает его Шань, и замирает весь, и плечи его – стальная линия горизонта, и Тянь ощущает, как песок в горле начинает ощутимо отдавать горечью. Это первый раз за сегодня, когда Шань с ним заговорил. Не то чтобы они в дни до этого много говорили, но… Но. И голос Шаня звучит так бесцветно, так пусто, и в те далекие, далекие дни голос Шаня никогда так не звучал. В нем всегда была сила, была ярость, в нем всегда ярко пылал тот же огонь, который пылал в глазах Шаня, во всем его существе. Но сейчас голос Шаня – бесцветная пустота, и за это в ответе Тянь. Гребаная мерзкая тварь, имя которой чувство вины, начинает ощутимо ворочаться у Тяня под ребрами, глумливо скалясь и щерясь, разъедая кости кислотой. А Шань уже продолжает. Все еще не оборачиваясь. Все еще пусто. Бесцветно. Все еще убийственно для внутренностей Тяня. – Я больше не притронусь к тебе. Можешь не беспокоиться об этом. Бах. Тянь даже отшатывается – так болезненно ему прилетает в грудину. И не сразу до него доходит, в чем дело – едва ли в том, что Шань обещает не прикасаться к нему, это не то чтобы, блядь, новость; едва ли Тянь на что-то рассчитывал, он не настолько тупой еблан. По крайней мере, он может попытаться себя в этом убедить. А потом сознание запоздало и со скрипом принимается анализировать услышанное, и только тогда Тянь наконец понимает. Понимает, почему Шань так звучит. Почему не смотрит на него. Почему держится на расстоянии. Не только Тянь здесь испытывает вину. И это нечестно. Так не должно быть. Шань не сделал ничего, за что мог бы чувствовать себя виноватым перед Тянем. Тянь не заслужил его вины. Это не… так не должно быть На Тяне все еще – та самая толстовка. Вчера он далеко не сразу, но все же заставил себя поплестись в ванную, заставил себя стащить толстовку через голову, заставил себя осторожно застирать пятно собственной спермы, которое ощущалось чем-то отвратительно чужеродным, мерзким на вещи, принадлежащей Шаню. Шаню, которому больше не принадлежит Тянь, как бы сильно Тяню этого ни хотелось. Но после он все равно натянул толстовку обратно на себя, и весь вечер просидел, тычась носом в ворот, как псина, тоскующая по своему хозяину, и он не мог остановить себя от того, чтобы снова, и снова, и снова прокручивать в голове то, что произошло. Снова, и снова, и снова вспоминать яростный, пылающий взгляд разозленного, доведенного до грани Шаня. Снова, и снова, и снова вспоминать его горячее, обжигающее дыхание на собственных губах. Снова, и снова, и снова вспоминать его жесткую грубую хватку на своем члене. Тянь не испытывал возбуждения годами; он даже не был уверен, что еще способен. Но, вот оно, Шань возвращается в его жизнь, и ему достаточно просто приблизиться, просто начать дышать с ним одним воздухом, просто посмотреть на Тяня так, будто ему не все, блядь, равно, даже если это не-все-равно сводится к тому, что он Тяня ненавидит. Ненависть лучше равнодушия. Ему достаточно сделать всего несколько жестких и грубых движений кистью, крепко сжимая пальцы вокруг моментально вставшего от одной только близости члена Тяня – и тот кончает так быстро, что в прошлые дни это было бы стыдно. Но сейчас до стыда ему не было никакого дела. Сейчас ему было… Было ярко. Было по-настоящему. Было так, что Тянь впервые за долгие, мать их, годы почувствовал себя живым. Вообще хоть что-то почувствовал. Но потом Шань развернулся. И Шань ушел. И, когда дверь за ним захлопнулась, эфемерная, почти сладкая, пусть и отдающая горечью дымка, в которой находился Тянь, разбилась вместе с хлопком, как стеклянная; иллюзия того, что Тянь и впрямь жив, разлетелась кровавыми ошметками, и Тянь остался сидеть в развалинах самого себя, уже давно даже не пытаясь себя собрать. И проблема в том, что Тянь не жалел, не мог заставить себя пожалеть. Это – лучшее, на что он может рассчитывать, на что на самом деле не рассчитывал совершенно. Самое близкое. Самое жаркое. То, что Тянь будет хранить, к чему будет возвращаться раз за разом, когда Шань уйдет. А Шань уйдет. Он должен уйти. И тогда Тяню не останется ничего, кроме яростного взгляда его глубоких глаз, кроме его жаркого дыхания на собственных губах, кроме его жесткой хватки на члене. Тянь не мог заставить себя пожалеть о том, чем все закончилось – но он жалел о том, что сказал Шаню перед этим, обо всей гнилостной ядовитой дряни, вырвавшейся из его рта, обо всей дряни, которая никогда не была правдой. Тянь не мог заставить себя пожалеть о том, чем все закончилось – но он знал, что Шань пожалеет точно, и совершенно точно не хотел думать о том, какой именно уровень омерзения он к произошедшему испытывает. Тянь не мог заставить себя, мать его, пожалеть о том, чем все закончилось – и все-таки, он испытывал вину. Потому что да. Да, блядь. На самом деле он знал, что виноватым себя будет чувствовать Шань, даже если не хотел об этом думать. Потому что речь идет о Шане. Он мог измениться за эти годы – и он изменился, и прошлый Шань никогда не сделал бы того, что сделал вчера; и вчера сделал он это не для того, чтобы доставить Тяню гребаное удовольствие, и Тянь понимает это, даже если обернулось все именно так, и Тянь понимает, что на самом-то деле он заслужил куда худшего, он заслужил множественные кулаком-по-ребрам, он… Он мог бы сказать, что за всю херню, которую Тянь нес, и инвалидом оставить – понятная реакция, но, ха-ха, для этого уже поздновато. Охереть, блядь, как смешно. Вот только есть вещи, которые измениться не могут. Когда Шань поступает неправильно – или думает, что поступает, – если причиняет кому-то боль, – или думает, что причиняет, – он будет чувствовать вину. Потому что речь. Идет. О Шане. И это аксиома. И сейчас Тянь видит подтверждение своим догадкам в напряжении, которым сковало плечи Шаня, в бесцветности его голоса, в его «я больше никогда к тебе не прикоснусь», которое самому Тяню – наждаком по венам. – Нет, – хрипит Тянь в ответ, и инстинктивно подается ближе. И ему хочется быть рядом, и ему хочется все исправить, исцелить так, как умел в прошлые дни, когда слова с Шанем не работали – а с Шанем слова вообще редко работали, он куда больше верил поступкам, – но работали прикосновения. Со временем начали работать, когда Шань подпустил ближе, когда опустил часть своих бетонных стен, когда снизил мощность тока, бегущего по обернутым вокруг его жизни колючим заборам. Но сейчас Шань даже дальше от Тяня, чем был в день их знакомства. И рука Тяня, успевшая бессознательно к Шаню потянуться, безвольно падает – у Тяня больше нет права. Ни на что нет права. – Нет, – повторяется Тянь, судорожно пытаясь понять, что он должен сказать. – Ты не сделал ничего… Я спровоцировал тебя, и… …и Тянь, блядь, не помнит, чтобы ему когда-нибудь так сложно было собирать слова в предложения, чтобы он когда-нибудь говорил так сбивчиво, запинаясь о каждое слово. С красноречием у него никогда не было проблем, но, возможно, тот факт, что он почти ни с кем не общается, зарывшись в своей безликой бетонной коробке – как фигурально, так и буквально, – все-таки сказывается. А, возможно, все дело в том, что человек, для которого Тянь пытается выдавить из себя хоть что-то – Шань. Когда дело касалось Шаня, Тяню всегда было сложно подобрать те самые, правильные слова. И Тянь замечает, как в ответ пальцы Шаня сжимаются на краях раковины, как белеют его костяшки, когда он произносит – и в бесцветность его голоса окрашивается едва уловимыми оттенками горечи. – Не важно, что сделал ты. Важно, чего не должен был делать я. И – блядь. Блядь. Это настолько Шань, тот, каким его знает – знал – Тянь, что он не понимает, чего в нем самом больше: счастья или отчаяния от такого осознания. – А что ты сделал? – тихо спрашивает Тянь, прекрасно зная, насколько бессмысленно переубеждать Шаня, который вбил какую-то ересь себе в голову. – Я не припоминаю ничего плохого. И вот теперь, наконец, Шань не выдерживает и оборачивается к нему, и все его безразличие разлетается бетонными блоками, и вся его пустота заполняется яростью и раздражением, и Тянь дышит, дышит, дышит этим полыхающим огнем, чувствуя, как облегчение разливается по венам болезненным игольчатым теплом. Так лучше. Тянь знает, как бывает, когда Шань слишком долго держит что-то в себе – и знает, что хуже и больнее от этого в первую очередь самому Шаню. Потому что рано или поздно оно все равно вырвется наружу, сжатое под внутренним многотонным прессом в свой концентрат боли и отчаяния, и жахнет отдачей сильнее всего по самому Шаню. – Ты, блядь, издеваешься? – выплевывает Шань опасно низко, обманчиво спокойно, и через трещины этого спокойствия сочится взбешенность. И Тянь знает, что ему нужно остановиться. Знает, что должен закрыть свой гребаный рот – любое дерьмо, которое вырвется сейчас из него, будет ошибкой. Знает… И все равно говорит. – Мне было хорошо, не представляю, о чем ты беспокоишься, – и голос его тоже звучит на пару тонов ниже – но это не опасная, это почти интимная хрипотца, и, блядь. Тянь, твою же мать какого хера ты творишь какого хера, Тянь И Тянь не знает, какого хера, не знает, и кто-то на задворках его сознания орет и бьется в истерике, но весь мир Тяня сужается до Шаня. До Шаня, смотрящего на него недоверчиво, явно основательно охренев. До Шаня, который вдруг каким-то безнадежным, обессиленным жестом стекает на пол. До Шаня, который утыкается лицом в ладони, упершись локтями в колени, и вдруг начинает смеяться. И смех этот совсем не веселый. Смех этот – тихий и рваный, болезненный настолько, что отдачей бьет Тяню в диафрагму и он ощущает, как ответная боль разбивает себя об изнанку его грудины. И он застывает. И он не понимает, что происходит. Не понимает, что должен сделать. не понимает Но ему нужно сделать хотя бы что-то, нужно, чтобы этот смех затих, и плевать, как он режет Тяню нутро – не плевать, как он очевидно рвет нутро Шаню. Но смех Шаня уже затихает так же резко, как вспыхнул. Шань уже говорит, все так же зарывшись лицом в ладони, и голос его звучит приглушенно, до страшного сбито. – Я могу понять, когда ты меня игнорируешь. Когда смотришь так, будто я грязь у тебя под ногами. Я даже могу понять, когда ты поливаешь меня помоями, чтобы прогнать. Но это? Это слишком, Тянь. Говоришь, тебе хорошо от того, что я злобно тебе отдрочил – и на что рассчитываешь? Надеешься, я сбегу, испугавшись, что ты потребуешь повторения? Что, блядь, Тянь? Тянь ощущает, как с каждым сказанным Шанем словом что-то внутри него отмирает, ему кажется, органы отказывают один за другим: сердце отказывается качать кровь, легкие отказываются глотать кислород. Это не тот эффект, на который Тянь рассчитывал, говоря, что ему было хорошо. Он впервые сказал что-то… почти искренне, почти, надеясь, что это прогонит дурацкое, совершенно безосновательное чувство вины Шаня. И он боялся разрешать себе это говорить – потому что боялся, что это привяжет Шаня сильнее вместо того, чтобы оттолкнуть. Знание, что Тяню хорошо с ним. А на деле… Блядь. Тянь придурок. Наглухо отбитый мудак. – Шань. Это не то, что я… – пытается Тянь, но Шань будто не слышит его. Шань уже продолжает, наконец подняв лицо от ладоней, и взгляд его – разбитые миры и ломанные вселенные. И на губах его страшная, израненная улыбка. И Тянь отчаянно хочется туда, вниз, к Шаню; опуститься перед ним на колени, взять его лицо в ладони; огладить ласково скулы, сцеловать хмурую складку между бровей; сцеловать эту страшную улыбку, заставить ее смениться улыбкой другой. Короткой и тихой, но яркой. Солнечной. Такой редкой – но такой бесконечно ценной. Вот только Тянь не может. Он больше нихрена не может. – Знаешь, я трус, Тянь, – и часть Тяня тут же хочет начать спорить, потому что это же нихера не правда, потому что трус здесь не Шань – но другая часть понимает, что нужно дать Шаню закончить, что Шань наконец говорит с ним, говорит что-то явно важное, болезненно честное, пусть даже страшное и больное; и Тянь боится слушать, но Тянь молчит; и Шань продолжает сорванным хриплым голосом: – Все эти дни я боялся узнать, почему. Почему ты не рассказал мне. Почему… просто исчез. Я говорил себе тогда, что все логично. Ты наигрался – а потом уехал в другую страну, открыл для себя весь мир, и… Зачем тебе тупая подзаборная псина, когда у тебя есть весь блядский мир, да, Тянь? Так что я принял это. Я сделал вид, что в порядке – и пошел дальше. Потому что рано или поздно именно так все и должно было закончиться. Я знал. Знал, блядь. Но теперь… – на секунду Шань замолкает, длинно и шумно втягивая носом воздух, а когда продолжает, его голос звучит еще более сиплым, еще более надтреснутым; Тянь никогда не ненавидел себя сильнее, чем в эти секунды, а у него опыт в самоненависти длиною в жизнь. – Почему, Тянь? Ты все-таки наигрался? Или я тебе настолько омерзителен? А, может, ты думал, что я струшу? Сбегу, как только узнаю? И поэтому прогнал меня пер… – Я знал, что ты не уйдешь, – не выдержав, хрипит Тянь, обрывая Шаня на полуслове, потому что не может больше это слышать, не может больше вывезти больше. И что Тянь наделал, что он, блядь, наделал; там, где Шаня не разрушила жизнь – это успешно сделал Тянь, и продолжает, сука, делать. Каждым своим словом. Действием. И что-то рвется у него внутри от слов Шаня, трещит по швам, выпуская наружу то отчаянное и нуждающееся, что Тянь зашивал в себя годами, что вырывается из него криком, словами, которые он никогда не произносил вслух, которых не планировал в этой жизни произнести. – Ты никогда не ушел бы! Не оставил бы меня. А так не должно было быть. Ты заслуживал чего-то лучшего… Вспышка крика сбивается в шепот, и шепот гаснет, и что-то гаснет внутри Тяня, и ему хочется забиться в самый дальний темный угол, спрятаться, от себя спрятаться, спрятаться от недоверия в глазах Шаня, потому что тот, кажется, и правда не знал. Не понял. И Тянь рассчитывал на это. Тянь рассчитывал, что именно так Шань все и поймет, что Шань поверит – Тянь наигрался, перебесился, Тянь мудак и он не стоит того, чтобы за ним бежать, его не нужно искать; его нужно ненавидеть. Тянь рассчитывал… Но как Шань в самом деле мог поверить? Шань был жизнью Тяня. Шань жизнь Тяня до сих пор – и всегда будет. Как это, блядь, может быть не очевидно? Как это может быть очевидно, если ты снова и снова рушишь его вместо того, чтобы исцелять? Как обещал? – приторно сладко, с ядовитой насмешкой интересуется голос внутри него, и Тянь стискивает зубы крепче, желая раздробить их в крошево; себя – в крошево. А Шань уже спрашивает, и голос его отражает то же недоверие, которое светится в глазах: – Ты лишил меня ебучего выбора, потому что думал, будто знаешь, как будет лучше для меня? И Тяню хочется рассмеяться так же рвано и горько, как смеялся считанные минуты назад Шань, но он сглатывает приступ смеха и заставляет себя говорить – произносить вслух очевидные, мать их, вещи: – Я больше ничего не могу тебе дать. Теперь лучшее, что я могу вызвать, это сраная жалость. Я сам жалкий. Я… – Ты жалкий не потому, что ты инвалид, – резким, грубым голосом обрывает его Шань, и Тянь резко дергается, когда ему прилетает ментальным хуком в живот. Он видит, как в глазах Шаня тут же мелькает сожаление и вина – гребаная вина, – но потом он поджимает губы со смесью знакомого упрямства и странной решимости; наконец поднимается на ноги, глядя на Тяня теперь сверху вниз, как на него все с некоторых пор смотрят – но только Шань умудряется при этом смотреть, как на равного. – Да, ты инвалид, Тянь, – припечатывает Шань жестко, непримиримо, и когда Тянь бессознательно шумно втягивает носом воздух, голос его едва уловимо смягчается, все равно продолжая звучать твердо и решительно, констатируя сухие факты. – Они ходят вокруг тебя на цыпочках и бояться сказать все в лицо. Но блядь. Это данность. Да, у тебя отняло ноги. Да, ты больше никогда не будешь ходить. И я бы все отдал, чтобы вернуться в прошлое и изменить это. Но это так не работает. Мое все нихера не стоит против ебучего времени. Ты инвалид. Пора этот долбанный факт принять. Потому что проблема не в нем. То есть, в нем, но… – на секунду Шань сбивается с жестких, решительных интонаций, и челюсть его сжимается чуть крепче, и желваки начинают ходить под кожей, когда он матерится приглушенно: – Блядь, – и только после этого его голос наконец смягчается по-настоящему, и горечь ощутимо проскальзывает в него, и проскальзывает что-то еще, что-то, что забирается Тяню за ребра – болезненно, страшно и нужно. – Жалкий ты не поэтому. А потому, что ты сдался. На месте человека, которого знал когда-то, я вижу здесь гребаную развалину день за днем. – Я не хотел этого. Не хотел, чтобы ты видел меня таким… – хрипит Тянь отчаянно, потому что он боялся этого больше всего, потому что кто угодно – но только не Шань, чья угодно жалость – но только не Шаня, и самый большой его кошмар стал реальностью, когда Шань переступил порог этой квартиры, и этот самый Шань взрывается в ответ на слова Тяня. – Так не будь таким! – Я инвалид! Ты сам это сказал! – и Тянь тоже взрывается зеркально. – А еще я сказал, что проблема не в этом! – орет Шань, и ярость полыхает в его радужках, когда он наклоняется к Тяню, когда упирается руками в подлокотники его кресла, нависая. – Проблема в том, что ты нахрен сдался! И Тянь запрещает себе теряться в Шане, теряться в его близости, запрещает себе наслаждаться; и он тоже кричит, потому что слова Шаня, присутствие Шаня, сам факт существования Шаня в радиусе существования Тяня будит в нем что-то, что он считал давно умершим; потому что огонь Шаня заставляет гореть Тяня – и плеваться этим огнем. – И что я, по-твоему, должен делать?! – Бороться, блядь! Это не дохрена очевидно, или что?! – рычит Шань ему в лицо, а потом сбивается в хрип и в шепот, и в глазах его что-то сбивается в то же отчаяние, которое начинает проскальзывать в голос. – Я не могу… Не могу видеть тебя… – Ты не обязан здесь быть. И Тянь тоже хрипит. И ему кажется, он на последнем издыхании. И это ощущается, будто его, их обоих несет на волнах шторма, от самой высокой точки волны в самую низкую, от громкого яростного крика до отчаянного шепота. До отчаянного крика шепотом, в который срывается теперь Шань. – Да блядь! Я хочу здесь быть! Я хочу увидеть, как ты вытащишь свою гребаную голову из своей гребаной задницы и начнешь уже наконец что-то делать со своей гребаной жизнью! – А я хочу, чтобы тебе не пришлось всю жизнь прожить привязанным к инвалиду! – орет Тянь, и подается вперед, ближе к Шаню, к радужкам, в которых такой ворох всего, что захлебнуться бы, затонуть и не выплыть; и Тянь отчаянно пытается донести, хочет заставить понять; и почему Шань не понимает?! – Я хочу, чтобы у тебя была эта долбаная жизнь! Не четыре стены, в которых ты будешь заперт вместе со мной, а целый мир. Потому что ты заслуживаешь весь мир! И когда-то я хотел тебе его подарить, я мог это сделать… а сейчас… – Мне никогда не нужен был весь мир, – тихо и уверенно произносит Шань, обрывая сбивчивый хрип, в который сорвался крик Тяня, как в бездну – будто вся ярость Шаня на секунду схлопывается в эту уверенность, в ее абсолютность, в ее монолит. – Я не хочу, чтобы ты оставался здесь из-за жалости, – и Тянь почти просит, почти умоляет понять. Пожалуйста. пожалуйста, Шань Но Шань не слушает; не слышит. А может, слышит и слушает – но его мысли явно следуют по параллельной Тяню траектории, и как бы они не кричали, пытаясь друг до друга достучаться, это кажется невозможным. – Ты вообще меня слушаешь? – спрашивает Шань с усталым, разбитым раздражением, и усталая разбитость там, в его глазах; разбитость на тысячи вселенных, усталость на тысячи жизней вперед. Но Шань все еще здесь, на расстоянии выдоха, и Тяню стоит огромных усилий не податься вперед, не ткнуться ему носом в ключицу, чтобы дышать, дышать, дышать; Тянь заставляет себя оставаться на месте, чтобы вместо этого лишь смотреть, смотреть, смотреть. – При чем здесь, нахрен… – А из-за чего еще ты здесь? И это – тот вопрос, ответа на которой Тянь боялся сильнее всего. Вопрос, который Тянь не думал, что когда-нибудь решится задать. Но он задан. И Тянь замирает. И вглядывается в глаза Шаня отчаянно, пытаясь найти там ответ раньше, чем Шань произнесет его вслух – если вообще захочет произносить. А в радужках Шаня огонь и ярость вспыхивают с новой силой, яркой и ослепляющей, восхищающей, перед которой благоговеть бы и молитвы ей возносить. И они сцепляются взглядами так накрепко, что Тянь уверен – ему нутро порвет надвое, подарив большую часть Шаню, если попробовать разорвать. Впрочем, его нутро, отметочное и разбитое, давно уже – Шаня. Фундамент рассыпающейся жизни Тяня. И Шань выплевывает без колебаний, грубо и зло, так, что жар его дыхания знакомо опаляет губы Тяня; так, будто тупее вопроса он в жизни не слышал – и будто ему ни на секунду не нужно задумываться над ответом. – Может быть, потому что я тебя, дебила, люблю?! – рычаще выплевывает Шань, и теперь замирают уже они оба. И мир где-то за окнами замирает. И где-то вселенные схлопываются в черные дыры, где-то звезды вспыхивают сверхновыми – может, за тысячи световых лет, а может, за ребрами Тяня. И им нужно время, чтобы осознать. Секунды. Минуты. Часы. Вечности. А потом, как по щелчку пальцев, понимание того, что именно было сейчас сказано, загорается в глазах Шаня зеркально с тем, как оно загорается ярко и обжигающе в грудине Тяня – законы математики летят в пизду. И параллельные пересекаются. И Шань дергается назад, отшатываясь от Тяня, и Тяню без его присутствия на своей орбите вдруг холодно, холодно, холодно, и что-то с грохотом падает со столешницы, когда Шань врезается в нее, но никто не обращает на это внимания. Потому что что-то умирает в глазах Шаня, очень страшно, очень больно умирает, корчась в ужасе, в предсмертной агонии, будто этому чему-то жизни было отмерено ровно до слов, которые Шань наконец выдохнул – а дальше только конечная. Потому что Шань уже отворачивается. Шань уже уходит. Уходит. Уходит. И Тянь не может позволить ему уйти. Не сейчас. Не после того, что Шань сказал. И Тянь вдруг забывает. На секунду Тянь испытывает такую острую, всеобъемлющую и абсолютную потребность догнать Шаня, и остановить его, и вернуть его, и ткнуться ему носом в лопатки, как когда-то, и прижать его к себе так крепко, как это возможно, чтобы никогда, никогда, никогда в жизни больше не отпускать. Такую острую, мать ее, потребность в Шане, что. Тянь. Забывает. И он дергается вперед, собираясь встать, собираясь догнать Шаня, собираясь… …и валится бесформенной грудой на пол. И он лежит там, ткнувшись носом в паркет, и кулаки бессильно сжимаются, и смех пузырится в гортани. И Тянь отпускает его. И Тянь смеется. Смеется. Смеется в паркетные доски, и смех его, тихий, рваный, больше похож на предсмертный вой, которым Тянь захлебывается. И он не может догнать Шаня. Не может пойти за Шанем. Не может пойти рядом с Шанем. Не может ничего ему дать. И, возможно, в этом и суть. И, возможно, вселенная так говорит Тяню, что он и не должен догонять. Возможно, все это, все последние годы были ради того, чтобы Тянь наконец оставил Шаня в покое. Потому что сам Тянь – ничто. Всегда был ничем. А теперь он и вовсе лишь бесформенная груда, хрипящая в паркетные доски и не способная себя поднять, себя собрать. Шань будет в порядке, пока в его жизни не будет Тяня. Потому что Тянь – тот, кто самим фактом своего существования. Шаня. Рушит. И Тянь захлебывается гнилью собственного обреченного смеха. И в ту секунду, когда кажется, он сейчас задохнется, потому что кислорода нет, и смысла дышать нет, и ничего, блядь, нет; в ту секунду, когда кажется, что он сейчас наконец сдохнет на этом полу, уткнувшись носом в эти чертовы идеально гладкие паркетные доски… …нежные и сильные, такие знакомые руки бережно подхватывают его, отрывая от пола – и Тянь снова может дышать.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.