ID работы: 14190388

Кому и зачем нужны свечки зимой

Джен
PG-13
Завершён
25
автор
YellowBastard соавтор
Размер:
101 страница, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

03. Семеро по лавкам [Склады]

Настройки текста
— Кто не даст пирога — мы быка за рога! Кто не даст пирожок — тому в лоб ноготок! А кто не даст пятачок, тому шею на бочок! Суета сегодня стояла страшная, а часы, починенные всего-то с неделю тому назад, уже готовились пробить полночь — ещё немножко, совсем капельку одну медовую, и год сменится. Тяжеленная, беспощадная, но загадочно-блестящая Веха наступала на пятки, а цветной ораве сироток со Складов совершенно не было страшно. Ноги топотали, бегали туда-сюда, забирались и спускались по лесенкам, прыгали и спотыкались. Руки, проворные сотни пальчиков разного размера, возраста и ловкости, тоже не отставали — кто-то щёлкал пальцами в такт, кто-то ящики в стороны двигал, кто-то, собравшись кучей, сдвигали потушенные бочки друг с другом, а кто-то, самый проворный, и вовсе развешивал под потолком новенькие, тканевые, разноцветные флажки. Дверь толком не закрывалась, воздух бегал туда и сюда, просвистывая с каждым вошедшим красным носом. Ох, ещё бы, ведь сегодняшним днём почти все его дети, почти все котята и щенки, змеёныши и птенцы, волчата и хорьки, все его бесконечные подопечные, которых за три года стало, кажется, чуть не вдвое больше, — ещё бы, после песчанки-то, представить страшно, сколько осиротело, — ходили по домам. Кучками собирались, шапки крепкие надевали, чтобы ушами не простыть, да и топали, каждая такая детская кучка в свой район, по своим домам. На что ходили? А на то, ведь в этот день негоже отказать деткам, что постучали в твой дом, да угощения попросили. На это, пожалуй, у королевства Двоедушников здесь была настоящая монополия. Наводняли улицы вплоть до поздней ночи, кажется, никого не боясь — стихи читали, пели, глазами горели, искрились, словно электрические провода, хохотали и грозились шутя кому попало. А горожане-то, особенно теперь, когда с провиантом, слава всему, более-менее сгладилось, только рады были. Глаза любовно прищуривали, хитро улыбались, да отдавали чего, что приготовили заранее. А вот ближе к полуночи, вот точно сейчас, когда кирпичи подкладываются под лежачие бочки, чтоб не укатились, а сверху на них крепко ложатся три деревянные доски, начинается самое главное. Весь дневной и вечерний улов собирался на этом простеньком, как попало слепленном столе, и начинался пир такой, какого желтый свет огоньков этого склада в жизни своей не видел. И плевать, на деле-то, было, сколько урожая выйдет. Важное было в другом. Ноткин присматривал, ни на минуту не отрываясь. Пока бочку увесистую катил, не отрывался. Пока на самый верх забирался, чтоб гирлянду свою драгоценную распутать, не отвлекался. И уж тем паче взгляда не отводил, когда на получившемся столе свой собственный улов раскладывал — а именно то, чем в этом году Бурах поделился. Странно чегой-то вышло. Пришёл Ноткин к нему, прихватив стайку малышей, а того и дома нет. Ни его самого, ни его сына с дочерью. Только большой, крепко связанный узел стоит на скамейке подле крыльца, да записка: «На Веху». Даже стихов никаких читать не пришлось, а малышня-то готовилась, даже шутку какую-то сочинили, про быков и людей. Впрочем, жаловаться-то и грешно, всё-таки не поскупился знахарь степной на гостинцы зимние. И рыба тебе, и мясо тушёное в чугунке, и молоко, и сласти из жжёного сахара, и, чего таить, даже эти его ириски, которые он недавно варить научился и теперь со всеми подряд меняется. Они странные, сладко-горькие, но, на удивление, малышня любит. Ножи зазвенели, нарезая на кусочки, кто-то пыхтел над здоровой банкой компота из яблок — кажется, это их одарила госпожа Равель, от неё всегда улов самый жирный. Заранее готовилась, никогда не скупилась, даже в самые непростые времена, когда и праздновать-то было не из чего, только, разве что, из жалкой надежды на спасение. Когда жребий тянут, тот, кто в Седло пойдёт — счастливчик считается. Её же руками и пирог посреди стола выпечен — лимонный, пахнет так, что аж живот в узел сворачивается. Вот же, удивлялся в ответ тому мозг, вот руки золотые, способные всякую сыпучую ерунду взять, да во что-то настолько прекрасное превратить. Свист, песни, шум и гам, хохот, дразнилки и считалки, лай, пение птичье под потолком и, конечно же, бесценное бело-серое мяуканье где-то на верхних ящиках — снова выбрал своё любимое место, чтобы сверху смотреть на глупых суетных человечков. Когда-то, помнится, Ноткин книжку добыл, про зверей, которые все дружно жили в волшебном лесу, да и как чего с ними случалось. Чушь, конечно, но для малышни очень даже покатит, а особенно если читать с выражением, да по ролям с самыми старшими, той же Мэрой или Пижоном. Кроха Светлячок, лет всего-то четырёх, а уже беспризорник, тогда спросил осторожно: «А что такое лес?». Вон он, сейчас ему уже шесть, стоит и бранится на молоко, снова уцепившись за идею тан из него сделать по-правильному. Страшно ж подумать, сверкнуло тогда, до чего они сами на эту сказку и похожи. Разные звери, собранные в кучу судьбой, живут словно большая семья, и праздник празднуют, собственно, по-семейному. Самому атаману было уже шестнадцать, уже полгода как стукнуло, и старше него был разве что Дылда, но он не считается. Отцом-то в семье он всяко не будет, и не про власть это, а про ответственность. Как, например, и сейчас, когда снова хлопнула уже совершенно синяя дверь, впуская вовнутрь склада огрызки чёрной ночи и, кажется, последнюю группу его маленьких воспитанников. Руководил ими, собственно, Пижон, а водил их, помнится, по всем Дубильщикам, близко совсем. И чего это они загулялись? Разве не знают, что нельзя допоздна? — Вас где сатана кружила до самой темноты? — хотел спросить строго, а вышло устало. Всё-таки даже ему, уже юноше крепкому, этот день давался с трудом. Руки уже изрядно саднили, а в голове всё так крепко смешалось и взболталось, как яичные желтки. Взмылило малость, — Время видели? Вы ж ещё час назад обернуться должны были. Зачем задержались, случилось чего? — Да чего там бояться, атаман. — сняла Нота с лица белую замызганную маску, смахивающую на те, что в театре носят, личико румяное угловастенькое вытерла, и плюхнула на общий стол крепко связанный узелок, яркий такой, всем на удивление, — Ну заглянули в Жильники, и что с того? Только бешеная тётка из Верб на нас наорала, вот и всё. Или чё ж, духов степных бояться? — А ты мне не чёкай, вот тебя первую за подол схватит, и всё, хана. — ругался он, впрочем, беззлобно, и все это знали. Знали, что улицы Города в день Вехи пустые совсем. Ни бандитов, ни пьяниц, ни даже стражи сабуровской. Прячется Город, пустеет, замыкает окна и двери, разве только Уклад где-то там, в своей деревеньке, чем-то престранным занимается. К ним в это время лучше вообще не соваться, шут их знает, чего там да как. Мужиков покрепче выставляют вкруг деревни, а те и присматриваются, глазами чёрными щёлкают, чтоб зла не проморгать случайно. Костёр посреди деревни горит, аж отсюда виден, не тушится ни ночью, ни днём, а сами они сухие, строгие, как мясо вяленое. Под атаманским взглядом Нота принялась распаковывать добычу пристыженно, сласти какие-то, ватрушки с творогом, да мало ли, — Ладно, не обижайся. Главное, что пришли. Значит, все на месте, больше никого в городе нет. Смыкай двери. Стукнулся крепкий стальной засов, сомкнулись двери склада вплоть до утра. Больше суетной сквозной холод внутрь никак не проникнет — свечи под карнизом, там, где ветер не задувает, соврать не позволят. Горят себе и горят. Нет уж, дух степной с ветром снежным вместо ног, не видать тебе сироток-беспризорников. Шиш тебе, а не детки чужие. Не увидят они твоего лица обольстительного, и голоса твоего сладкого медового не услышат. А всё потому, что аж до самого утра будут плясать, пить и есть, петь песни, сказки друг другу читать нараспев, а самые старшие, быть может, и чего поинтереснее. Вон, чья-то рука лёгкая детишкам твирина бутылку подсунула, интересно, чья же. А вон, с другой стороны, Пижон уже в уголке обжимается со своей прелюбимой Душицей. Ещё румянец уличный соскочить не успел, поди ж ты. Больше всех Ноткину разных девчонок сватает, как в жопу ужаленный, да всё без толку — не до того, не ёкнуло ещё ни разу. А раз не ёкает, как он считал, значит, и не надо. — Чужих отсеяли, своих лелеяли, Веху новую вкруг посеяли. Убирайся, дух чумной, не брататься нам с тобой, будет счастье, будет мир, едет в наши двери пир! Кажется, с недельку тому назад Бурах старенькие часы забрал, самодельные, сломавшиеся. Забрал, да отнёс куда-то, а потом вернул, рабочие и живые. В них даже кукушка откуда-то завелась, неровная такая, нелепая, выструганная вручную. Сам Бурах такого не умел, но кому отнёс — не признавался, только улыбку свою хитрую давил. И сейчас, словно подпевая ехидным стишкам, застучали в ответ двенадцать раз — ку-ку, да ку-ку. Полночь грянула, звякнули стаканы и кружки, захрустели яблочки, зачавкали непокорные рты, детские и звериные. Вцепился нож в пирог лимонный, большой и широкий, чтобы хватило на побольше. Режет не на треугольники, как в книжках, а на квадратики, чтобы каждому досталось. Сироток, как ни крути, прибавилось, и это если учесть то, что после песчанки больше половины пристроили по чужим домам. А среди тех, кто не пристроен оказался, пляска стояла такая, что аж стенки тряслись. Одно удовольствие было, признаться, смотреть на них вот таких — румяных, счастливых, искрящихся и блестящих внутренними лучами, которых, поди, ни у кого больше не встретить. Смотреть да думать — дом свой они здесь нашли. Даже если отбросить иерархию, оставить на время за скобками строгий порядок, вокруг него были те, кому он и правда сумел сколотить семью? Тогда на что ему вообще хоть когда хоть на ком жениться, если уже всё есть? Жаль, укололо усмешкой, Хан не видит, чего теряет. Впрочем, с тех пор, как Башню снесли, злорадствовать над ним получалось всё хуже и хуже, и в этот раз, пожалуй, внутри себя Ноткин насильно укололся совестью — быть может, ему и правда было бы здесь весело. Он, вон, совсем лоб здоровый, а всё никак места своего не найдёт, да ещё и свадьба эта его, на носу совсем, сразу после Вехи обещали закатить. Интересно, что же с ним станет, когда госпожа Ольгимская окончательно его окрутит? Что победит: каинская суть, гнездящаяся синей тьмой внутри каждого из них, или хозяйская воля, ломающая любого, кто подойдёт слишком близко, и неважно, тьмой или светом? Отмахнулся Ноткин от этих вопросов, мало они, как ни крути, его касались. Дело было, пожалуй, в том, что даже после второпях опрокинутой стопочки, в которую он отважно впился, считая себя уже достаточно взрослым, расслабиться никак не получалось. Не то чтобы он к этому не привык — сосредотачиваться и работать головой во время всеобщего веселья приходилось не раз и не два, больше того, это почти что было в его обязанности, кровью написанной. Сидел себе на ящике, Артиста гладил по загривку, словно надеясь с ним поделиться, да думал о своём, по инерции носы пересчитывая. Помнил отлично, сколько их всего должно быть, кто в какой группе уходил, куда и во сколько, кто когда вернулся и кто что принёс. Карман грела свечка. Короткая, белая, в узелке от Бураха лежала, да так своего места и не нашла. Всем он их впихивает, боится, что кто-нибудь да позабудет. — Э, атаман! — Пижон плюхнулся рядом, нарочито хвастаясь отрастающей шевелюрой, спрятанной в крепкий хвостик, едва заметный, как у воробья. Румяный, даже слишком, очевидно, бутылку твирина именно он и почал, да так, что уже самую малость язык заплетался. Не особо заметно, но понятно, если знать его хорошо. А Ноткин всех знал хорошо. Он, в общем-то, и ему протянул стопочку, вторую, до краёв наполненную мутным кабацким варевом, и, дождавшись, когда Ноткин, сморщившись с непривычки, сделает глоток, тюкнул по-доброму его за плечо, да рассмеялся по-музыкальному, — Ты чего опять как на иголках? В Веху-то себя побалуй, пружину спусти. Небось не тот праздник, что три года назад был, было б чего терзаться. — Да не могу я, чего пристал-то? — да уж, вспомнить-то было о чём. И сразу после кошмарной болезненной вспышки, перехватавшей огненными руками немало его маленьких людей, Веху решились отпраздновать. Холодно было, а многим и голодно. Не сравнить с тем, что нынче делается, пережившие детей плакали, но делили немногое, что было. Осиротевшие тоже плакали, и дарили в ответ что умели — благодарности и нежность. По домам тогда гулять не решились, совесть взыграла, да только те, кто помнил об этой их маленькой игре, всё одно делились, кто чем умел. Вспоминать было страшно, как тогда душа ныла, а белоснежное, сухое, нараспашку открытое болью лицо Починки, что стал первой ласточкой, порой до сих пор во снах вспоминалось. Потом прибыл поезд, прорвался сквозь снега, и стало полегче дышать. Тогда все, кому хватало совести, пытались Город спасти, а потом и Бакалавр вернулся, и дела, кажется, совсем на лад пошли. Теперь, вон, в больнице этой его, у которой пока всего только первый этаж работает, даже кто-то лежит. Пара знакомых детей, из семейных, городских. Ноткин фыркнул и, словно пытаясь сбежать от чужого настырного взгляда, снова переключился на подопечных. Раз, два, три, четыре, тринадцать, пятнадцать, двадцать, — Нашёл, чего вспомнить. Ты откуда твирином разжился-то, лучше скажи? Никак ушлый Стаматин с тобой поделился? — Ну уж дудки, ещё чего, я его и не видел даже. — отмахнулся было, склонился заговорщицки, да шепнул так, что тайну государственную сбалтывал, — А это я с утра сегодня, ещё до гулянок наших, в Ребре по делам был. Ну, то да сё. Представляешь, кто меня уважил? А сама госпожа Ян! — Ай, брось, брешешь ты. То-то тебя твоя Душица не слышит, она б тебе ухи пооткрутила. — надо признаться, рассмеяться-таки удалось. Кажется, вспомнилось, точно, где-то с полгода тому назад хозяйка Омута наконец-то собралась с духом, вещами и телом, и решилась его покинуть. Благо, из Города не побежала, как многие делают, а лишь перебралась в брошенный Невод. Всё ручками тонкими всплескивала, мол, как же, такая библиотека, такое место, и без заботы, без присмотра? Свою безумную обсерваторию оставила на откуп Бакалавру, а тот и рад стараться, мигом свои руки длинные запустил, укротил буйный дом, теперь туда аж нос сунуть страшно, не то что влезть попытаться. Это-то ладно, а вот в историю Пижона верилось едва ли, уж очень давно он на эту барышню слюну пускает. Да и на многих других, сказать страшно, тоже, хоть по ушам красным его лупи, в самом деле, — А ещё чего она тебе предложила? Уж не кровать с ней разделить? Или, может, замуж сразу? Ты мне пургу не гони. Что-то никак Маковку найти не могу. Куда забилась? — Я-то брешу? Да она, межпрочим, так мне и сказала: «У меня, дескать, совсем-совсем сладости кончились, да и не готовлено. В кабак, говорит, пойду на Веху. Может, возьмёшь, ты вон какой с виду взрослый, уже мужчина красивый!». Ну, я не будь дураком, взял конечно, отчего ж не взять. И как-то совсем ниточка его истории смысл потеряла. А всё потому, что Маковку, пятилетнюю девчонку, чёрненькую такую, как зёрнышки этого самого мака, потешную, коротенькую, взгляд всё никак не мог разыскать. Склад-то не такой и большой величины, пусть и заставлен чем попало, да и сплетение танцев, ног и голосов изрядно мешало. Вот же, дёрнулось в голове, понабрал малышни, в надежде, что подрастут и пользу станут приносить, а теперь за каждого переживай, как за родного. Впрочем, тут же мысль эту отбросил, теперь стараясь всеми своими двумя глазами Второго её разыскать — щенка пятнистого, Пуговицу. Взгляд забегал торопливо, и практически тут же на зверюшку наткнулся, а та, вот здрасте, по полу бегает, суетится, нюхает то здесь, то там, а потом знай себе к двери возвращается, будто поджидая чего. В сердце тут же тревога вселилась, просвистел лишний удар — не к добру это, чего это ищет по полу, чего волнуется? Тут же вздёрнулся изнутри Ноткин, сосредоточился, и одним только взглядом велел Пижону вынырнуть из его суетных фантазий. В конце концов, ему отвечать полагается. — А Маковка, ну, маленькая, ты помнишь, она же с вами ходила по домам? — и, заметив, как практически тут же Пижон распрямился, перестроился и соорудил внимательный взгляд, Ноткин продолжил своим строгим тоном, — Она же с твоими была. С Нотой и остальными. Вы точно её сюда привели? Видел, как она входила со всеми? Отвечай. Щас же. А отвечать-то и не пришлось. Пижон в ответ молчал, но молчал до того красноречиво, что и так стало понятно всё. Медленно, но уверенно его лицо от расслабленного, спокойного и развесёлого твирином и дурацкими мечтами о взрослых женщинах, принимало выражение сперва торопливых, серых раздумий, а после — кошмарного, осознанного, кристального ужаса. И без слов понятно было. Упустили они ребёнка. Посеяли где-то в пути, увлекшись стихами и плясками. Откуда-то вдруг повеяло холодом, и тот поёжился, словно ждал, что в ту же секунду атаман его и зарежет, заточку в бок воткнёт, и всё, поминай как звали. Ноткин ясно вдруг почувствовал, как дёрнулся глаз — за полночь ведь уже давно перевалило. Сейчас уже с час после неё накапало. За стенами склада — вьюга, кромешная тьма, холод и ни одного человека. Снег наваливает слоями, один за другим, один за другим, склеиваясь, как слои ледяной ваты. И ладно бы это был кто угодно другой, кто сумел бы найти дорогу домой в одиночку, да только Маковка не могла такого. Прежде домашняя девочка была, совсем ручной к нему попала, ни в чью семью не уместившись крошечным кульком. Едва ли чего умела, терялась, стеснялась, но упорной была и училась охотно. Вот только детёнышем ещё была, что ни делай. Опасалась темноты, закоулков тёмных и сказок страшных. Все из этого вырастают, и вырастают быстро, вот и она бы выросла. Вот только где она сейчас? Где эти оболтусы, согнуть их перегнуть в рог бычий, её позабыли? Говорить было незачем. Сорвался Ноткин с места, второпях в свою куртку ныряя, пробурил толпу свою насквозь тонкой ниточкой, вцепился накрепко в засов. Ахнул кто-то за спиной, почти телесно почувствовал на себе чужие тычки разными пальцами. Разволновались, бедные. Издали раздался-таки голос Пижона. Виноватый, испуганный едва ли меньше, даже дрогнувший чуть от собственного ротозейства. — Давай я с тобой пойду, а? Моя ведь вина, упустил, недоглядел. Давай, а? — Сидите все здесь, я так велю, ясно? — это даже обсуждать нельзя было. Никого он за собой не потащит. Даже если и накосячил, за то, что глаза на затылке спрятал, потом отдельно отвечать будет, но никак не здесь и не сейчас. Рявкнул Ноткин, негромко, но ясно, так, что все послушно притихли, внимая во все свои бесконечные уши. Засов лязгнул, впуская внутрь первые свистки ветра и какого-то панического холода, — Я пойду и разыщу Маковку. Запритесь на засов и ждите. Я приду и постучу условным стуком, нашим, общим. Если чего буду болтать, упрашивать открыть — не открывайте, не я это. Только стук. Усвоили? Караульного посадите, чтоб слушал. Знал отлично, что усвоили. Засов за ним защёлкнулся, окончательно отрубив тёплый, пропахший железом и детскими играми склад и какую-то странную, жуткую, совсем не понятную улицу. Не по себе было знать, что сейчас по всему Городу нет ни души. Ноткин на Складах надолго не задержался, лишь бросил взгляд туда, подальше, где остатки бандитов обретались. Кажется, там тоже сегодня горели свечи, точно так же, под карнизом, где ветра не достают. Тоже раскусили эту мелкую хитрость, тоже суеверные, тоже не могут перестать себе за спину заглядывать. Да только не до них сейчас было, и не до рассуждений, как скоро с новым главарём — Сивым, хмурым и щуплым типом, что лишь собирает обломки и осколки старья — они к чертям собачьим развалятся. Ещё немного деток подрастёт, и выдавить их, словно гнойники, будет совсем несложно. Война кончится, а Склады наконец-то спокойно вздохнут, хотя бы ненадолго. На рельсовых путях, что на исходе Жилки текут своим непослушным ручьём прямиком из Степи и кровавых Боен, ветер свистел утроенно. В отдалении чёрным пятном молчала Машина, рабочее логово Бураха. Сейчас там заперто, спросить не выйдет, да и без толку оно вовсе. Стоит, не дышит, не тикает, в глубоком таком зимнем сне, под снежной шапкой. Сама она чёрная, как ночь, и Город весь нынче чёрный. Ноги понесли вдоль по рельсам, туда, где группа Пижона проходила сегодня. Навряд ли по горячим, но хоть по каким-то следам, пожалуйста! Будь он хоть трижды взрослым уже, а воображение было дикое. Ещё когда в кошмарной Башне первое время жил, многих его сны пугали. Не нравились, нередко превращаясь в мрачные, смурные идеи. Спутывали других иногда. Вот и сейчас мысли покоя не давали, всё приклеивались — а ты подумай, каково ей там, крошке совсем, одной, в чёрном-чёрном Городе, без никого, в снегу, холоде и одиночестве? Стоит поди, на одном месте, и плачет в кулачок тихонько, отчаянно, по-мышиному боясь. И это если укладские буйные байки в сторону отмести, а к этому Ноткин готов как-то совсем не был. Трудно было не верить, когда столько всего наслучалось. А если и снежный дух без ног — тоже правда? Где же тогда малютку Маковку искать, и не найдёт ли лицедей её первым? Обернётся покойной мамочкой, да отведёт за руку в чистое поле, на мороз. И насмерть. Сто раз ведь всякие дураки замерзали, решив с кабака пьянющими на улицу выйти. Большинство, конечно, отогревали, но разве же всех? А с ребёнком мелким что станется? Ну Пижон, ну башка, уж он за это ответит, чтоб ещё раз ему хоть какую малявку доверить! Улицы казались спутанными, как лабиринт какой — ещё бы, все одинаковые и снежные. Дома словно на куски разрезанные, что мясо гнилое, и только окна чужие горят, о реальности мало-мальски напоминают. Не по себе стало только сильнее. Ноги несли, а голос окликал раз за разом их общей кричалкой: «Орлята учатся летать!». Он эти слова сам придумал, да распространить велел, чтобы уж точно никто не терялся. По этим словам сразу поймёшь, что рядом свой, Двоедушник, что не обидят тебя и не наругают, и что из укрытия выйти можно. С малышнёй работало отлично, вот и сейчас слова эти оседали в каждом закутке, в каждой подворотне. Шаг в беготню перетекал, вот уже и Жильники позади — беспокойство одно. Окно в Вербах нараспашку открыто, а внутри сквозняки гуляют. Свистят, воют, беснуются там, внутри, а на окнах свечи — оплавленные, потухшие, даже не дымят. Никак случилось чего? Впрочем, хозяйки видно не было, да и не его это сейчас дело. Его дело сейчас гуляет в лоскутной курточке по Городу и, пожалуйста, хоть бы ещё живо было. Отмахнулся Ноткин, дальше припустил, в пару домов постучал, а где открыли — спросил, глядя прямо в глаза. В основном не открывали, суеверно опасаясь снежного степного зла. Свеча на каждом окошке горит, а толку ноль. Остановился Ноткин под фонарём, мигающим по неисправности своей. Последний фонарь на улице, здесь, уже в Дубильщиках. Оба района обыскал на своих двоих, обегал, окрестил криком из нужных слов, а ответа нет и нет. Либо речку малышка пересекла, да в Ребро отправилась, либо беда с ней таки приключилась. Глотку выжгло морозным воздухом, дышать получалось трудней и трудней. Голову морочило дурными образами, а сдаваться нельзя было. Нет уж, беги дальше, кричи, зови, каждый уголок осматривай, степной дух заветных слов знать не смеет, не откликнется поди. Хотя не то чтобы Ноткин вообще чего-то в этом понимал и помнил, как чего работает. Это спрашивать надо, а у кого? У Бураха? Где его взять-то, в такую тьму и такую погоду? Ещё б знать, где вообще его носит, раз дом заперт и молчит. Что-то внутри надулось от тревоги и страха, а ноги, словно набитые раскалёнными угольками, сдаваться не собирались. Вокруг всё свистит, воет и образы лютые выстраивает, от которых и самому охота под одеялом спрятаться и забыться. Тени пляшут, напоминая о неизбежной смерти, что едва-едва согласилась от них отступить. Лоб в холодный пот бросило, ещё бы, шапку-то на складе позабыл второпях. Решил, что легко отделается. А ведь всегда заболевал легко, пусть и не к лицу ему это было, тьфу. Чудо, что песчанкой не дважды переболел, а не то совсем анекдот был бы, ей-богу. Глубоко вдохнул Ноткин, сглотнул в тщетной попытке промочить глотку, прислушался к порывам ледяного воздуха, да вдруг как замер. Сперва до ушей голоса донеслись. Один — точно детский, быть может, даже и Маковки этой. Ребяческий, какой только у малышей бывает, игрушечный совсем. А вот второй отсюда был паршиво слышен, но беспокоил уже заранее — ведь был мужской и совсем взрослый. Кому это в голову могло прийти ребёнка перехватить, здесь, сейчас, в Веху и в такое время? Ведь никого на улицах нет, разве кто осмелится? А если вдруг и правда лицедей степной, то чего ж тогда делать, мелькнуло в голове испуганным кошачьим воем? Разве ж против него нож ручной сумеет помочь? Наскрозь ведь пройдёт! Нет, нет, отмахнулся он тут же, возвращая себе заслуженную реальность, нет, какой же это лицедей, вон, сапоги какие тяжёлые, по снегу скрипят, а стало быть, ноги есть. А даже если и мужик простой, то чего ж это он от их Маковки хочет? А не вред ли причинить? А не уволочь ли куда-нибудь, где не найдёт никто? С доверием у Ноткина паршиво было всегда. И почти никогда острая чуйка его не подводила. Пальцы накрепко сжали перочинный нож в кармане, а глаза вперились накрепко в мост, ведущий в Ребро. Глаза сощурились в нетерпении. И в самом деле! Вот же она, Маковка! Настоящая, живая Маковка, семенит себе трепетно, держит в крохотных ручках свечу горящую. Не морок, стало быть, а настоящая девочка. Больше сказать, не ревёт и не плачет, а даже вперёд глядит совсем-совсем бесстрашно. Вот только совсем не одна она пересекала мост, ох нет, не одна. Фигура рядом, всамделишный дядька, узкий такой, чёрт разберёт в этих потёмках, и, как назло, фонарь над головой замигал так отчаянно, словно спрятать его силился. Чуть сзади держится, голову опустил, словно девчушку рассматривая, ушлый такой, двигается по-лисьему, чуть не крадётся, а шаг всяко слышен, чего скроешь в таком снегу. Нет уж, никакой это не лицедей, вспыхнуло в голове. Нормальные люди в Веху дома сидят, свечки жгут, да отвар из красной унки варят. Только чужие шастают. А чужие только вредят. — Тебе чего надо от ребёнка, а, сукин сын? — зарычал, низко-низко, как бешеный кот, нож выпустил на волю, позволив ему блеснуть истерично в фонарном рваном сиянии. Наверху сверкали дивные звёзды, а чёрная мгла готовилась поглотить собой всё живое, что не защитилось. Выпрыгнул на мост одним движением, да дорогу перегородил так, чтобы малышку отрезать от чужака. Чтоб не надумал ей прикрываться, — Чего надо от неё, ну, говори! Я ж не трус, я и пырнуть могу, если руки распускать будешь. И недосуг мне до того, чего там Уклад говорит об этом, ясно? Говори! — Будет досуг, когда вон понесут. — и такого ответа, если уж честно, перепуганный взмыленный глава Двоедушников ожидал меньше всего. Чего угодно, любого оправдания и любой ответной злобы, да только не этим голосом и не этими словами. Наконец-то фонарь выхватил из тьмы лицо, и оказалось оно стыдливо знакомым. Филин. Филин-Филин, прежде Гриф. Кто-то до сих пор так зовёт, а самые близкие уже прекратили совсем. Какой же он Гриф теперь, когда всё своё побросал? Настоящий, как пить дать, стоит себе да щурится от фонаря, устало-устало, словно весь день на заводе отпахавши, а потом напившись чёрного чаю с лимоном. Улыбнулся во весь рот, одними губами тонкими, обгрызенными до крови, приветливое лицо соорудил, — Ишь, какой прыткий, когда дело твоих котят касается. Ну, добро. Нашлась, значится, пропажа. — А ты чего это тут шляешься среди ночи, а, Филин? Забыл что ли, какой сегодня день? Я-то погрешил, что мерзавец какой, ребёнка украсть решил, а тут, понимаешь, ты. — сам и не понял, отчего продолжал сердиться. Маковка, впрочем, и правда выглядела зарёванной, но уже вполне успокоившейся и даже довольной. Мордочка красная, глаза ничуть не лучше, но улыбается и носом дёргает лениво, — А ты, Маковка? Ты как так потерялась? А если случилось бы что? — А ничего не будет! — совсем разулыбалась, крепко сжимая в пальцах врученную свечку, которую, кажется, от этого самого Филина и получила, — Дядя меня нашёл и сказал, что домой, на склад приведёт! Ему туда же надо, в другой. Он не злой, он смелый, к нему дух злой не придёт. — В Ребре её нашёл. Я, понимаешь ли, от Форели нашей вышел, по своим делам двинул, а тут — сидит под чьим-то домиком, слёзы льёт, едва силы есть. Сразу смекнул, что ваша. А там и сама призналась, что на Складах живёт. — пожал плечами, как дурачок блаженный, да руками развёл, мол, я не хотел, оно само так получилось. Злость улеглась как-то сама собой, и, раз уж надо им в одну сторону, Ноткин по-своему и не был против. Странный это был человек. Вообще-то, всегда был странный, но до поры до времени, похоже было, что в тумане чёрном жил. А как вынырнул из него, пусть и худее нервами стал раза в три, но переменился, настоящий сделался. Сложно сказать было, чего это он сейчас такое, с тех пор, как банду свою распустил. Ну, как распустил, самые отчаянные ещё держат их склад, да только скоро и тем конец придёт. Сейчас Филин, уставившись своими прозрачными глазищами куда-то сквозь Ноткина, внушал лишь комковое, иррациональное, суетное волнение. Прихрамывает отчего-то на левую ногу. Оглядывается, смотрит не на людей, а в воздух. Теряется легко, и внутри, и снаружи. Спутанный весь, порой плохеет, думает о страшном, говорит ещё хуже. Не верилось даже, что недавно врагами были. Сняли маску с человека, сорвали болезненно и вместе с кожей, и только теперь, зарубцевавшись, он снова способен улыбаться. Чёртова Инквизиция, — А я до своих иду. Поздравить бы. Может, и не командир я им больше, но друг по-прежнему. Сивый-то поди и дурак, раз за мёртвое хватается, но чего уж взять с него. Давай провожу, кошачий ты человек. Чёрт знает, почему не отказался. Соединились, да пошли, тщетно пытаясь успокоить сердечный визг, что всё гудел в узкой крепкой грудине. Да даже идёт былой Гриф по-дурацки, словно отталкивается, приплясывает почти. Музыку, что ли, в башке своей продувной слышит? Как бы то ни было, но врагом он уж точно больше не был. Идёт себе, да мурлыкает под нос, порой с Маковкой болтает, истории какие-то рассказывает. Мол, на дальней-дальней ветке рельсов, где они секретный оборот делают, земля раз в год с ног на голову переворачивается, и все ходят на головах! Маковке дело нехитрое, смеяться только в свои густые смешные локоны, да пламя свечное беречь. Шли себе, неспешно шли, позволяя Ноткину наконец-таки отдышаться по-человечески. Под ногами хрустел сладкий, искристый снег, отбрасывая крошечные блики от фонарей, а ночь из густой, чёрной и беспощадной обернулась в синюю — над головами сверкали звёзды. Неутолимые, красивые и бесконечно, великолепно далёкие. Ноткин от романтики был далёк, даже слишком, да только теперь не выходило не удивляться. Вон оно, как быстро, оказывается, способно всё измениться. Скажи он себе предыдущему, что, мол, Грифа свет людской проймёт, да бросит он всё — не поверил бы. То, что этот человек, мутный и хитрый, способен ходить вприпрыжку, глубоко дышать, втягивая воздух покрепче, и глазеть на звёзды так, словно увидел их впервые. Разговор сам собой завязался. Словно молчать было неправильно. — А обретаться я теперь стал в старом домике в Почке. Смеяться будешь, прямо напротив Скорлупы. Каждый день мне из окна видно, как дети играют, во что, почему. Хозяев его песчанка унесла, чего ж дому сиротствовать. — говорил мечтательно, даже завлекательно, будто самым сокровенным с близким другом делился. Впрочем, правды в этом было больше, чем лжи. Хотя бы потому, что давний враг становится другом незаметно, прокрадываясь в память своими привычками, повадками и почти что родным поведением. Бывает же. Пробу ставить на человеке негде было, ко всему был, хоть и косвенно, да причастен. Во всё свои руки запускал, кривлялся, игрался, прямо-таки затрещины просил. Так отчего же теперь рука не поднимается? — Смотрю на них, и думаю: может, вы и сечёте больше, чем взрослые, а? Вот все говорят, мол, Бог, Бог, будто понимают чего. А я думаю, значит-с, что Бог наш, ну, то, что всем управляет — ребёнок всамделишный и есть. Вот потому и понимает больше других. Вот такой вот, что ваша Маковка. Во-от такая малявочка, от горшка два вершка. Представь, а? — Ты мне голову не морочь. — синий звёздный свет окончательно раскрасил улицы, и совсем перестали домики походить на гнилое мясо. Раскрашивались на глазах, собирались воедино, в прочные, крепкие кусочки, хранящие в себе души людей. Ноткин о таких вопросах рассуждать не любил, для него это было слишком. Только волноваться о том, на что повлиять ты никак не умеешь, так чего ж тогда горячку пороть? Хотя, признаться, мысль о Боге в виде ребёнка не казалась ему чужой, а уж тем более глупой, — Чего б мы ещё понимали в Боге. В этом служители его понимать должны. Да только их мало осталось, Власти всех вымели поганой метлой. А тебя я чего-то совсем не узнаю. Ты же, сколько помню, степных духов боялся, что огня? — А кого мне бояться? Захотят — помру, не захотят — под солнцем походить поспею. — и снова плечами жмёт, снова погрузился, внутрь себя сбежал, задумался крепко. Под ногами зашевелились непослушные рельсы, скользкие, как шальные змеи, — Тьфу, язык мой — враг мой. Прежде ума рыщет. Не прийти ему по мою душу, ловить нечего, обернуться некем. Я уж и не помню, остался ли кто, или один совсем. Был ли вообще такой человек, Гришка-то? — Спутал ты всё, голова. — усмехнулся Ноткин под нос, крепко держа за руку идущую рядом малышку. Он марионеточничества не боялся. Нитки не видел, да и не хотел видеть. Много таких было, как он, которые плевать хотели, даже если и так. А вот Филина мучило, никак отпустить не умело. Всем разболтал, как только комиссарша исчезла, да язык развязала. Вот и теперь, вроде праздник, а он всё никак уняться не может. Впрочем, Ноткину ли его упрекать? У всех свой повод натянуться, словно пружинка, — Грифа нет больше. А Гришка остался. У него и друзья есть, поди. Может, и мама-папа где-то были, если вспомнить сумеет. Ты одного с другим не путай, а то глупостей наделаешь. — И то верно. Вот просплюсь хорошенько сегодня, да сладится всё. Шестерни расшатались, швы разошлись, вот и болит в голове. Да так болит порой, знаешь, будто умру вот-вот, а потом нате — и не умираю, пошутили надо мной, понимаешь. Дело жуткое. Отвечаю теперь за всё, в чём повинен был. Отдаю назад. — кажется, успокоился, посветлел снова. Серебряные в таком странном свете Склады проглотили их обоих, словно и правду игрушечных. Мысли в чужой огненной голове переваливались торопливо, смешивались, как плохой твирин, смазывались и растекались куда попало, не слушаясь мастера, — А часики-то ваши, кот. Работают-то? Часики. Куковать вам не забывают? — А чего ж тебе до них за дело? Осенило вдруг, сверкнуло: вот кому Бурах носил их самодельные, престранные, кривенькие часы, когда те сломались от случайно брошенного камушка. Вот кто умелыми руками поселил в них кукушку, которую, поди, и сам-то в глаза не видал, не водится тут никаких кукушек. Он ведь с тех пор, как Склады забросил, в механизмах часовых понимать стал. За временем Соборным следит. Присматривает, чтобы шло так, как должно, и в больших, и в маленьких. Не дело это, когда за временем смотрит тот, у кого с головы течёт. Задумался Ноткин, крепко задумался. Вон как быстро всё вокруг течёт, обводя Город, словно камень в речке. Люди маски переменяют, лица свои обнажают, меняются, ломаются и чинятся, зашиваются и потрошатся. А значит, и ему на месте стоять нельзя. Не враг ему тот, кто детёныша их выручил. Не враг ему Филин. — Часики-то работают, как следует, твоими руками. Да только помочь бы тебе, да твоим шестерням, чтоб не болели больше. — нахмурился, окинул взглядом Филина, словно ещё одного своего ребёнка. Приценился, прицокнул сердито, головой закачал, — Я тебя, знаешь что? Я тебя навещать буду. Не знаю, сколько, но буду. Ответственное это дело, время крутить, чтоб работало как надо. Какое ж оно будет, если у тебя совсем башка потечёт? Знаю, Бурах ищет, как твою башку починить, лекарство изобретает, а до тех пор — смотреть за тобой надо. Решил. — И чего ты только такой? — и будто бы не услышав вовсе, Филин вдруг принялся шарить по карманам, да так активно, словно точно знал, что именно ищет, — Словно внутри пружина эдакая, ржавая и натянутая, сейчас ка-ак завизжит! Это ты, поди, за котят своих изводишься? Достал сигарету. Самокрутку, ещё бы, что ж ещё. Тут другие нечасто водятся. Достал, отряхнул зачем-то, будто засовестился, и протянул кротко, словно слова в горле застряли. — Нечего мне больше тебе дать. Дурак я, дурак диковинный. Твоим раздал, когда по домам бегали. — и посмотрел так внимательно, въедливо, словно одними глазами просил принять странный, дурацкий подарок от дурацкого человека, — Возьми, не обижай. У тебя и без меня забот по горло, вижу, не слепой. Но коли прийти надумаешь, хотя бы душу отвести — кто ж тебе запретит. Ладно, двинул я, нельзя в такие потёмки одному бродить. Заждались они меня. — Да подожди ты! — чиркнула спичка непослушно, разгорелся яркий огонёк посреди синей зимы. Кажется, в этот момент всё на свете притихло, кроме, разве что, скрипа ботинок тощего, измученного, но не теряющего воли Филина. Сладкий дым потёк в горло, внушая испуганному разуму успокоиться и выровнять наконец-таки свою непослушную спину. Похлопал Ноткин себя по карманам в тщетном поиске — чего бы на обмен дать? Негоже это, чтобы на первую мену, да и не дать ничего. Никогда ведь прежде вещами не менялись с ним, брезговали. А мир вон каким боком к ним повернулся, вот как вывернул человека наизнанку. Да и сам Ноткин, быть может, тоже точится этой странной речкой из людских судеб, как любой камешек? В руку проскользнула свечка. Та, которую Бурах оставил. В переднем кармане лежала, часа своего ждала. Чего же ещё на Веху менять, как не свечки? Улыбнулся неловко, едва ли не смяв её в пальцах, да протянул в ответ, — Держи. Поменяемся. Я с тобой силой поделюсь, а ты со мной — надеждой твоей. И тогда всё ладно будет, Филин, я тебе слово даю. Бывай, топай. Да и нам домой пора. Улыбнулся он, зажигая свечу в руках, трепетно, как маленький ребёнок. Подумать только, вот смех-то, он ведь тоже когда-то малявкой был. Вот таким же, что эта Маковка. Прижал к себе свечу, пряча робкое пламя за тощими пальцами, взглянул в шаткий огонёк любовно так, очарованно, словно в подарок получил не иначе как саму любовь, и валко пошагал дальше. Туда, где прежде обретался на воровском троне, озаряя наглой кривой ухмылкой всякого, кто по глупости своей осмелится заглянуть. Подумать только, не бросили. Всё своим считают, даже когда от всего отошёл, да забыл. Вот и ходит к ним, несёт им свою часть Вехи. Может быть, это и правильно, что встретились сегодняшней ночью? Может, это начало чего-то нового, непонятного? Ноткин не знал ещё, как сложится. Быть может, с наступлением нового года, когда слабость момента уйдёт, он снова оскалит зубы. А может, сдержит своё слово, да явится навестить, присмотреть за часовщиком, раз из родичей у него в самом деле никого не осталось. Условный стук отозвался за дверью радостными воплями и скрипом стального засова, и очень скоро они с Маковкой и остатком сигареты уже были в тепле, уюте и виноватых объятиях Пижона, что налетел на ребёнка с утробным воем. Не могли они, похоже, без него праздновать. Потеплело внутри, а волноваться больше совсем не хотелось — ведь каждый из его преданных любимых носов был рядом. Теперь, когда атаман вернулся, они снова принялись за смешную пирушку, кто-то вновь затянул песню, а другие подхватили. Маковка, слившись с другими малышами, уже вовсю пила молоко, согретое на спиртовке, а голову всё не покидали престранные, тёплые, даже ласковые мысли. Всё меняется, всё возвращается, и рано или поздно даже в самом отпетом негодяе может вдруг очнуться ребёнок. И, если уж такое случилось, то кто, как не старший товарищ, должен присмотреть за этим самым ребёнком, чтобы тот в беду не попал? Уж в этом-то он лучше других разбирался. Даже лучше Хана, как бы тот ни задирал свой острый нос. — А мы тебе лимонный пирог оставили! Вот, смотри, самая-самая серединка! — прорвался сквозь мягкие мысли чей-то суетной голосок. Под носом замелькал знакомый удивительный запах, и только теперь, пожалуй, Ноткин сумел позволить себе расслабиться. Ржавая пружина, сдавливающая сердце и разум, ослабила своё адское натяжение, хотя бы ненадолго. Где-то поблизости мурлыкнул знакомый голос Артиста, с лёгким укором вопрошая — ну, неужели это стоило такой паники? Успокойся, ты всё сделал правильно, все они в безопасности. Что-то внутри подсказывало атаману, что дальше будет только сильнее тянуться. Будет болеть и давить на сердце за каждый небольшой нос. Что даже когда выдавят-таки остаток бандитов со Складов, заставив их наконец осесть и перестать хвататься за соломинки, легче не станет. Но такова уж, кажется, была его доля, и сам Ноткин, похоже, её принял. В конце концов, душу-то теперь, пожалуй, будет кому отвести, если совсем туго станет. Похоже, что в будущем году изменится очень многое, и неужели не стоит вытерпеть страх любой силы ответственности ради того, чтобы все они, все эти щенки и котята, змеёныши и птенцы, вся его живая, перемешанная, маленькая толпа была в целости, сохранности и способности выжить? Все они, осиротевшие, потерянные, оказавшиеся сами по себе, были здесь, под одной железной крышей одной большой семьи. Впрочем, и тут подлец Филин прав оказался: надо только проспаться как следует, и сладится всё. Усмехнулся Ноткин, взял пирога кусочек обещанный, из серединки, да укусил так, что аж скулы свело, аж зажмурился весь, как сладкий лимон по языку побежал. Это, пожалуй, был лучший пирог на свете. Или всё дело в ласковой Вехе. А может, в добрых словах от того, от кого не ждёшь. Ноткин не знал. Ноткин ел лимонный пирог, да молоком запивал. Да и так ли важно, почему? В конце концов, в этот день всякое может случиться.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.