ID работы: 14190388

Кому и зачем нужны свечки зимой

Джен
PG-13
Завершён
25
автор
YellowBastard соавтор
Размер:
101 страница, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

04. Один брат, один свет милый [Мансарда]

Настройки текста
Андрей оглядел своё заведение по-хозяйски, уверенным, властным и даже каплю тяжёлым взглядом. Всё было готово. По-своему праздничное убранство делало из этого места крепость, и уж больно странным это казалось. В его жизни всё было слишком уж шатко, и кабак, пожалуй, простоял в ней почти что рекордно долго. Интересно, усмехнулось в голове, как долго удастся этот самый рекорд продержать? Как бы то ни было, всё и правда работало должным для местного праздника образом. Удобно он, на самом деле, устроился — в день, когда все затихают в своих домах, пугаясь суеверий, как маленькие дети, все те, кому некуда идти, наполняют его помещение. Быть может, поэтому сейчас прибывали только первые ласточки — неубиваемые колдыри, у которых твирин вместо крови, а мозг уже давно с насиженного места оторвался, да сейчас из ушей потечёт. Ещё немного, меньше часа, как только с Заводов отпустят пресловутое большинство, не обременённое детскими криками и жалобами жён, помещение наполнится так быстро, что глаз на всех не хватит. Даже таких острых и пытливых, как у хозяина этого жгучего места. Андрей обводил взглядом всё вокруг. Проверял на память, всё ли на месте. — Свечами порог обнесли, даже самые суеверные не подкопаются. — развёл руками бармен, имени которого, впрочем, несмотря на выслугу времени, Андрей до сих пор не знал. И если сперва напоминал себе спросить, всё-таки странно это, то теперь это походило на обоюдную игру, в которую Стаматин играл практически со всеми, кто имел с ним хоть какие-то дела. Номинально она называлась «Кто первый сломается». Бармен методично протирал стакан, кажется, один и тот же в последние пятнадцать минут, — Над потолком унку развесили. Скоро прогреется, запахнет. — Вы где столько взяли? — и правда. Красная унка — вещь смешная. Вроде бы нередкая травка, но растёт только в холода, лезет из-под сугробов, и острая настолько, что, не зная, трогать нельзя, до крови обрежет. Длинные стебли, широкие тонкие листья, навроде тех, что у ландышей, да только коснуться нельзя без спроса, рук лишишься. Народ из неё чего только не делает, покупая у самых отважных, да в крепких перчатках друг другу передавая. Особенно известен отвар по зиме, что-то навроде киселя. Ростки и цветы этой приблуды увариваются вкупе с яблоками и сахаром, потом по стаканам и кружкам, да детям в руки. Самые нервные, каких сейчас развелось, как собак, большие любители привязывать её к потолку или над входом — считают, что своего унка впустит в дом, а чужак, несущий зло, об неё обрежется и проявит себя. Впрочем, от местных верований и суетных традиций Андрею было мало толку — исключение составляло лишь то, что унка также была и отличной пряностью. Высушить, размолоть, смешать хоть с тем же твирином — и вкус прилично этак изменится, на порядок повыше станет. На вкус хороша, пусть и не понятна. Не то корица, не то кардамон арабский, то ли гвоздикой отечественной тянет. А то и всё сразу. Увешав ей потолок, хозяин повелел создать особенную атмосферу здесь, в подвальном прибежище одиночек. Даже самые суеверные из местных не откажутся остаться здесь. С их точки зрения — крепость. Для всех остальных, которых, к сожалению, меньшинство, повод потопить одиночество в мутной бутылке твирина, да так, чтобы уплыло на самое дно, — Никак сам собирать ходил? — Что вы. Мне этими руками ещё работать. — качает своей ржаной головой, себе на уме, и вниз вечно смотрит, будто взгляд хозяйский поймать опасается, — Доктор степной приходил, ну, я его и попросил. Он же с травами этими на одном языке болтает. А он принёс, не поскупился. Конечно, кто ж ещё, закатил Андрей глаза про себя, стараясь чересчур не сосредотачиваться на этом образе. Вот уж с кем точно на одном языке никогда не заговорят. Приходилось его терпеть, этого вечно слепого быка, лишь потому, что пользу приносит. Впрочем, с его стороны, так было почти со всеми, кто населял этот город, а особенно в последние годы. Терпеть приходилось многих, даже таким, кто не привык, когда что-то работает не по его. Ай, ладно, отмахнулся внутри себя, увешали потолок без вреда для его работников, и ладно. Он прав, эти руки здесь ещё пригодятся. Он этими руками тут наутро и убираться будет, и деньги вырученные пересчитывать, за себя и за танцовщицу новую, Солонго. Ей веры нет, любит чего лишнего припрятать под тем немногим, что от одежды осталось, а потом личико невинное строить, мол, не знаю ничего, задевались куда-то. Может, оно и работало бы, спору нет. Да только перевидал он таких девиц столько, сколько не хватит пальцев у всех местных рабочих, чтобы не знать, в каких местах удобнее всего прятать деньги. Впрочем, ей-то уж точно грех жаловаться — работы сегодня будет, что называется, непочатый край, и выручки не меньше. Андрей покосился на запертую пока на медный ключ комнату, что специально для это цели выстроена и была, в которую нельзя без стука. Одиночек много, и все не целованы, не приласканы. Работы много. Прибыли в Веху — и того больше. Оставалось только ждать, а ждать Андрей пусть и не любил, но умел хорошо. Народ стягивался чёрным жирным дёгтем, синхронизируясь с чересчур уж быстрым временем. Стекал в подвал, принося на себе хлопья серого снега, пыль и сажу из сумрачных лабиринтов Заводов. Всякие стягивались. Мазутные мужики, измученные жаром печей и кровью механизмов. Истрёпанные, уставшие, но отчего-то румяные женщины, что волею судьбы оказались вдруг сами по себе. Просаленные насквозь степняки, что вроде в Уклад возвращаться не хотят, а на мордах узкоглазых всё равно всё написано, прячь-не прячь. Стражники без формы и лиц, бандиты с белыми мордами, нигде и никем не принятые. Плевать, разницы не было, важно было то, что от всех них есть польза и внезапно чистое, живое, человеческое веселье. Раздухарились быстро, а пойло с ункой потекло рекой, только успевай отдавать на руки, да пересчитывать монетки. Сто раз ему говорили, мол, всего не унесёшь, а он и не собирался — это так, ради веселья, странного мирского хобби, развлечения для ничего. Чтобы смотреть на них, да радоваться про себя, вон, дескать, до чего могут люди докатиться, стоит им только волю дать, да скобки распахнуть. Порой им даже завидовал. От глупости всё счастье и тянется, рывками, поступками, за которыми нет завтра. Он себе такого позволить не мог уже долгие годы — потому их с братом, наверное, и разыскивают аж в четырёх странах. Где повесить, где расстрелять, где на дыбе растянуть, а где-то, в самой экзотической, может, и съесть. Подневольно вылезла улыбка наружу, да такая, какая бывает только от хорошей такой, ядовитой, но доброй шутки — дело ли, ещё есть куда расти! Немерено ещё впереди способов оказаться неугодным одним лишь своим явлением. Хотя, казалось бы, не особо-то человек хитро пошит, есть и в разы хитрее, а вон как складывается жизнь. Жизнь сюда заворот сделала, да застопорилась премерзко, заснула без движения, да так, что каждая секунда злобно капала на мозги. Пусть и знал Андрей, что это лишь до поры. До поры. Скоро будет повод почесать шустрые пальцы, когда господа Каины наконец соберутся перебираться за реку. Обещали, что как только младший сын женится, тотчас же после этой самой Вехи. Вот тогда заживём, думалось. Вот там разгуляемся. Ждать выходило всё хуже и хуже. — Брата нет. Осенило вдруг, хлопнуло по голове мыслью. Ведь как только Каины переедут за реку, шут их знает, в каком таком составе, какими личностями и в какой кондиции, начнётся стройка. Самая интересная в их жизни стройка. Стройка, ломающая умы, предрассудки и любые прежние образы, плесневеющие в людских головах веками. А до тех пор, последние три года, с тех пор, как разлетелся на клочки кошмарный образ песчанки, у них было время на эскизы. Море эскизов, чертежей и идей, ни одну из которых нельзя было упустить. Вот только ни одна из них, так считал Андрей, не родилась бы на свет без удивительных рук его брата. Его второй стороны, неотъемлемой части, без которой не было жизни. И которого сегодня почему-то здесь нет, а ведь вроде с утра обещал явиться на праздник, да отметить как следует. Нет, не Веху. А конец бесконечному, изнурительному ожиданию. Они записывали и обращали на бумагу всё. Случайные мысли, образы, галлюцинации, размытые воспоминания и воспалённые сны. Всё складывалось в нечто настолько дивное, что смогли бы оценить лишь нужные люди, и времени оставалось совсем немного. Отгремит чёртова Веха. Младший Каин наконец женится, зачем бы ему это ни было нужно. И тогда, наконец спустив с поводка налившиеся молоком и любовью идеи, они смогут оторваться так, как никто не осмелится. Мечтать об этом, предвкушая до истерики под сердцем, словно ребёнок в Сочельник, можно было бесконечно. Вот только в одиночку отчего-то не получалось. В голове мелькнуло призрачной тенью беспокойства: одиночек в эту ночь не особо-то жалуют. Андрей перед степными мороками и всякого рода уродцами стоял незыблемой стеной. Не удивлялся и не боялся, быть может, внутри себя позволяя высокомерно считать, что сладит с любой напастью. Не так уж важно, существует ли она вообще. Пока другие суеверно опасались дурных на голову кожаных червей, он первый наладил с ними рабочий торговый контакт, действуя даже не из выгоды, а из праздного любопытства. Чего же он, со снежной тварью не сладит? Если она, конечно, вообще есть на свете, а не передаётся из уст в уста, чтобы пугать детей и местных оголтелых человечков, которые птичьей стаей срываются в панику по малейшему, даже самому крошечному поводу, да каркают, каркают. Он-то ладно. Сколько угодно, может хоть в лицо плюнуть этому созданию, если надо. А вот что насчёт брата? Ох и ненавидел он, когда суеверия местные в бок иголкой ржавой кололи. Жить мешали. Селили в голову подрывные мысли, более подрывные, чем он привык. Вроде той, мол, а что же он сегодня один остался, если не положено, всегда ведь уважал весь местный бардак, а если и нет, то находил в нём какой-то свой, звёздный интерес. Или, например, чего не пришёл, в порядке ли, если обещал, и ещё сегодняшним утром был очень даже неплох? Больше всего на свете он не любил это чувство: тревогу. Невнятную, колкую, разлёгшуюся в животе подушечкой для булавок, заставляющую одну нервную кривую мысль цепляться за другую. Андрей мог изгаляться над судьбой сколько угодно, но только не тогда, когда дело касалось брата. Здесь унизительно быстро тревога добиралась до нервов и скручивала их в дивные уродливые косички. — На часах сколько? — и, тут же ответив на свой собственный вопрос одним только взглядом, бросил бармену несколько слов, словно звенящую в кармане мелочь, — Отойду по делам. Ты за старшего. Не дрожи, ничего при тебе не развалят, тут дружинников половина зала, только следи, чтоб Солонго и подружек её сверх меры не трогали. Может, ещё кого в помощь пришлю. — Вернётесь хоть, хозяин-барин? — в ответ задребезжала надежда, пусть и совершенно тщетная. Бармен наблюдал беспомощно, как Андрей поспешно ныряет в пальто, кривое всё, странное, неровно пошитое, но в точности по его душе, и чуть ли не трясся от таких сумрачных перспектив. Часы послушно отбили одиннадцать. В сумку нырнула пара бутылок, — Или не ждать вас? — Обещать ничего не буду. Поди не мальчик, разберёшься. Ну-ну, не дрожи так, ничего с тобой не будет. А если будет, хотя бы найдётся кому за тебя отомстить, а? — с этими словами, крепко запахнув на горле высокий ворот пальто, Андрей Стаматин взлетел по множеству стальных ступеней, словно дикая птица, пошатнул своим шагом тёплое пламя сотни свечей, что обнимали выход изумительной красотой и какой-то будто бы вычурностью, и со свистом исчез за тяжёлой, скользящей, добротно смазанной дверью. Хлопнул металл. Хозяин ушёл. — Да уж. — выдохнул бармен себе под нос, словно боясь, что у стен таки выросли уши. Где-то справа, у сцены, хохотала заливисто подвыпившая Солонго, нежась в грязных объятиях четверых очарованных заводчан. Подвал начинал угрожающе трястись от чужого топота, — Разберусь. Зима впивалась в руки Андрея, пробираясь под свободный крой рукавов как-то слишком стремительно. Сизая, смурная, полная неудобного, неуместного снега, знай себе подталкивала его, так внезапно решившего вылететь из крепко сбитого гнезда сокола, в спину — шевелись же! Мороз пощипывал ноздри при каждом вдохе, уже завтра здесь будет совершенно не пройти. Интересно, сколько сабуровских людей сейчас в его заведении пропивают жалованье, а завтрашним утром не сумеют не то что снег расчистить, а себя-то в зеркале узнать? Что-то внутри злобно, по-детски жестоко хохотнуло, а шаг потянулся ускориться. Если Андрей не хочет застрять, стоит поспешить. Хотя, кажется, даже сейчас, посреди синей глухой ночи, когда даже фонари порой отказываются работать, лишь бы внимание суетное к себе не привлечь, на улицах нашлось место людям. Ну, как людям — деткам ноткинским, их даже в кромешной тьме узнать выйдет по хулиганским смешкам да говору. Колядуют они, почти как дети в Столице, только, как водится, со своими поговорками и подпевками. Может, и знать не знают, что это так называется в большом, цивилизованном — о боже, как же плохо на языке скользит это слово, как же ранит, нервирует — мире, где детки и в школу ходят, и балетом занимаются, и шпагами учатся владеть, и, самое-то страшное, являются настоящими детьми, а не демиургами в беспомощной оболочке. Погода лихая была, хотелось смеяться и баловаться по-своему. Как в тот раз, когда они с братом, кажется, бесконечные годы назад, над учительницей в лицее измывались: помнится, зал её всегда запирался на ключ, чтобы ничего они там не учинили, да только в один день принесли они нехитрую смесь, порошок эдакий. В скважину высыпали. А свойство этой доморощенной смеси, которую они сами и вывели всего-то неделей ранее, было в том, что стоило только попробовать сунуть поверх неё ключ — она взрывалась. Несильно, не так, чтобы ранить кого, но ровно настолько, чтобы поплавилось всё. И ключ, и скважина, а иногда даже пальцы, если отдёрнуть не поспевала — так бранилась, так проклинала, они-то и слов таких тогда не знали. Тогда колдовали со всем, что в пальцы только попадалось: химия, физика, моральные издевательства совершенно надо всеми, до кого язык дотянется, и, конечно, бесконечные изобретения. Попались в тот раз, конечно, сразу, хотя бы потому, что на прошлой неделе подговорили весь класс, сомкнув рты, весь урок мычать негромко. Подойдёт она к тебе — ты заткнёшься, а другие мычат. Едва ли с ума не свели, веселуха такая, которая только детям-то и дозволяется. А если вспомнить, как волной звуковой все стёкла повыбивали, да так, что наружу посыпалось? А тот день, когда жандармов вызвали, которые у неё в сумке прокламации нашли? Потом, кажется, учительницу заменили. Ой, всего и не перечислишь, что было тогда, не до того совершенно. Андрей торопился, пусть и память молила хотя бы один снежок в пальцах собрать, да в чужое окно швырнуть. Некогда было. Где-то за правым плечом остался Термитник — мерзкое сооружение, ломающее об колено само понятие человека, того самого, который сильный, смелый, и против ветра. До тех пор, пока та робкая часть Уклада, что продолжала работать там, пусть и в куда больше пощаде, после приходила к нему в кабак, жаловаться было грех, но один только вид этой бетонной коробки, растворившейся в снегу и чёрной тьме почти наполовину, внушал желание дёрнуться всем телом, и уйти подальше. И угораздило же его, бедолагу, устроить своё жилище именно здесь, в Кожевенном, так далеко от всего прекрасного, что есть в Городе. Впрочем, может и ну его, этот Город? В конце концов, не то чтобы долго им осталось тут жить, правда? Отгремит свадьба, и всё, свободны, финита, желанный конец вашему плену здесь, в этой дрянной неудачной застройке. Да и потом, местами брат куда лучше него понимал, что да как работает. Если поселился здесь, значит, так ему надо было, значит, так пожелал и почувствовал, и препятствовать ему — значит, себе же вредить. Так ощущал Андрей, второпях доставая свои ключи от проклятущей мансарды. Холод почти не чувствовался, лишь отзывался шепотками знакомыми где-то за спиной. Как будто голосами из прошлой жизни, давно забытыми и закопанными. Может быть, даже мёртвыми, а то и убитыми, чтобы навечно молчали. Он не оборачивался, лишь отпирал торопливо дверь, успев заметить лишь то, что в заветном окошке там, наверху, не горит не то что свет, но даже ни одной вшивой свечки. Забыл, сирота. Опять позабыл, всегда забывает. Дверь сомкнулась за его спиной, а под ногами жалостливо заныли ступеньки — слишком уж напитанный, крепкий, светящийся силой духа человек по ним наверх взбегает. Ящики, рваные холсты, мусор и какие-то вещи, назначения которым не было уже слишком много лет. Всё подряд, что перестало быть нужным в комнате. — Так, так, и по какому поводу траур? Мансарда полнилась удивительным звёздным светом. Он растекался из высокого, длинного и изящного окна, ведущего то ли на улицу, то ли в небеса, разбрасывая свои прекрасные космические руки по всему полу, шуршащим по полу чертежам и спутанным мечтаниям, что рано или поздно найдут в разуме хозяина дома самое прекрасное воплощение. Отзывается серебряное сияние и на картинах, по-разному сотканных и с разным содержимым, плещущимся внутри. Перекликается с давно опустевшими склянками заветного пойла, что перемешано с кровью брата так плотно, что едва ли понятно, где что. И, разумеется, серебрится своими касаниями на лице самого хозяина шаткой мансарды посреди этого мясного городского месива. Пётр лежал на кушетке, той, что под этим самым окном и гнездилась. Лежал собравшись, скукожившись, словно нерождённый младенец, подобрав под себя руки и ноги в немой мучительной попытке согреться, и зажмурившись настолько намертво, словно не желал видеть совсем ничего. В пальцах Андрея было сверкнул переключатель, но в последний момент сам же себя осадил. Нет, нельзя. Рано ещё свет зажигать. Если брату не хочется, значит, он и не будет. Впрочем, отреагировал на визит бедолага почти что сразу. Зашевелился, бедный, на своём едва ли согретом месте, поднялся, окутанный весь в покрывало из звёздного света. Замызганный чуть, выпачканный, и едва ли в собственной памяти живущий. Изрядно ему поплохело с того дня, как рухнула Башня. С того дня, как фактически дочь потерял. Порой еле-еле за мир держался, пошатывался. — Это ты. — прозвучал так, словно никого другого и не ждал. Потерянно, мягко и даже тепло. Почти что в то же мгновение на бледном лице промелькнула улыбка, кроткая, едва ли смелая, но уж очень, очень ему подходящая. Босые ноги ступили на промозглый пол, кажется, сегодня он вовсе забыл отопить дом. Он постоянно всё забывал. Всё куда-то проваливалось, — Прости меня. Не подхожу я сегодня для праздника. Не праздничный я сегодня. Совсем никак не выходит. — Петенька-Петенька. — и снова оправдывается, смешной такой, да перед кем, перед ним-то? Никогда-то Андрей не прекращал этому удивляться. Вроде ж с самого первого дня рука об руку, а он всё оправдывается, всё пытается перед ним лучшего себя выстроить. Всё за пазухой камень в свой огород ищет. Пусть и знает, наверное, что тщетно, что не выходит ничего, ведь наизусть его знают, такого. Фыркнул Андрей по-бытовому, сбросил пальто по привычке на пол, где оно спокойно сплелось с обрывками неудачного чертежа, лужицей чернил и парой потушенных свечек. Что ж, по крайней мере, глаза не обманывали, поленья кое-какие тут всё же остались, а значит, жизнь в этом доме снова можно попытаться завести. Хотя бы для того, чтобы эта сиротская душа не мёрзла понапрасну. Юркие руки принялись за ржавую, но достойную похвалы буржуйку, вспыхнули первые спички меж пальцев, а в сумке приветливо звякнули бутылки с заветным праздничным пойлом, — Всё-то тебе мучеником быть. Никто тебя не винит, и никогда винить не будет. А то ты меня не знаешь. Вижу, нет тебя в кабаке, а значит, проверить тебя захочу. Что с тобой, чего расселся? Излагай давай, чего не так на душе? Что мучает? — Вопросов-то у тебя, в самом деле. Вроде бы много, а все об одном и том же. И ничуть, ни капельки я не расселся. — головой замотал, склеенные пряди немытой головы склонились перед глазами, как ветви печальной лысой ивы. Покачнувшись, словно на ветру, поднялся, провальсировал своим летящим шагом по скрипучим полам мансарды, как будто очнулся от дрянного туманного сна, — Хорошо, что ты пришёл. Вот силился позвать тебя, хоть как-нибудь, а ты сам пришёл. На кого Сердце оставил? Неужто на бармена твоего несчастного? — Ничего, справится. А если вдруг нет, то, значит, туда ему и дорога. Завтра разбираться будем, как кончится этот балаган. — зачем же спрашивает, знает ведь, что встретив на весах своего брата и совершенно всё остальное, Андрей снимет его с этих самых весов, а само орудие Фемиды от всей души ногой подпнёт, чтоб зазвенело. Не иначе, как с темы соскочить хочет, — Пусти, воды наберу. Выкупать тебя надо. Ты на чёрта похож становишься, а ванна без дела мается, слышу, аж ноет. Пока вода на буржуйке кое-как прогревалась, время текло стремительно, а стоило только его, бедолагу, погрузить-таки в ванну, причём как был, в белой перевязочной сорочке, так схожей местами с рубахой для нездоровых башкой и душой, так поплыло медленно, едва ли отваживаясь ступать на территорию мансарды. Пар повалил отовсюду, окутывая наконец-то теплом его измёрзшие ноги, простывшие пальцы и замученную сумрачными мыслями голову. Андрей почал первую бутылку, хотя, кажется, на поверку их тут было куда больше. Он принёс те, что с ункой. Пряные, особенные. Первую такую и открыл, а Петенька почти мгновенно сделал пару глотков, зажмурившись от чужеродного, не особо понятного вкуса на выжженном языке. Застонал, замычал в нос, потянулся весь, как драный кот, ощутивший долгожданное тепло. — Это, никак, твоя зимняя? Ну что ж за праздник у меня сегодня, а? — улыбается, наконец-то улавливая по всему телу стремительно бегущее тепло. Изнутри побежала пряная адская смесь, непохожая на обычную вот вообще, а снаружи тело объяла вода, прогретая так, что почти кипяток. Невзирая на внешне субтильную натуру, Пётр жаловал высокие температуры. Одно время даже на источники термальные вместе ездили, чтобы то в жар, то в холод нырять. Аж засветился весь, морщинки мелкие словно исчезли мгновенно, растворились. Рассмеялся в пустоту, кажется, наконец-то найдя отражение своим беспокойным мыслям, — Чудо, что такое. Этак я с твоей шеи никогда не слезу, ты из меня настоящего ценителя сделаешь. Знаешь, на что похоже? На глинтвейн из того храма, который мы в Зеркальный дворец превратили. Они ведь до последнего его там подавали, бедняжки, до чего талантливо делали, без него не управились бы. Помнишь? — Спрашиваешь. Конечно помню, мы ведь тогда ещё и у местных Властей были на добром счету. Как такое забыть, уморительное было время, когда чудеса искали в храмах. — под пальцами Андрея скользкими змеями замелькали чужие волосы. Хотя, если так, то какие же они чужие? Самые что ни на есть родные на свете. Мягкие, даже густые, слушаются беспрекословно. Отрасли за последнее время почти неприлично, уже лопаток касаются, грешно было бы за ними не следить, уж больно нарядные. Вернее, было бы грешно, не презирай они оба и Бога, и Дьявола. По крайней мере, Андрей презирал уж точно. Крепкое мыло отозвалось в другой руке, расходясь в воде пузырями и мутной взвесью, и быстро осело на волосах густой терпкой пеной, пробираясь в каждую их клетку. Размять немного голову его измученную, чтобы кровь быстрее побежала, чтобы отлегло, чтобы растянулся в горячей воде, чуть ли не мурча, и наконец расслабился, дурная душа. Пряди поскользили сквозь пальцы, разравниваясь и теряя прежний расхристанный вид, а звёздный свет перемигивался с ними любовью, — Не пей, пока лежишь, ещё подавишься. А потом оказалось, что зеркала способны отражать людей, но никак не то, что выше них. Ну ничего. Скоро будет у нас с тобой шанс, родной. Сумеем такое построить, что рыдать будут. — Андрюша. — не говорил он так, пожалуй, уже непростительно много лет. Сказал вдруг серьёзно, спокойно, и настолько непростительно взвешенно, что почти силком велел замолчать, ничего для этого не сделав. Дождавшись, пока Андрей замрёт, пока его крепкие руки остановятся, брат набрал мыльной воды в обе ладони и умылся ей в одно движение, — А давай здесь останемся? Как будто зависло всё ненадолго. Притихло, словно ожидая вердикта в очередном смертном суде. Казалось, даже снежинки там, за окном, хрупкие и пушистые, остановились в немой растерянности, и уж точно сам Андрей очнулся далеко не сразу, тщетно пытаясь пропустить эти слова через себя. Сказать честно? Мозг тут же принялся торопливо, впопыхах, но словно в боевой готовности прорабатывать эту перспективу, даже не услышав толком от брата разъяснений. Как будто проторил заранее запасную дорогу, а вдруг и впрямь? Вот только отказаться так легко от мысли о свободе, личной и творческой, что ждёт за рекой? Во имя чего же? — Не понял. — взял его за виски, уверенно и почти властно, словно пытаясь пробраться под кожу, кости тонкого хрупкого черепа, и понять хоть что-нибудь без лишних слов. Коснулся лица, положив на него обе ладони, обняв с двух сторон, — Что ты задумал? Не Город же этот дрянной тебе так приглянулся, в самом-то деле. У нас никогда не было секретов. Ради чего ты согласен жертвовать полной свободой наших с тобой действий и мыслей? — Ох, нет. Послушай меня, пожалуйста. Послушай. Не так резко. Перестань. — новый торопливый глоток побежал по его губам, беспардонно убегая местами наружу, смешиваясь каплями с мыльной водой. Заметался весь Петенька, вынырнул, выкарабкался еле как, словно собака побитая, из тёплой воды. Мокрые следы отпечатывались на полу, на брошенных чертежах, а блики пламени из лихой буржуйки, на которой грелась новая, горячая порция, поигрывали в них бесятами. Весь в мыле, пене и каком-то странном, почти чарующем волнении, Пётр прильнул к кушетке, на которой и посчастливилось его найти, и только теперь стало понятно, что вовсе он там не один. Зашуршала любезно тонкая бумага, запели наперебой голоса идей, — Не в том дело. Я не зарекаюсь работать с Каиными. Того, что есть в их головах, мы больше ни у кого не встретим, и никто больше не даст нам добро, неужели думаешь, не понимаю? Вот только слишком уж много во мне противоречий. Я расхристан. Нет во мне столько сил, чтобы в обе стороны работать. Она так никогда не родится. Я только измучаю её в процессе, покалечу и испорчу. Вот, посмотри. Эскизы. И вот тут, стоило только взглядом к ним прикоснуться, одного только его хватило, чтобы картинка сложилась в один потрясающий, текучий миг. Если то, о чём промелькнула шальная мысль в голове Андрея, правда, то это ли не человеческое счастье, то немногое, что им сейчас доступно? Ох и сложно было выразить эти эскизы, кроме как словами, что в точности описывают очаровывающее счастье, что чувствуешь, соприкасаясь со звуками возвышенного девичьего хора, поющего о восходе на небеса. Тонкое чувство, эфемерное, словно прозрачный шёлк, тоньше любого изысканного белья. Загадочное, поглощающее одним своим существованием, явление пряталось на бумаге неуверенными бросками, словно Пётр не осмеливался подойти, кружил над ними, время от времени испуганно швыряя замыслы, как ножи. С тех пор, как горе утраты поглотило его на мучительно долгие годы, его глаза совсем перестали гореть, а ведь так ему это к лицу. Любому человеку, на деле, что склонен творить и вытворять, к лицу окажутся такие глаза. Восторженные, живые, полные взрывной смеси опасений, тревог, хаоса и чистой жизни. Башни больше не было, а за военным поездом так никто и не последовал. И что же теперь? Ни разу Андрей этих эскизов не видел, и едва ли мог понять, в которую плоскость уходит то, что на них шевелится? Взвыла внутри искра, он сумеет соткать, он понимает. Андрей видит эскизы, закрывает глаза и тут же чувствует под пальцами материал, фактуру, прикосновение: это зеркала, это живая плоть, это стекло, это вибрации, это…пение? Новое ведро с горячей водой приземлилось в ванну, разогревая всё заново, по следующему кругу. Петя, кажется, и вовсе не умел оторвать глаз от собственных же рисунков — петлял, блуждал, схватив в мокрые пальцы старый подсвечник. Так, словно что-то забыл, словно рисовал на полу мокрыми ногами. — Я не откажусь, не побегу. Каины нам нужны, знаю. Никого не вижу, с кем было бы настолько легко и просто, так, как мы с тобой хотели. Они поймут. Мария поймёт. — поднял вдруг глаза, честные-честные, наполненные тяжкой смесью из вдохновения и вины, и впился в него этим своим взглядом, пробирающим до костей, до прожилок в глазах, до самого человеческого естества, сжался весь, закрылся, и закачал головой, что маятником, — Да только за реку я не хочу. Здесь надо остаться. Не смогу я ничего с ней на расстоянии сделать, а там — уже точка не та. Не соприкоснётся, понимаешь? Я ведь скопил, я выкупил нижний этаж. Там расположится моя красавица. Отражать будет, вспоминать, показывать и петь лучше любой оперной дивы. Пошатнулся Петенька, прильнул жадно к раскалённой бутылочной глотке, проглотил ещё сколько-то, силясь сжать в руках покрепче свои бумажные замыслы. Отступил, уставившись в потолок, запрокинул голову навстречу звёздному свету из окна. Вдохнул глубоко, напряг шею так, что кадык выделился чёткой красивой тенью, почти что режущей, и обрушился всем своим телом, нескладным, ломким, просящим нежности, обратно в горячую ванну. Вздыбилась мыльная пена, взмыла вода, расплескавшись по доскам мансарды, а сам он, выбросив ноги поперёк, мог лишь любоваться тем, что совсем скоро начнёт получать воплощение. Синий свет выхватил из сумрачного молчания его улыбку — за последнее время было совсем мало поводов улыбаться. От его ребёнка, его драгоценной Башни, которую они пусть и строили вместе, но всю любовь отдавал именно он, осталось лишь кошмарное напоминание — на месте кровавого родника раскинулась поляна из цветов огненной сечи. Словно могила, в самом деле. Кровавая земляная могила, вот тебе память, кушай, не обляпайся. И если после всего этого, после подобной раны, Петя сумел снова разулыбаться, то в мире этом, мерзко-неподвижном, безвременном, ленивом, словно сонная рыба, наконец-то сдвинулось что-то прекрасное. Он оправляется. Он живёт, дышит и собирает своими руками что-то цельное и дивное из кусочков. Улыбка вылезла на лицо подневольно, стоило только взгляд на него устремить. Смешной, отрадный, нырнул в ванну, тщетно силясь смыть с себя пенистый мыльный слой. Весь под воду залез, а снаружи ноги босые торчат, да рука с эскизами поверх всего, в самом деле, словно дитя. В последний момент выхватив из чужих пальцев старенький подсвечник, мутный такой, из тёмного металла, Стаматин сумел только рассмеяться, глядя на эту человеческую, никому не доступную более радость. Петенька вынырнул, мыльные пряди стекли по плечам, по лицу и голой лебединой шее, побежали сырые капли, а сам он, выхватив взглядом молчащую свечку, бессловесно попросил восполнить то немногое, что соблюдалось здесь от местных престранных дурацких традиций. А трудно не было. Вспыхнула спичка в пальцах, ярким стоном прозвенела искра. Свечек у него всегда водилось много, и всегда-то они горели, исключая, пожалуй, сегодняшний день. Улыбается. Смеётся. Манит к себе рукой, видя, как огонёк остаётся нести свою бессменную вахту на окошке мансарды. — Вот, значит, как? А хочешь, будет по-твоему? Хочешь, завтрашним днём пойду, да так Марии в глаза и скажу? Или там от Марии уже рожки да ножки остались, шут её знает. Так и скажу, мол, никуда-то мы не пойдём, как хотите, так и решайте. Но только при одном условии, слышишь меня, родной? Слышишь? — разрадовалось что-то в душе. Неприлично эдак разрадовалось. Такое бывало совсем уж нечасто, если совсем дела как по маслу шли, чего уж точно сказать нельзя было, пляши ты вокруг этого дрянного бычьего городка, не пляши. Всё-то едино. Вот только, кажется, уже второй раз его неубиваемого, неломающегося никак брата что-то умудряется здесь напитать. Заставить вновь улыбнуться, робко, неуверенно, ходя вокруг да около чувства вины перед брошенной бумажной башней, что стояла и в жару и в холод, окутывая своими удивительными космическими фантазиями всех, кого могла. Эскизы теперь напоминали яму. Зеркальную мясную яму, длинную, что огромный червь, и глубокую, как душа человеческая. Она должна была совсем наоборот плясать, и руки уже грелись одной только этой мыслью. Усмехнулся Андрей-лиходей, шеей прихрустнул, и, как был, сбросив с плеч разве что плащ домашний, в одних только портках и подтяжках, плюхнулся следом, рядышком, ровно настолько же поперёк. Вода окутала обоих уже с куда меньше охотой, да только всё-то, до чего ни дотягивались их руки, всегда делили надвое. Оценки, изобретения, вину, досаду, горе и радость, а объятия и касания, воспоминания и потаённые мягкие сны, а теперь вот, извольте, горячую мыльную ванну довелось на двоих поделить. Уж точно не впервые, да, наверняка такое уже не раз с ними случалось, да только момент оказался уж больно особенным. Захохотал было Петенька, получив в лицо свою долю брызг, выпил ещё, а потом ещё, но слушать не переставал ни капли. Всегда-то их внимание было полностью безраздельным, если дело касалось друг друга. Неотъемлемы были, неделимы и ни в ком больше не нуждались. Прищурил Андрей светлые глаза, озарённые острым сиянием звёзд, и мурлыкнул лукаво, — Рассказывай. Всё хочу знать. От корки до корки, всё, что придумал. Ничего от меня не утаи. — Да разве перечислишь всё, помилуй! — всплеснул Петенька было свободной рукой, да только отчётливо было видно, в радость ему. Засверкал взгляд, заискрился новогодними огнями, перекликнулся с печкой-буржуйкой и трепетным пламенем свечки в окне. Разлетелись эскизы, взмыли под потолок, подброшенные, а тонкими руками, мокрыми, трепетными, он почти тут же принялся размахивать так, словно рисовал в воздухе то, что видит. И, пожалуй, из всего мира вокруг, только Андрей и был способен в этих движениях видеть картину. Отчётливо, ясно улавливать, что получалось, — А для начала, только представь себе! Я о простых вещах подумал, когда ко мне Ласку-девочку переселили тогда. Что необязательно зданиям вверх расти, вот что. А теперь думаю, к дьяволу здания, будет Яма! Длинная, глубокая, поющая Яма, зеркальная и бесчисленная в своих поворотах, отражающая всё, что попадёт в неё! Подумай, представь, я знаю, тебе лучше думать наощупь. Подобно зеркальному лабиринту, дивная и холодная, но замечает своими глазами не оболочки, а всё, что под ними. А ещё петь она будет. Множеством голосов, самых лучших голосов на свете! Нет, нет, я выкупил нижний этаж, и велю там всё-всё расчистить, а потом, быть может, твоими чудесными руками она…ох, на словах так глупо звучит. Нет, не так. Не простые отражения, конечно же нет. Человек, ступив в неё, в себя самого наступать должен. В самые недра, как это у местных принято, знаешь? Они мне говорили как-то, мол, всё не из сердца идёт, а из нутра, где печень и утроба. Вот наступит туда человек, и раскроет себя, как никто больше не сможет. Знаю, повторяюсь, но умоляю тебя, Андрюша, это только на словах так! Взгляни, где-то здесь было, вот же! Вот эскиз, один из моих любимых. Я все голоса отыщу, перекликаться будет, звенеть и звать так, чтобы никто ступить в неё не боялся. Сумбурная она выйдет, сама по себе будет, в любую сторону двигаться там, под землёй. Сейчас мне кажется, что навряд ли я полюблю её хотя бы на десятую часть так, как Башню мою погиблую, но всё же. Всё же! Помнишь пещеры, что мы с тобой видели там, на Востоке? Те, что кристаллами оплетены соляными и синими. Помнишь, что я тогда почувствовал? Что они мне нутро выкручивают самым нежным образом. Вот что. Именно это. Только представь! Вокруг — зеркало. Не цельное, нет, ни в коем случае, раздробленное на куски, словно кто-то ногами топтался. Глубина безумная, представить страшно, но за ней на деле страха нет, лишь свет и самопознание. Коснёшься рукой — уловишь холод того, чего так долго ищешь. Глаза обратишь перед собой — а там тот же ты, но изнутри, потаённый, настоящий, какие мы все на деле есть. Преодолеть себя, преодолеть любые страхи, предрассудки и живые чувства, что тянут меня ко дну. Понимаешь? Знаю, что понимаешь. Я для неё самые сладкие голоса соберу. Спаяю их вместе, чтобы симфонию составили. Та же Башня, любимая Башня, только вниз? Нет, ничего подобного больше не сделаю. Не справлюсь. Но она будет прекрасна сама по себе. Будет петь, чаровать, обнажать и показывать. Не только дивным детям, а всем, кто отважится. Синхронно, в унисон, как поют в Большом, но дикими сладкими голосами, каких там никогда не будет. Будет дышать и пульсировать, весь мир обогнёт, если мы захотим, понимаешь? Обовьёт своим чудесным кольцом, и каждого коснувшегося откроет и окунёт в правду. Ох, Андрюша, выпил бы ты со мной. Хотя бы за Веху. Они говорят, мол, это день слабости, незаконченности, когда мы все такие, голые, как правда. А разве же не прекрасно? Разве не это наша дорога? Раскрываться, пока не станем настолько легки, что взмоем ввысь? Сбрасывать слой за слоем, слой за слоем, как дрянную шкуру. Во всём основа — истинность. Истинность совершенна, и только лишь коснувшись совершенства мы сможем его достичь. Я хочу начать завтра же. Очень хочу. Я не сумею объяснить на словах и половины, но, думаю, это не помеха. Башню мою бедную ты как-то понял. Ты всегда как-то понимал, родной мой. Вот и сегодня пришёл, что свыше. Если бы верил, быть может, решил бы, что и впрямь подослали мне тебя, руки твои золотые и разум ясный. Больше больно не будет. Уймётся боль, залатаю я дыру в груди, заткну так, что больше не будет течи. Давай не поедем за реку? И никакими словами было не передать ценность минут, проведённых вот так. Ценность горячей воды, расплесканной по всей мансарде безобразными потёками, что сквозь доски сбегают вниз, пробираются к забытым чертежам, смешиваются с чернилами и старинной пылью. Ценность потрескивающего огня буржуйки, что беспомощно силилась отопить этот измученный дом и его настолько же измученного хозяина. Ценность двух пар голых ног, торчащих из ребра ванны, бледных до смешного, мокрых и сырых. Ценность запаха мыла, жизни и смерти, звенящего голоса здесь, под потолком Города. Тёплого пламени свечи, что робко подрагивало на подоконнике, словно боясь хоть капли внимания этих двух лиходеев. Горечи и тепла сырых объятий, смешливых, даже счастливых по-своему, какие бывают только в моменты чистейшей, родниковой почти что искренности. Петенька шептал, словно боялся кричать в полный голос, замыкался и прятался внутри некрепкого тела, но настолько был радостен, что и не замечал этого совершенно. Слова летели наперебой, сами себя с толку сбивая, не умея собраться в ровную, стройную канву. И в этом, пожалуй-таки, и была вся соль. Андрею не нужна была чёткая твёрдая речь, чтобы понимать Петра. А Петру не нужно было тратиться на правильный подбор слов, ведь точно знал, что Андрей поймёт. Что слова обретут в чужой-своей голове ровно тот вид и окрас, что нужно. Что теперь не один, а оба испытанных свободой мозга точно знают, куда начать двигаться. Да, точно, завтра днём он отправится к Каиным, на заветное «поговорить». Уж отыщет способ, как прийти к соглашению, и как работать с ними, собирающимися за реку, далеко, в неведомую дикую местность. А до тех пор, пока даже до рассвета наступившего года ещё далеко, пока пряный напиток с ункой не заканчивался, ловко расходясь теперь на две глотки, отдаваясь хохотом под потолком, звонкими перебранками и словами, что цепляются одно за другое, словно летят из одного рта — они останутся здесь, друг с другом. Как и всегда, как и от самого рождения и, Андрей клялся, до самой смерти, более никто и никогда не будет им так же близок. Не было меж ними мусора, недомолвок и пряток. Не было ничего, что мешало бы связи. Порой, надо же, даже и слов-то говорить не обязательно, хватает жеста, или взгляда, или краткого звука, чтобы угадать и понять. Вот и сейчас, в голове стремительно выстраивался новый удивительный образ, сдирающий с людей их внутреннюю кожу. Под ней всегда всё самое интересное, под ней всегда настоящий человек. Уж это Андрей умеет. Снимать, сдирать, рушить и обнажать. А значит, за новой работой, которая, он надеялся, сумеет захватить разум брата настолько, чтобы рана больше не болела, дело уж точно не станет. Хотя, куда там. Рана болеть будет. Ещё очень долго будет гноиться обидой, испугом, отцовским горем, что тянет к земле мясным болезненным якорем. Заставлять чуть ли не выть от боли порой, рвать себе свои дивные волосы и бросаться в любые крайности, лишь бы унять это жгучее чувство с концами. Но для таких случаев, как ни пляши, у него есть брат. Ничуть не худший скоморох, если так подумать. Способный отозваться, поднять, подхватить и, если надо, утешить. Андрей смотрел на него, смотрел и никак не умел налюбоваться. Тем, как улыбался, как полыхал изнутри, вдруг вспомнив, как же такое в общем-то чувствуется. В конце концов тем, что он, истерзанный миром и Городом Петенька, снова запалил огонь где-то там, глубоко внутри. Вцепился накрепко в мокрый от крови фитиль, и, пусть и не с первой попытки, но упрямо его разжёг. Отозвался он в глазах, точно эта маленькая свечка, согрел рану на сердце, воющую от боли, и воспряла будто бы внутри жизнь. Едва ли Андрей, шутливо брызгая в его лицо водой, хохоча и вбирая каждое светлое слово, всамделишно верил в то, что этот огонёк в ближайшее время и впрямь разрастётся в большое, инфернальное, непотушимое пламя. Но надеяться ни дня не переставал. Петенька смеялся, захлёбывался и ни на мгновение не переставал говорить, словно ждал этот миг всю жизнь. Серебрился весь, настолько измучил себя молчанием. И вот, вспыхнул. Сегодня, кажется, и впрямь был особенный день. День, когда внутри его брата снова зажглась искра живого вдохновения, заронив в него новый замысел. И Андрей был готов сберечь эту искру любой ценой. Какая бы от него не потребовалась.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.