ID работы: 14190388

Кому и зачем нужны свечки зимой

Джен
PG-13
Завершён
25
автор
YellowBastard соавтор
Размер:
101 страница, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
25 Нравится 5 Отзывы 4 В сборник Скачать

08. Встретились два одиночества [Приют]

Настройки текста
Примечания:
Если некий неназванный тип, что решился вдруг в вечер на Веху погулять ни к селу ни к городу, заплутав настолько, что каким-то образом за спиной у него оказался исток Глотки, а прямо по курсу, как говорят моряки, аж сам Горхон – этому типу явно стоит бросить хотя бы один взгляд налево. Тогда глазам его откроется мощёная дорожка, накрепко притоптанная чужими множественными следами, а после неё – удивительный дом. Не особо высокий, в два этажа всего, но один из самых тёплых в Городе. Дом этот называется Приютом, хоть и прежде, кажется, какое-то иное имя носил, слишком давно, чтобы помнить. И если уж незнакомец неназванный, жмурясь от снежного ветра и недовольно морщась от пощипывающего мороза, в своей наглости через голову перепрыгнет, и откроет без приглашения дверь, то первое, что донесётся до его красных от холода, проткнутых будто иглою ушей – музыка. Незнакомая музыка, какой тут в привычные дни как-то совсем не водится. Музыка неровная, но ритм свой бьющая по шестерым струнам чужой мозолистой рукой. Выглядывает будто из-за угла, из-за тёплой прогретой стены. Такие звуки здесь редкие. Это не патефон, не романсы с побитых старых пластинок, что заедают чаще, чем сердце стучит. Да что там, это даже не смурные степняцкие пения, путающие разум и тянущие к полу. Это гитара. Простенькая, временем избитая, неведомо кем забытая в регулярном поезде гитара. Было-то, значит, вот как: с месяц назад, как приезжал товарняк, по какой-то причине Бурах подписался разгрузом заняться с другими рабочими. Зачем? Да, кажется, господину Данковскому в том поезде прибыло что-то, что чужими руками трогать было не велено. Оборудование, если уж уточнять. А покамесь разгружал – встретил её. Забытую пассажиром, что на Горском выпрыгнул. Чейная же? А кто теперь разберёт, а раз уж нашёл, то теперь его будет. Ох и радовался тогда Бурах, предвкушая возможность почесать пальцы, струнки подтянул, где умел настроил, а сегодня ещё и с собой припёр, наряду с едой. Всё хвалился, говорил, мол, что пока учился, быстренько её освоил, да всех веселил, с кем оказывался в одной комнате. И теперь, если этот самый неназванный незнакомец, проявив непростительную наглость, чуть вглубь пройдёт по холлу, в глубину, то там-то и обнаружит их всех, собравшихся по старинке во имя зимнего праздника. Ближе прочих к камину, затопленному донельзя, чтобы весь дом охватило, сидел Гриф. Одни всё пытались начать его звать как прежде, фамилией или живым именем. А другим едва ли давалась вера в его новую, светлую личность. Бандиты ведь неисправимы, и все это знают, а стало быть, до того, как он снова сорвётся и снимет дурацкую маску блаженного, остаётся только ждать. Впрочем, звучал и смотрелся он искренне – так люди не врут, скорее, просто себя не знают. Под звуки гитары сидел, колошматился, из стороны в сторону, словно маятник часов, покачивался, да порой подливал в стопки тем, у кого заканчивалось пойло. Улыбаться ни на мгновение не бросал, играя в какие-то игры с тёплыми бликами на роже, нотки ушами ловил и порой уж больно громко ахал, вслушиваясь в разного тона строчки. Ноги свои в зимних портках вперёд вытянул, прогреваясь, как тонкий гибкий кот, и единственный, кажется, совсем не глядел на гостиные часы. Словно совсем не боялся поздней новогодней тьмы, что на Веху самая густая. Гуще случается только в сердцевине лета, но до того ещё далеко. Справа от него, сгрудившись в чуть сутулую фигуру, сидел сам Стах Рубин. Тот, кто, увидев неназванного незнакомца, должно быть, первый сорвался бы с места, да взялся на всякий пожарный за кочергу. Конечно, если бы этот самый незнакомец и правда влез бы в девичий дом, да и вообще, существовал бы на свете. На смурном, но спокойном лице – это он не нарочно, это в нём от природы – тоже пляшут чужие тени. Поднимал порой голову, оглядывался, словно звуки свистящие слыша, но всякий раз убеждал себя, что только кажется. Из всех самый беспокойный, пусть и силится доказать обратное своим тяжёлым, железным видом. Укутался, мёрзнет всегда по зиме больше прочих, в крепко сбитый плед на плечах, эдакий тёмный, почти что чёрный, изрытый всякими синими стежками. Ноги держал, в коленях согнув, а прежде острый взгляд чуть плавно юлил в последней стопке твирина. Выпили, кажется, не очень-то много, но уж очень давно ему в целом-то не доводилось этого делать. Давно твирин его венами не бегал. Хотелось спать и мурлыкать, пусть и никогда того не умел. Тепло ехидно щекотало его пальцы, а время будто бы совсем перестало течь вокруг. Чтобы удостовериться, мол, это самообман, Стах поглядывал на часы. Большие такие, напольные, что стояли неподалёку, у крепко сбитой софы. По другую сторону камина, то и дело грея руки о еле прикрытое пламя, под шерстяной шалью пряталась Лара. Капитанская дочка, в чьих тонких, но крепких руках остался этот измученный дом. Изрядно осунулась, бедолага, после трёхгодовой вспышки, да так назад будто бы и не вернулась. То ли потому, что слишком много себя истратила на тех, кто того не стоил, то ли потому, что отцеубийца её ушёл из-под пули на своём чёртовом поезде. Ох, если бы Стах знал, укололо его запоздалой обидой, быть может, вместе чего и решили бы, нашли способ подобраться не в лоб. Да только поздно теперь метаться. Не поедешь же ты за ним сквозь три года, если даже Стаматины, что рвались мстить, не поехали по итогу? Красавицей выросла, несмотря на усталость, тут таить было нечего, все это знали, и в этой комнате, и в этом городе – Форелью назвать уже и язык не всегда поворачивается. Вроде смотрится хрупкой, бьющейся, а на деле железа в ней больше, чем в каких солдатах. Держалась она ровно, даже изящно – сидела, опираясь рукой на пыльный ковёр, а ноги в носках из шерсти протянув поближе к теплу. Будто, сама не ведая, позировала для картины, да только не умел он создавать искусство. Смольные волосы под вечер были распущены, ведь при друзьях нестрашно вдруг показаться неряхой, и бежали ручьями по ломким плечам. Руки дрожали немножко, едва ли заметно – последствия эпидемии наградили её нервным тремором. Музыку слушала в оба уха, хотя, казалось, порой тоже отводила глаза куда-то в крышу – слышала что-то. Порой ласковым голосом просила их музыканта сыграть что-то из прошлого: тянулась к солдатским песням, вроде той, что про синий платочек, что был на плечах дорогих. Подготовила их причудливый стол – тот, что не настоящий стол, а скатерть, постеленная меж ними, на низком столике для кофе и газет. На ней-то и лежит барахло всякое, стопки стеклянные, рыба солёная, красные слои копчёного мяса, да выпечка её рук собственных. Что-то внутри ткнуло под рёбра: да уж, капитан Равель такого никогда бы не допустил, чтоб на полу, на подушках, скатерть на журнальный столик закинув, что же у нас, стола приличного нет? А так было веселее. Зима ведь, на прежние места не сходить, не околев при этом до костей, да и не должно на Веху. Стах-то, положим, в местные байки не верил, да только нечисть укладская, если кого не того среди ночи встретит в Степи, и растерзать со страху может. К ним лучше не надо, это он знал, а знанию – доверял. Здесь было теплее, спокойнее и, сказать так, спрятаннее. Лара посматривала на часы робко и беспокойно, будто боялась увидеть на них что-то ужасное. А по центру, точно напротив камина, и музыкант их сидел, ишь ты, птица певчая. Тот, что недавно разжился гитарой, и с тех пор никак не уймётся, нарадоваться не может, аж заколосился весь. Играть умел, пусть и озадачил этим, пожалуй-то, всех их. Сболтнул тут же, что в общежитии научился: сперва для дела, чтобы в коллектив протиснуться, а затем и для души, когда отвечать радостью стали. Сидел расслабленно, скрестив ноги так, чтобы находка из поезда удобно лежала, а двигался так, словно не пел вовсе, а историю по ролям рассказывал. Сказочник он, видите ли. Хренов соловей с горелого дерева, он прятался под ватником зимним, крепким таким, что чуть в движениях стесняет, но ногам позволяет свободно бегать. Носки шерстяные вроде как грели, а унты до колен, что прятались в прихожей, зазывали его наружу. Играл, шевелился мелко в такт себе самому, глазами своими хитрющими искрил, улыбался довольно, а порой эдак резво закидывал за воротник, стоило только стопку наполнить. Как по заказу, своим басовитым гудящим голосом, одну песню тянул за другой. Выпивали они в честь Вехи уже часа так два кряду, и только в последний из них, расслабившись окончательно, провели на полу, словно малые дети. Слушали, подпевали порой, кто что знал, подхватывали друг за другом и порой такие красивые голоса получали, что и верилось-то с трудом. На него смотреть, если честно, Стаху по сей день было непросто – уж очень натурой он был отходчивой, этот ваш Бурах. Зла не держал, за дурака, вроде как, тоже не держал, и этим внушал беспокойство. На часы поглядывал, отрывая взор от друзей, лишь иногда – засекая момент до чего-то, подрихтовывая в голове. Вот у него-то, кажется, у первого что-то и щёлкнуло, когда время отбило десять вечера. Вздохнул вдруг грустно и, дотянув последнюю ноту какой-то дивной степной баллады – он её, к слову, спел вопреки любым возражениям большинства – оборвал повествование усталым, охриплым смешком. - Ну всё, всё, братцы, всё. Этак с вами и охрипнуть можно. Время накапало, топать мне пора. – и улыбнулся этак лукаво, точно зная, какой ответ услышит из нескольких накрепко подвыпивших, но пока что ещё здравых глоток. Форель недовольно затянула одними губами: «Ууу, нет же, нет!». Стах, деланно отмахнувшись от него, словно от труса какого-то, усмехнулся под нос себе: «Ну и топай, раз пора, умный нашёлся». А голос Грифа, звякнувший гнусавой ложкой последним, сопроводив себя для уверенности пистолетом из пары щуплых пальцев, направленным ровно на Бураха, замяукал: «Последнюю, без последней никуда не пойдёшь, последнюю!». В ответ он, подлец, улыбнулся так, словно только того и ждал и, игрушечно нахмурившись на приличия, покачал головой. Придуривается. Больно уж взвинчен, по-хорошему. Ждёт чего-то, - Ай, ладно. Убалтывать вы мастера. Последнюю так последнюю. Какую попросите, господа и дама? - А давай-ка чё-нибудь потешное! Чтоб со стахова рыла это выражение похоронное сбить! – хохотнул вдруг заливисто Гриф, перекинув шаловливо ногу на ногу. Мастерски избежав чуть сердитого взгляда Лары, он встряхнул в руках мутную бутылку, принявшись уверенно разливать травяное пойло по стопкам, - А заодно и тяпнем, понимаешь, на посошок. - А может, это я с твоего рыла эту улыбку безмозглую сбивать буду? – сказал несерьёзно, и совершенно все, без исключения, в нём это прочли. С Грифом драться смысла не было, да и не любил он этого дела. Его разок ударишь, так он впополам сломается, после всего веса, каким на него инквизиторша уселась, ножки свесив. Дело неблагородное, хотя о таких вещах Стах задумывался нечасто. Замахнулся по-глупому, как на чужое дитё хулиганское, - Сиди уже, чучело. - А в самом-то деле, прав он. – зазвенел ручьём голос Лары поверх прочих, никак не громче, но уж точно заметнее по каким-то причинам, - Печального в последние годы много выходит, а дорожные надоели. Давай-ка, и правда, что-то весёлое, на посошок. - На посошок, значит? Ну, извольте. Будет вам моя студенческая, сами напросились. – хрустнул Бурах слегка спиной, охватил их, близких таких, лукавым взглядом, и взялся наконец за струны. Мотив полился престранный от его пальцев. Ни минорный, ни мажорный, а какой-то кривенький. Будто бы с хитрецой была музыка, хулиганская, наглая даже. Да и Артемий сам, словно с ней в пантомимы играя, тут же в нужной позе оказался: присутулился чуть воровато, голову вперёд выдвинул, а движения свои обратил в другие – почти насмешливые, как двигаются шутники, только что рогаткой подбившие чьи-нибудь окна. Крадущаяся музыка, да и сам Бурах ничуть не лучше. Голос понизил, да затянул вдруг низенько, - Я патологоанатом, я беру работу на дом… Уловив замысел песни с первых слов, Лара тут же отмахнулась шутливо, будто совершенно в него любую веру потеряла, да только телом не прекращала потешно шевелиться, ритм слушая. Раз-два, раз-два, раз-два. Простенький ритм, а увлекательный. Стах подневольно нахмурился, словно ожидая подвоха, а Гриф так и вовсе затаился, не отводя завороженного взгляда от того, как пальцы по струнам колдуют. Слова дальше полились: игрушечные, насмешнические, о комичной бытности звериной работы, коей, на деле, здесь никого и не удивишь. Мол, как соседствуют на одном столе глаза чужие, огурчики в банке, случайные рваные кишочки и бутерброд, сделанный на скоряк. Куплеты он, правда, путал друг с другом – пусть Стах песни и не знал, но ему так казалось. Подумать только, студенческая. Порой даже жаль было, что этого времени Стах не застал. Быть может, даже жаль, что сам – самоучка. Лишён был этого всего. - …вот вчера сосед Анискин думал, что украл сосиску. – ох и заигрывался Артемий в эту шуточную роль, словно с пелёнок это дело умел и любил. Стах сам с собой во мнении сходился, что так на него дети влияют, не только его собственные, но и все прочие. Рожи корчил то на одного, то на другого, играя с ними, словно с детишками. Пусть и видно было, что едва ли сам удерживался, чтобы хоть раз не хихикнуть, да амплуа своё не порушить. То на Лару сделает лицо злобное нарочито, чтобы смутилась, а то на Грифа глаза вытаращит, заставив его вдруг замереть всем телом от догадки, что же по тексту случится дальше, - Но поскольку пьян был свински, то совсе-ем не угадал! Догадка верная была – Гриф со смеху так разорвался, что аж слёзы на глазах выступили. С ним это частенько случалось и было как-то ужасно заразительно. Захохотал сыпучим золотом, по столу разок стукнул, чуть не вывернув остатки пойла из битых стопок капитана Равеля. Лара рот руками закрыла, но всё для того, чтоб улыбки не было видно – пусть и ставила из себя приличную барышню, а с таких шуток всегда смеялась совершенно неприлично. Играл Артемий простецки, то плечами пожмёт, то брови приподнимет, а верилось ему охотно, хотя по жизни-то, положим, мертвецами занимается вовсе не он. Артемию не повезло, он с живыми работает. С капризными и говорящими. В не самой трезвой голове Стаха замелькали образы, ложась словами на разного рода кретинские истории из его собственной практики: как, к примеру, один персонаж, что помер от сепсиса. На силовом состязании у него сперва рука треснула. Так он ведь, чем-то чудесным ведомый, скрутил ту дрянным подобием шины, и, не желая смириться с победой противника, доломал её в непростительном количестве мест. Одна из костей проникла наружу – гангрена, сепсис, и смерть от непроходимой тупости, по которой тот не явился к тогда ещё живому Исидору. Или, к примеру, вспомнить того, который на его рабочем столе очнулся, уже вскрытый до половины – повезло вовремя увидеть весьма себе работающие внутренние органы. Жив, благо, остался, и более в эту странную летаргию, которую, оказалось, вызвало отравление, более не впадал, но выл в тот день, что недорезанный. Подневольно вырвался смешок – а ведь и правда, недорезанный был. А если вспомнить того, кто, предупреждённый, что к Городу издали приблудился бешеный бык, и лучше бы в этот день, пока укладские не разберутся с ним, в Степь не выходить, решил на это с высокой башни плюнуть, ведь накануне там чегой-то важное забыл? Пьянющий в сопли, бедолажный местный колдырь отмахнулся, дескать, пусть он в глотку Суок катится, этот бык, да поплёлся вопреки всему ровно на его пастбище. Череп и грудину потом по кускам собирали, да и то, кажется, полностью не удалось. Не так уж и далеко от правды. Задумавшись крепко и посмеиваясь сам с собой, Стах едва ли заметил, как музыка полностью подчинила себе его тело, видимо, пользуясь тем, что хозяин в себя погружен, как зашевелились податливо плечи, поддакивая ритму, а на лицо вылезла странная, неуместная улыбка. Может, и правда жаль, что не учились вместе. Лет, конечно, не вернёшь, но подумать-то можно. - …и лежат друг с другом рядом, упакованы в мешки: полсырка и три мениска, небольшой пучок редиски, - басовито мурлыкал Артемий, с некоторой жадностью заглядываясь на последнюю стопку, что только, кажется, его и ждала. Бросил на Стаха чуть колкий взгляд, бессловесно того подловив на улыбке, и вернулся к струнам, - Два межпозвоночных диска и с печёнкой пирожки! Рубин сдался, прыснув со смеху к себе в ладонь, а от чужих пальцев отлетел последний резвый аккорд, и Бурах, купаясь в негромких благодарных аплодисментах и хихиканье, театрально поклонился одной только головой. Схватил пальцами желанную стопку твирина, да так сладко хряпнул, что аж голова запрокинулась. Довольный, как слон, счастлив, что развеселил остальных, и, признаться, даже непрошибаемого Рубина сумел зацепить. Ещё бы, как вспомнишь самые дрянные случаи, так вздрогнешь, только и остаётся, что мрачно шутить. И иногда смеяться. - Спасибо, спасибо, вы лучшая публика, не бывало у меня лучше! – и, с дурной бравадой поднявшись, захрустел всеми своими костями, - А на этой оптимистичной ноте пора бы мне от вас драпать, роняя тапки, а то эдак я везде опоздаю. Гриш, ты пойдёшь? Или сам по себе будешь? - А это смотря куда тебе, Медведь. – да какой из него Медведь, дёрнуло тогда по нервам, но вслух не вылетело. Видать, слишком пьяно было, слишком леностно с ним бурчать, - Домой, к детише? - Да какое там, совсем не в ту сторону. – закачал головой, вдруг снова счастливо вспомнив что-то, что ждёт его снаружи, никак не способного вырваться, - Детвора-то поди уже там, Спичке я б в этом плане жизнь доверил, не то что время. Мне в Жерло сегодня, ждут меня там. Может, не знают ещё об этом, но ждут. - Ба, это значит, не по дороге будет нам. – прицокнул Гриф с фальшивой обидой, да тут же поднялся, так резво и прытко, словно и вовсе не он всю дорогу в одной позе сидел. У Стаха-то самого от такого все кости болеть начинают, а потом едва ли спина гнётся, а он, подлец, что гуттаперчевый, как хочет двигается, - Стало быть, провожать тебя будем. Кто ж там у тебя, в Жерле, завёлся, что аж детей туда потащил? Эдак навскидку и не вспомню, кто там обретается. - А любопытной Варваре, Гриш, на базаре нос оторвали. Не идёшь – так хоть проводи. Артемий ушёл первым, уверенным быстрым шагом двинув с крепкой сумкой наперевес куда-то в объятия подступающей ночи. Интересно, он до скончания веков своего сына названого будет Спичкой звать? Вроде ведь и имена им уже выписали, и фамилию теперь его носят, будто и впрямь родные. Да и ладно бы старшего, а маленькую, к которой даже железное сердце Рубина проникалось трепетом и волнением, чего ж по имени не звать, раз дал? Впрочем, не его это было дело вовсе. Сам-то едва ли помнил, с какого дня его, беспризорника, совсем перестали звать родным именем. Всегда знали, но никогда не звали. Даже учитель покойный только фамилией орудовал, будто с коллегой общался, а не с оборванцем уличным. И тем сильнее это по башке лупила обухом, когда Форель, силясь помирить их с Артемием после очередной безмозглой драки, брала его за плечи эдак воспитательно, даже строго, брови густые хмурила, и точно в сердце говорила пронзительно: «Станислав. Хватит, а. Пожалуйста». Родное имя из её уст то хлестало, словно нагайкой по совести, то проникало в самую душу, если силилась она его утешить. Пожалуй, над именем этим только у неё власть и имелась. Подарил его ей, давным-давно. Гриф ушёл следом, чуть ли не через час. Потрепались, истории порассказывали, песенки все перетёрли и обсудили, а там и его отпустили восвояси. Волновалась было Форель, затрепетала в своём духе, мол, не боишься ли в такую темноту, да на Веху, в одиночку идти? Развёл в ответ Гриф руками, да бросил: «Живы будем – не помрём». Не узнавал его порой Стах, ни на что не взирая. Прежде осторожный, словно тощий кот, преступника такого же сын, каким сам заделался, ведомый романтикой грабежей поездов, порой лишнего шагу не мог ступить, если опасность чувствовал. А теперь что же? Словно вовсе жизнью дорожить перестал, шагнул в снег, да растворился в нём, позволяя ветрам и метели терзать себя за потерянную рыжую башку. Остались вдвоём, когда двери за ним сомкнулись, а пламя свечи на окошке Приюта не велело рассмотреть, как ловко он слился с родной темнотой. Обратил тогда Стах взгляд на неё, на хозяйку огромного дома, и, словно силясь сгладить что-то, попросился. - Давай помогу прибраться. Насвинячили мы тут в три рыла, конечно. Она не отказала. Непохоже на себя не отказала. В любой другой раз, точно, предпочла бы отправить гостя подальше, а работу самой доделать, гордая, статная, капитанская дочь. Вот кому впору быть Хозяйкой, промелькнула тогда серым кроликом мысль, вот тогда бы, наверное, никто не ушёл бы обиженным от её тёплой руки. Так он думал, помогая прибрать со стола, укоризненно отстранив её от холодной водой, что бежит по посуде, смывая следы. Так думал, когда, как-то уж слишком быстро со всем закончив, забирался в зимнюю куртку, толком-то и не зная, куда идти теперь. Напиться в кабаке, как все люди делают? Пожалуй, это единственным вариантом и было, если только не плюнуть на это всё, да не запереться в прозекторской наедине со своими делами. В конце концов, работа всегда была ему лучшим попутчиком, а во всю эту степняцкую грязь со снежным духом без ног он никогда-то толком, кроме раннего детства, не верил. Для Стаха день Вехи был лишь ещё одной условностью жизни здесь. Из недостроенной, но уже живой больницы Данковский и вовсе ему велел уходить. Всех отпустил, и его, и пару санитаров, уже нанявшихся. А, стало быть, либо нажраться свиньёй, либо домой ступать, и душа склонялась ко второму. Не любил Стах, когда своих действий не чувствует. Наклюкаешься до беспамятства, а как очнёшься – на тебе три сломанных челюсти и четыре таких же носа, если не хуже. В большом капитанском доме висела тишина, а его миниатюрная госпожа провожала полуночного гостя наружу. Попрощался было Стах, всухую, нос вниз опустив, словно взгляда её избежать стараясь отчего-то. Будто что-то другое, болезненное и бьющееся пульсом, она могла бы внутри растопить. Что-то, что, пробудившись после долгого снежного сна, вдруг заболит, да грудь разорвёт чужими страшными чувствами. Да только, стоило двери приоткрыться на тонкую щёлочку под его рукой, а первому сквозняку – внутрь нырнуть, как осело вдруг на пальцах его чужое касание. Ледяное такое, продрогшее касание дрожащих сердечно рук. Тонких, поистине благородных, девичьих, что неспособны не заставить обернуться через плечо. Стах обернулся мгновенно. - Послушай. Я совсем позабыла, хотела тебя попросить. Если тебе не к спеху, не мог бы ты мне помочь? – с её взглядом Стах соприкоснулся, как только повернул голову, покрытую некрепкой шапкой. Взгляд был дробящий, страшнее любого оружия, и тем же фантастически живым. В полутьме зловещего, наполовину мёртвого дома, дышащего, будто старый паралитик, лишь одной своей частью, её обычно светлые, схожие с чистым льдом, глаза теперь казались темнее самого глубокого моря. Прямо в сердце уставилась, разобрав то на части, закутавшись, словно в тёплую шубу, да спрятавшись там. Переминаясь едва с ноги на ногу, в шаль свою шерстяную укуталась, и продолжила, будто силой себя заставляя не спрыгнуть с темы, - Там, на втором этаже, одно из окон сильно шатается. Слышал ведь, как оно свистело весь вечер? Боюсь, как бы его ветрами не выломало. Сумеешь мне помочь, или торопишься? Не хочу отрывать от важного, понимаешь. - Так мне не мерещилось, значит. – внутри будто крючок спустило, отложив ненадолго обязанность снова остаться в кромешном одиночестве. Стаха не пугал степной дух, охотящийся за теми, кто остался без никого в этот день. Больше того, даже разум его особо не посещал, как бы народец ни травил свои беспомощные байки. А вот само оно, это самое живое одиночество, пугало куда сильнее. После посиделок с ними всеми оно всегда чувствовалось гораздо, гораздо сильнее обычного. Давило на грудь земляным сапогом, скручивало и велело согнуться, покрывшись ржавчиной от бесполезности. Пусть ненадолго, тогда показалось, но Лара эту страшную мысль отложила. Пусть и выглядела испуганной, словно просила о чём-то уж совершенно невыполнимом, всё ёжилась внутри своей шали, да глаза отводила прозрачные. Снял Стах свою шапку, да повесил обратно, где взял, - Ну давай, Форель. Показывай своё окно. И словами было не описать то, как окрасилось её лицо сквозным ветром облегчения. Окно-то и впрямь изрядно шаталось, одно из тех, что в высоких стенах Приюта прячутся на втором этаже. Долго думать, помнится, не стали – метнулись за стремянкой, что в кладовой, да приставили к нужному месту, а инструменты в доме, благо, имелись в изрядном количестве, чтоб подогнать свистящую раму на её законное место. Всё-таки ветра этой зимой и правда нешуточные, как бы снега аномального не нанесла, а то ведь поезду не проехать будет. Взобрался Стах на самый верх ступеней, оставив трогательную хозяйку внизу, наблюдать, а по карманам расфасовав нужные вещицы. Ремонт нестрашный, разве только расшаталось всё чуть-чуть, приметил он рабочими глазами – здесь подкрутить, там подтянуть, там в паз обратно возвратить, совсем ничего сверхъестественного. При должном желании Лара и сама сумела бы справиться, да только высоты она всегда опасалась. На самый верх приставной лестницы влезть – большое испытание с тех пор, как они её из своих мальчишеских глупостей на огромном быке катали. Катались тогда, собственно, все, кроме Бураха, который только бурчал, что отец им за это всыплет, а капитан – добавит сверху. Признавать не хотелось, но интуиция у него ещё тогда была острой, всыпали и правда всем изрядно. Исидор, тогда ещё куда моложе, за издевательства над священным быком, а капитан – за то, как разодрали дочери коленки от падения на сухие степные травы. Ох, и ревела она тогда, ох и успокаивали её мальчишки, что было сил, лишь бы никто не заметил. И на ранки дули, и травы прикладывали, и всё, что хотите. Вот с тех пор высоко боится лазать, бедняжка. Молчать с ней получалось, будто без слов друг друга отлично слышали, но при том совсем не хотелось. Ведь как только закончит – снова нужно будет идти наружу. - А чего ж никто из твоих постояльцев тебе не помог до сих пор? Бездельники, а. Рожи бы намылить. Как жить уже третий год на твоей шее, так каждый горазд, а как помочь… Лара в ответ промолчала, словно спрятав слова под шаль, и вдруг, как ошпарило – сообразил. Острым ножом в башку железную вонзилось понимание. Неспроста ведь именно в этот год, спустя три после песчанки, она попросила друзей собраться здесь. Неспроста вокруг вдруг стало настолько болезненно тихо, одиноко и даже холодно. И, конечно же, неспроста всякий раз, после каждой спетой песни, она поглядывала на часы с мученической почти что опаской. В Приюте больше никого не осталось. Этот год стал последним для её жильцов, который они провели без семьи и без родины, потерянные и не найденные. А, стало быть, именно в этот год, в эту самую злополучную Веху, растеряв всех невольных спутников, на которых держалась, Лара Равель осталась совершенно одна. Обожгло вдруг этой мыслью изнутри, словно ядовитой химией: врагу не пожелаешь остаться в этом доме в одиночестве. В доме, где из каждого угла сочатся дёгтем тени прошлого, а ты среди них – небольшая, сильная, но уязвимая к прошлому женщина, внутри словно так и не снявшая траур. Люди, прежде населявшие брошенные комнаты этого дома, слишком большого для неё одной, хоть как-то подпирали её ломкую душу, а что же теперь, когда все они наконец разыскали свои места, да расселись по ним, как наседки? Кто теперь о ней позаботится, дрожащей от тремора, печальной и неспособной даже пожаловаться? Слишком горда, чтобы просить помощи в таких делах. Только в мелочи. Почини мне окно, Стах. Он заткнулся, а окошко уже через несколько минут последовало его примеру, прекратив назойливый ледяной свист. То-то же, сверкнуло гордо в голове, но тут же погасло, стоило только спуститься вниз, обратно, к ней, да неловко попробовать улыбнуться. - Готово окошко, больше свистеть не будет. Расшаталось там кое-что, дело плёвое. Было б чего стесняться, Форель, сразу бы попросила. Мне ж несложно. - Спасибо тебе. Мне этот свист три ночи как спать не даёт. – всё прячется, косится будто куда-то, от правды силится укрыться, вовнутрь её проглотить и не показывать никому. Взвыло что-то внутри, не позволило взгляда от неё оторвать, и только тогда заговорила она по-живому, - На прошлой неделе последний жилец меня покинул – нашёлся ему новый дом, в Сырых Застройках. Похоже, что этот вопрос наконец сумели закрыть, больше нет неприкаянных после песчанки. Вот и ищу, должно быть, повод, чтобы задержать тебя здесь на лишние несколько минут. - Ну и зря. Вид у тебя измученный. И правда, спишь паршиво. – сказал-отрезал, почти что как всегда. Он ведь тоже, болван, искал предлог, чтобы остаться здесь. Цеплялся внутри себя за соломинку надежды, вдруг что случится, чтобы не пришлось снова остаться одному? Всегда так, после высоких взлётов, пустой радости среди друзей, настоящая бездна открывается внутри, когда за ними смыкаются двери. Чем дальше Стах забредал по тропинке времени, тем сильнее чувствовалось это бремя на плечах. И она, как никто другой, легко умела это раскусить. Уйти было нельзя. И дело теперь вовсе не в его хотениях и страхах. Дело теперь было в ней, - С утра в больницу тебя отведу, подберём тебе чего от тремора. И руки обледенели. Идём назад, к камину. Ты чего ж, сама по себе остаться боишься? Неужели веришь во все эти степняцкие сказки? - Может быть, чуточку. – и сказала она так, что допытываться ничего не хотелось, он и без того знал, в чём дело. Даже если и не верит полностью, но иррационально боится одиночества ничуть не хуже, чем он сам. Прогреть бы её, бедолагу. Спрятать от всех бед, оградить, укрыть. Здесь, внизу, поближе к земле, было и правда куда теплее. Камин так и не сподобились потушить, а потому, забросив внутрь ещё пару свежих поленьев, Стах принялся за создание пусть и поспешного, но гнезда для этого болезного, но гордого птенца. Восвояси отодвинул кофейный столик, чтобы не мешался больше поблизости. Отовсюду подушки собрал, в общую кучу их накидав, россыпью эдакой, а с дальней софы вновь сорвал плед – тот самый, чёрно-синий, крепко простёганный и кому-то когда-то служащий одеялом. Казалось бы, только недавно сам его туда уложил, для порядка. Присела она у камина, руки свои, сведённые дрожью, вперёд выставила, и уставилась накрепко в пламя, словно силясь кого-то в нём высмотреть. Стах рядом сел почти что неслышно. Любой твирин выветрился будто бы сам, пьянеть не хотелось. Особенно сейчас, когда они, казалось, были с прекрасной капитанской дочкой одни в целом свете. - Станислав. – вот оно. Не обернувшись даже, взглядом не тронув, одним только именем, подаренным долгие годы назад, поддела его за самую душу, велев обернуться в слух. Прозвучало так ласково и так спокойно, словно никого роднее неё в жизни-то и не водилось. В своей вечной погоне за учителем уже и не помнил Стах, когда в последний раз чувствовал подобное. Девичье, нежное, кротко касающееся самого сердца, - А почему ты ни разу не пел вместе с нами? Я ведь знаю, у тебя всегда был очень красивый голос. Постеснялся чего-нибудь? - Ты об этом, значит. – ответа лёгкого не было. Была лишь обнажённая неприлично душа, вырванная откуда-то из-под железной брони юркой бледной рукой с тонкими аристократскими запястьями. И как только она такая вообще оказалась рядом с ними? Никогда-то они, дураки, не понимали, насколько же ценный подарок судьбы им достался, когда капитанская дочка поклялась быть им верным товарищем. Всегда была. Всегда держала данное слово, всегда следовала негласным правилам, всегда была мудрее других и, когда надо, куда ласковее. Ломка, тот пацан из городских, всё подтрунивал, цеплялся тогда, мол, чего ж с вами капитанская девчонка всё бегает, вы, небось, в слуги к ней прописались? Лара тогда, помнится, впервые с кем-то подралась, оставив смачный такой фонарь под глазом обидчика. А что же теперь? Теперь вот она, сидит рядом, тщетно пытаясь спрятать свой страх перед одиночеством. Ломка в могиле лежит, песчанка его изнутри выжгла до талого. А по сей день лучше и крепче человека, чем Лара Равель, Стах так и не повстречал, - Да ну его, в самом деле. Подумал, чего буду. И без меня управились. - Удивительно, знаешь. Помню, у костра в Корзинке ты всегда лучше всех пел. Смешное дело, музыки не было, только ветра степные, и ты сидишь, с ними перекликаешься. Хорошенький такой, чёрненький, наслушаться нельзя было. – помолчала она немного, и, вновь вдруг коснувшись своим водянистым, блестящим взглядом, спросила кротко, - А если я попрошу тебя спеть для меня, не откажешь? Просто так, как прежде, без всякой музыки. - Да брось ты, ну. – тут же закрылся, запечатался, но так и не сумев от неё глаз отвести. Уникальная всё-таки Лара была красавица, пусть и многие так не считали. Всё в ней хорошо было, всё работало сквозь боль и выстраданность, но работало меж тем удивительно волшебно. Прозрачна была вся, неподкупна и недосягаема, так казалось ему тогда, скованному в ржавое железо своего одиночества. Даже чувствуя на своей руке её промёрзшие пальцы с еле приметным налётом тепла от камина, не знал совершенно, куда себя деть, - Не хочу я тебе после Медведя настроение портить. Да и не пел я вон сколько, если и был голос, то пропил я его давно. Не выйдет. - А вот и не пропил. Хотя бы потому, что ты почти что совсем не пьёшь. – улыбнулась премило, шутя над ним, но совершенно беззлобно, почти что по-матерински. В этот раз, окутанная подушками и крепким чёрным пледом, сдаваться она не желала, прогревая понемногу почти безнадёжное дивное тело. Соврал бы Стах, сказав, что не хотел бы коснуться её хоть раз больше обычного. Огладить лицо, светлые ломкие плечи, ключицы и текучие волосы, до сих пор так неряшливо рассеянные без намёка на причёску. Хотя бы обнять на минутку побольше, чем положено друзьям, чтобы не смутить себя и второго. А самое страшное, пожалуй, было то, что понимала это она совершенно полностью, проницательная ведь, пусть порой и способна на скоропалительность и слишком быстрые выводы. Добрая, потому и понимала, - Спой для меня, пожалуйста. Забудь ты уже про Артемия и спой сам. Мне бы очень хотелось тебя послушать. - Ай, ладно, уговорила. Но, если будет резать по ушам, я не виноват. Уставились они оба в пламя, пляшущее, казалось бы, опасно близко, но от того непростительно тёплое. В пустоте и потёмках стучало сердце, а тишина, повисшая вокруг, дала мыслям почти полную свободу. Нырнул Рубин глубоко, туда, где песни и правда переплетались со степными ветрами. Туда, где всё было по-другому, и только лишь Форель, их самая лучшая, незаменимая Форель пристально рассматривала его своими круглыми глазищами, не проронив ни слова, словно боялась спугнуть мелодию, сотканную из одного лишь голоса. Слова всплыли в памяти сами собой. Всё подчинилось старинному, вечно рабочему порядку. - Не вижу птиц я в ветвях больших деревьев, не слышу птиц я в ветвях больших деревьев. – голос полился сам собой, словно кровь из широкой рваной раны. Без единого лишнего звука прорвался из груди, негромко и неспешно, сплетаясь с каминными огнями в единое тихое целое. Рубин и правда очень давно не пел, но казалось, словно горло и не забывало никогда, как это делается. Не ржавело намертво одиночеством и пустотой, не сковывалось злостью и пустой ненавистью, куда бы та ни была обращена. Он не видел лица Лары, но отлично чувствовал, насколько же она в самом деле устала. Плохой сон любую силу сумеет истончить, - И твари пернатые высоко, летят туда, где прежде не были, летят они на юг. Не слышен щебет листвы в ветвях деревьев… Сперва усталая голова легла ему на плечо, словно ища вокруг хоть какой-то опоры, кроме расползающихся подушек. А потом, бессловесно спросив разрешения, Форель и вовсе улеглась рядом, приземлившись всем ореолом смольных волосы ему на колени. Словно домашняя кошка, выброшенная злобной рукой на улицу, наконец-то нашла тепло в ком-то ещё. Стах пел и пел, медленно и негромко, сам не заметив, как простое желание для капитанской дочки волей-неволей превратилось для неё же в колыбельную, тянущую за собой в беспокойный, но всё-таки крепкий сон. Лежала она здесь, невинная, добрая и полная какого-то незыблемого достоинства в своём тепле, а Рубин чувствовал, как то, что он так старательно пытался спрятать, наконец-то раскрылось под сердцем звенящей болью. Дотянулась-таки, раскрыла своей тонкой рукой, пусть и сама того не заметив. Заболело внутри, прорвалось сквозь ржавчину и темноту нежным пламенем свечи, что стоит себе на подоконнике при входе – одинокая, тонкая, в старом невзрачном подсвечнике. И не знал Стах в этот момент, оставшись с ней одними на целом свете, как жил он прежде без этой боли. Каково это, часть себя запечатать в кокон, да в нём же и позабыть на годы? - Ты слышишь, голос с небес исходит дальний, ты видишь, ангел летит с небес печальный, - руку в её волосы запустил, бережно, осторожно, словно боясь разрушить хрупкую пелену, выстроенную её доброй беспокойной душой. Погладил раз, погладил два – не возразила, пусть и точно он знал, не спит ещё. Слышно дыхание, неровное, быстрое, несвойственное спящим. Медленно, раз за разом, будто и в самом деле убаюкивая, принялся гладить её волосы, будто самые родные на всём белом свете. Хотя, раз так уж двинулась мысль, то был ли у него хоть кто-то, чьи волосы он хотел бы гладить, не останавливаясь? Кто-то, чей хрупкий сон он желал бы сберечь любой ценой, а одиночество, жрущее изнутри, будто саранча, вытравить всеми силами, что только у него есть? Всегда-то Рубину говорили, мол, паршивый из тебя защитник. Не годен ты к этому. Даже в старинных играх в войну из него делали авангарда, и никогда он не возражал. Возможно, в этих словах и была правда, да только лишь одной своей частью. Вторая часть правды хранилась у Лары Равель, которая в тот момент, как маленькая девочка, наконец-то сдалась под тяжестью сна и сомкнула тонкие веки, изрезанные голубыми ручьями сосудов. Они у неё слишком близко к коже. Рваное дыхание наконец выровнялось, - И облаком солнечным обоймёт, и унесёт в страну далёкую – тебя, любовь мою. Тебя, любовь мою. Тебя, любовь мою. Из света во всём опустевшем Приюте остались только камин, греющий двух измученных своей натурой одиночек, да трепетная свеча, хранящий вход от любых чужаков. Где-то там Гриф, растворившийся во тьме, должно быть, уже достиг Складов и своих бывших товарищей. Где-то там Медведь, непонятно зачем отправившись в Жерло, должно быть, уже встречен с распростёртыми. А Стаху сегодня было уготовано иное место. Хранить сон истерзанной, едва ли тёплой от этой мерзкой зимы, но болезненно важной души. Он не знал и не думал, что будет с ними завтра. Знал только то, что сделает всё, чтобы защитить её. Сегодня и всегда.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.