***
Омеги среди людей бывают, несомненно, разные. Однако в Айхайри, где родился и вырос Юнги, к омегам предъявляются особые требования. Они должны быть воплощением кротости, но при этом обладать умом и собственным, чётко сформулированным мнением, которое, впрочем, следует высказывать лишь тогда, когда их об этом просят. Омегам предписывается быть образцовыми хранителями домашнего очага, виртуозами кулинарии и чистоты. Но одновременно не чураться карьеры, демонстрируя независимость и амбиции — разумеется, в рамках приличий, не затмевая своих альф. Безупречный внешний вид — аксиома. Но попробуй только привлечь к себе излишнее внимание! Сдержанность в эмоциях и поведении ценится на вес золота. Но лишь до той тонкой грани, за которой она превращается в пресность. Список можно продолжать бесконечно, как и удивляться его абсурдным противоречиям. Но для омег Айхайри это не тема для размышлений, а суровая повседневность. Им приходится изворачиваться, ломать себя, пытаться втиснуться в эти нелепые, кем-то когда-то выдуманные рамки. Иначе… Шквал пересудов за спиной, презрительные взгляды, тычки в толпе и, как итог, гнетущее, всепоглощающее одиночество. Юнги… Будь он абсолютной противоположностью общепринятых норм, эдаким бунтарём, бросающим вызов устоям, это могло бы парадоксальным образом вызвать интерес, даже восхищение. Да только… Юнги — серединка на половинку. Кротость? Случается, конечно. Но проявляется она далеко не со всеми и не всегда. Хозяйственность? О да; создать уют в своём личном пространстве, обустроить гнёздышко так, чтобы каждая вещь радовала глаз и была на своем месте — это он любит и умеет. Но уборка до зеркального блеска? Пф-ф-ф. Максимум — разобрать вещичный хлам, чтобы ничего не мешалось под ногами и не создавало ощущения захламленности. А уж готовка… Нет, нет и ещё раз нет! Верх кулинарного мастерства — заваренный чай. Любая попытка приготовить что-то сложнее грозит обернуться катастрофой с несъедобным результатом и разгромленной кухней. И как, спрашивается, он, с руками, растущими из совершенно непредназначенного для этого места, умудрился не просто назвать себя лекарем, но и действительно посвятить этому жизнь в стае? Вся жизнь Юнги заполнена тихими страданиями. Сложно быть другим, ощущать себя вечным чужаком среди тех, с кем ты делишь хлеб и кров с самого рождения. Если отбросить то, чья кровь течёт в его жилах, тот факт, где именно он был рождён, делал только хуже, даже несмотря на то, что его папа из кожи вон лез, пытаясь обеспечить Юнги максимально «нормальное» детство и юность. Да только это всё равно не помогло избавиться от въевшегося в душу ощущения отчужденности. Юнги — серединка на половинку. Не совсем человек, но и не полноценный волк. Как можно чувствовать себя своим, когда ты не только источаешь запах, отличный от всех окружающих, — более сильный, более дикий, — но и физически превосходишь большинство людей? И речь идёт не только об омегах, но и о многих альфах. Юнги выносливее, крепче, его тело лучше приспособлено к нагрузкам. А ещё его неудержимо манило… не туда, куда влекло большинство его сверстников-омег. Не в сверкающий, шумный, полный соблазнов водоворот столичной жизни, а в густую чащу леса. Ему было неплохо дома, в цирковом балагане, несмотря на то, что там шумновато и людновато. Но зов леса всегда был сильнее. И вот, едва достигнув совершеннолетия, Юнги не смог больше сопротивляться этому. Он собрал свои немногочисленные пожитки и отправился на самый край государства в маленькую деревушку, поближе к бесконечным лесам, которые так властно звали его. Но не успел он насладиться сменой обстановки, как последовала череда событий, казавшихся вырванными из какой-то дикой сказки. Нелепое преследование. Отчаянная, почти безумная попытка попроситься в стаю. Наглая ложь об обширных знаниях в области врачевания. Долгое, мучительное ожидание решения старейшин и вожака. И, наконец, переезд, знакомство с вожаком стаи — Намджуном. А вместе с этим пришло новое, ещё более горькое понимание. Оказалось, что и в стае оборотней Юнги не среди своих: он снова выделялся. Только теперь не своей силой, а наоборот — слабостью по сравнению с истинными волками. В целом, как бы ни было больно от этого очередного осознания своей «неполноценности», Юнги, оглядываясь назад, всё же понимает: всё могло сложиться гораздо хуже. Он нашёл в Лейнаре друзей, обустроил себе скромное жилище, даже успел, пусть и не без труда, но полюбить то, чем занимается, — лекарства, помощь тем, кто в ней нуждался. А могло бы не быть и этого. Мог бы остаться вечным изгоем, скитальцем без цели и пристанища. Конечно, ему всё ещё отчаянно хочется стабильности, подлинного единения со своей двойственной природой, с обществом, которое бы приняло его таким, какой он есть. Но… Ведь не обязательно, чтобы жизнь всегда была на пике? Достаточно же и спокойной равнины, не так ли? Нельзя сказать, что Юнги обрёл полную, незыблемую стабильность. Но какой-то хрупкий баланс, какую-то точку опоры он всё же нащупал. Только вот его, едва обретшего этот баланс, безжалостно толкают, сбрасывая в пропасть внезапным и оглушающим: — Мин Юнги. Он так давно не слышал свою фамилию, что вскидывается, поражённо распахивая глаза. В ушах звенит; или это просто кровь, внезапно ударившая в виски, шумит так громко? Он не ослышался? Однако сотни глаз, устремлённых на него, говорят — нет. Шок. Не просто удивление, а именно парализующий шок, выбивающий почву из-под ног. Кровь отливает от лица, оставляя после себя ледяной, липкий холод. Он чувствует, как бешено колотится сердце испуганной птицей в клетке рёбер, готовое вот-вот выпрыгнуть из груди. Дыхание вовсе застревает где-то в горле. «Я?» — проносится в его голове одна-единственная мысль, оглушающая своей абсурдностью. Его сила, которая казалась такой значительной и даже пугающей там, в Айхайри, среди людей, здесь, в стае истинных оборотней, является практически ничем. Пылью под ногами. Его запах, который в человеческом мире выделял его, делал уникальным, здесь слабый, почти незаметный по сравнению с мощными, первобытными ароматами чистокровных волков. Он не внушает ни страха, ни особого уважения. Как он, Мин Юнги, может стать сарианаром вожака, если не способен в полной мере защитить ни себя, ни, тем более, Чонгука? Доминантного альфу. Сарианар — это надёжная опора, тот, кто без колебаний встанет плечом к плечу в любой, самой кровопролитной битве. А он? Он едва ли сможет быстро убежать, если начнётся серьёзная стычка, что уж говорить о полноценном участии в бою. Он пришёл в эту стаю относительно недавно. Юнги всё ещё не до конца понимает все тонкости сложной иерархии, древних традиций, неписаных законов. Как можно доверить такую ключевую, жизненно важную позицию тому, кто до сих пор остаётся, по сути, новичком, едва освоившимся на новом месте? Юнги никогда не стремился к власти, влиянию или признанию. Его единственным, самым сокровенным желанием всегда было найти место, где он мог бы просто оставаться собой, насколько это вообще возможно, и быть полезным в меру своих весьма скромных сил. Быть сарианаром — это огромная, неподъёмная ответственность; это постоянное внимание со стороны всей стаи; это необходимость принимать судьбоносные решения, влияющие на жизнь каждого. Почему Чонгук выбирает именно его? Это что? Какая-то изощрённая, жестокая шутка? Но это же Чонгук… Он не тот, кто станет так искусно и бессмысленно издеваться. Ведь так? Вокруг Юнги начинают раздаваться сначала тихие, а потом всё более громкие удивлённые, а местами и откровенно недовольные шепотки. Он чувствует на себе взгляды лейнари — кто-то смотрит с откровенным недоумением, кто-то с плохо скрываемым сомнением, а кто-то, возможно, даже с презрением, которого он так боялся всю свою жизнь. Это только усиливает охватившую его панику и острое, почти физическое ощущение нереальности происходящего. — Юнги, — шепотки стаи прерывает зычный голос Намджуна, — ты готов принять статус сарианара? Юнги же стоит как вкопанный, не в силах произнести ни слова, не в силах даже кивнуть или покачать головой. Во рту мгновенно пересыхает, язык прилипает к нёбу. Он чувствует, как горячие, непрошеные слёзы начинают щипать глаза, грозя вот-вот хлынуть унизительным потоком. Резкая, обжигающая боль от того, что его бесцеремонно дёргают за тщательно заплетённую косу, заставляет ойкнуть и озадаченно, рефлекторно обернуться. — Прекрати, — рычит Тэхён, приближая к опешившему Юнги своё лицо, наполненное злостью и презрением. — Плевать на взгляды, плевать на чьё-то недовольство. Слышишь меня? Руки в ноги и иди к Чонгуку. Немедленно. Не заставляй его ждать и не позорь его выбор своим жалким видом. Юнги обиженно хватается за пострадавшую косу, поглаживая натянутые у корней волосы. Отворачивается от омеги, чувствуя, как к горечи и страху примешивается раздражение. Достал, честное слово. То сыплет колкостями, от которых хочется рычать, то бьёт, то теперь вот за волосы дергает. Но сквозь эту грубость, сквозь яд его слов, Юнги слышит то, что отчаянно, до боли в груди, хочет слышать. Парадоксальная, до смешного нелепая способность этого омеги — ранить и тут же давать призрачную… надежду? Шаг. Медленный, неуверенный, будто он впервые учится ходить. Ноги, тяжёлые, едва отрываются от утоптанной земли. Ещё один. Юнги судорожно сглатывает, ёжится под тяжестью взглядов, пялясь себе под ноги, боясь встретиться с чьим-либо осуждением. Он осмеливается кинуть лишь короткий взгляд на деревянный подмосток, где стоит Чонгук, и тут же снова опускает голову. Но этого мимолётного взгляда хватает. В алых глазах Чонгука — глазах вожака — Юнги замечает нечто, что заставляет его ноги двигаться быстрее, решительнее. Ожидание. И что-то ещё, неуловимо знакомое, пробуждающее в памяти затёртые временем образы. — Мне страшно, Чонгук, — слова из прошлого, сказанные его собственным дрожащим голосом, проносятся в голове так явственно, будто это было вчера. Первые роды, которые нужно было принять у молодого омеги. Кровь, крики, паника… Он был готов сбежать. — Что мне делать? Я не справлюсь… — Сказать правду, — сорвалось с губ альфы, а сам он безразлично пожал плечом. — И без тебя справятся. Справлялись же как-то до этого. Старшие помогут. — Не могу… — прошептал Юнги в ещё большем ужасе, чувствуя, как стыд обжигает щёки. — Страшно. — Чего ты боишься? Что тебя выкинут из стаи? — в голосе Чонгука не было насмешки, только спокойная уверенность. — Так не бойся. — Почему? — Потому что я не дам. — Почему? — снова вырвался отчаянный вопрос. — Надоел ты со своими «почему», — Чонгук тогда впервые за долгое время едва заметно усмехнулся той редкой, почти детской усмешкой, которую мало кто видел. Он вытянул руку и легонько щёлкнул Юнги по лбу подушечками двух пальцев. — Потому что. Просто потому что. А теперь иди и сделай то, что должен. Или хотя бы попытайся изо всех сил. Юнги тогда справился. Почти. Ведь без косяков не обошлось. Но Чонгук был рядом. Воспоминание чудным образом придаёт силы, а мир сужается, всё на периферии зрения становится расплывчатым, затемнённым. Юнги поднимает голову, уже увереннее заглядывая в глаза альфы, и больше не видит ничего, кроме них. — Мне страшно, — а эта фраза, прозвучавшая в памяти, была уже не его. Она принадлежала Чонгуку. Тихий, почти неслышный шёпот в ночной тишине, когда они вдвоем сидели у догорающего костра. Это был первый и, возможно, единственный раз, когда Юнги видел альфу таким… уязвимым. Момент неожиданного откровения. Юнги тогда, набравшись смелости, задал давно мучивший его вопрос: почему Чонгук, которого с самого детства готовили к роли вожака, так отчаянно не желает этой власти, считая бременем. — Почему? Чонгук так и не ответил. Молчал, глядя на пляшущие языки пламени, и Юнги принял это молчание, не смея нарушить хрупкую завесу чужой души. Захочет — сам расскажет. — Знаешь… — тихо произнёс Юнги. — Наши страхи… Они разные. Но… Когда ты не один… Когда рядом есть кто-то… страх будто немного отступает, да? Становится не таким всепоглощающим. Чонгук повернул голову, взглянув на Юнги долгим немигающим взглядом своих пронзительных глаз. А потом улыбнулся — той самой редкой, открывающей вид на выступающие передние зубы улыбкой. — Если бояться, то вместе? — спросил он, и в голосе уже не было прежней тяжести. — Если бояться, то вместе, — эхом откликнулся Юнги. И сейчас, под сотнями недоумевающих взглядов, Юнги, преодолев последние метры, запрыгивает на подмосток. Он встаёт прямо перед Чонгуком, бесстрашно, как никогда раньше, вглядываясь в его алые, как закатное солнце, глаза. — Если бояться, то вместе, — одними губами, неслышно для остальных, но так отчётливо для Юнги, шепчет Чонгук, протягивая ему свою руку. И Юнги, не колеблясь ни секунды, вкладывает свою ладонь в его.Глава 11.
19 июля 2025 г., 19:44
Намджун отчаянно уповал на то, что день передачи власти будет идеальным. Он видел его проходящим по всем канонам и священным ритуалам, что скрепят стаю, но суровая длань судьбы всё по-своему заведует.
Время, безжалостный преследователь, наступает на пяты, дышит в затылок ледяным предвестием неотвратимого. И вот: заместо жертвоприношения Лунному Богу — лишь дымка тревоги, заместо поединков чести — безмолвное напряжение, заместо щедрых даров во славу нового вожака — лишь тихая молитва в умах всякого здесь стоящего.
Да только не на Чонгука она обращена.
На добровольцев.
Намджун отчаянно уповал на то, что в этот день сердца лейнари наполнятся светом торжества, как в его собственной груди отцовской запоёт песнь гордости, убаюкивающая тревоги, и расцветёт непоколебимая вера в грядущее стаи — то будущее, где он, сложив бремя власти, станет просто частью великого целого, одним из многих, но не менее важным.
Но, выводя на теле Чонгука вязь древних рун, Намджун ощущает лишь волну леденящей горечи, поднимающуюся из самых глубин души. Его не будет рядом, когда сын сделает первые, самые значимые шаги по тропе власти. Намджун оставляет позади не просто семью — он вырывает часть своей души, зная, что его уход станет трещиной и в судьбах других, невольно вовлечённых.
Эта же горечь — давняя, въевшаяся в душу — обжигала его и в день собственного восхождения. Тогда, стоя перед лицом стаи, он тщетно шарил взглядом по лицам, выискивая одну-единственную душу, чьё присутствие могло бы озарить не только судьбоносный миг, но и всю его жизнь.
Намджун искал, хотя холодный рассудок шептал: его нет. Тот, кого жаждало сердце, давно покинул пределы стаи, ушёл безвозвратно, словно тень, растворившаяся в рассветном тумане, искать свою долю; свою, быть может, лучшую жизнь где-то за горизонтом.
Намджун отчаянно уповал на то, что в день, когда Чонгук станет вожаком, его собственные мысли будут чисты и всецело обращены к сыну, к грядущему. Он лелеял надежду на то, что к этому моменту тяжёлые цепи прошлого ослабнут, что он перестанет судорожно цепляться за призраков воспоминаний, возвращаться на изъезженные тропы мыслей при каждом удобном и неудобном случае.
Намджун мечтал обрести, наконец, долгожданное освобождение.
Увы, нынешнее немилостиво.
Сейчас, в эту самую минуту, всё его существо, каждая мысль, каждый удар сердца пропитаны одним именем: Сокджин.
Жестокая насмешка судьбы, ирония Лунеара — Намджуну кажется, что он уже не в силах воскресить в памяти тот истинный облик: стирались черты лица, неуловимым становился тембр голоса; сохранились лишь смутные, тускнеющие образы, которые время неумолимо превращало в пыль, несмотря на все попытки Намджуна удержать их.
Ведь это было всё, что осталось ему от омеги.
Того самого омеги, который прямо сейчас, в этот самый миг, пока он, Намджун, ещё не ступил на тропу войны, томится где-то там, вдали, в безжалостных тисках врага.
Намджун гонит от себя эти мысли, ибо они несут с собой душевную муку столь невыносимую, что она прорастает в тело, обращаясь в когти, впивающиеся в мышцы, в тупую, ноющую боль, ломающую кости.
«Всё поправимо, – мысленно проговаривает Намджун себе, словно мантру. – Всё, кроме смерти».
Сокджин дышит — и это единственный оплот в душе Намджуна, пропитанной отчаянием. Его не посмеют лишить жизни. И других омег тоже.
По крайней мере, Намджун не перестаёт цепляться за эту веру. Хотя бытие уже не раз безжалостно разбивало его надежды, обнажая горькую правду об иллюзорности всякой веры, тыча его лицом в осколки собственных чаяний.
Закончив выводить последнюю руну, Намджун коротко улыбается сыну, а после отходит в сторону от Чонгука, уступая место Хосоку.
Воспоминания…
Рвутся из глубин подсознания, топят его, Намджуна, беспокойную душу. Оживают, настойчиво прокручиваясь в голове, одно за другим, из-за чего большая часть обряда проходит мимо него.
Первый разговор.
Тот, что случился по воле его альфьей импульсивности. Сокджин, которого отец клеймил не иначе как бунтарём, вёл себя безукоризненно, когда Намджун к нему невзначай с расспросами подошёл. Омега тотчас отвлёкся от своего занятия, смиренно сложил руки на коленях и, не поднимая глаз, слегка повернул голову, давая понять, что весь внимание. Ответы омеги были коротки, да всё шёпотом – смирным, робким, и при этом он очаровательно заливался румянцем от смущения.
Намджун не раз замечал подобную реакцию омег на своё присутствие. Правда, близко он ни с кем не общался, предпочитая наблюдать издалека. Но вот так, почти вплотную, видеть, как бледные щёки медленно покрываются краской смущения… Это будоражило.
Сближение. Подспудное. Наперекор.
— Зачем вы мне помогаете? — тихий голос Сокджина звучит еле слышно сквозь шуршание кустов.
— Хочу понять, что тебя в этом так привлекает, — отвечает Намджун, не прекращая методично обшаривать колючий кустарник в поисках нужных омеге ягодок. — Ай, вот же ж падла! — недовольно рычит, в очередной раз уколовшись.
— Вот, возьмите… — Сокджин протягивает ему комок из плотной ткани, который извлёк из своей холщовой торбы.
— Что это? — подозрительно прищуривается Намджун, косясь на руки омеги.
— Рукавки. Я сам их сшил, чтобы не царапать руки, но потом приноровился и без них, — поясняет Сокджин, настойчивее предлагая чудную вещицу Намджуну.
— Не надену, — отрезает, гордо выпятив подбородок.
— Тогда не мешайте, — неожиданное и возмущённое.
— Я?! — взвился Намджун. — Да ты благодарить меня должен, омега! Я за тебя самую трудную работу выполняю! Хотя и не пойму, на кой тебе нужды эти ягодки…
Он переводит взгляд на свою корзинку, где лежит целая дюжина. Однако, чем дольше он смотрит на них, тем сильнее что-то неприятное, беспокойное шевелится в его душе.
— Несмачны они вовсе.
— Вы пробовали? — тихий голос омеги обретает неожиданную силу. Он не становится громче или звонче, нет; в нём появляются твёрдые нотки, какая-то внутренняя стать и строгость.
— Нет, — Намджун хмурится, поворачивая голову. Не пристало омегам так разговаривать с альфой, но что-то в серьёзном, почти обеспокоенном выражении лица Сокджина заставляет его проигнорировать дерзость. — Это ж сразу видно. Взять то же парное мясо! Вот оно выглядит так, что сразу есть охота.
— Хорошо… — и снова голос Сокджина становится тихим, покладистым, каким и подобает быть голосу омеги. — Но вот насчёт вашей помощи… Это, правда, весьма сомнительно.
Намджун едва не подскакивает. Как это: «сомнительно»?! Он бросает снисходительный, даже немного презрительный взгляд на корзинку омеги, ожидая увидеть там от силы несколько ягод, и едва не роняет челюсть. Корзинка Сокджина под завязку! Когда только успел?
Первое прикосновение.
То самое, которое Намджун втайне предвкушал, рисуя в воображении как нечто волнующее. А на деле оно оказалось насквозь пропитано леденящим ужасом, сожалением и острой болью.
Гром грохочет неистово, деревья опасно кренятся к земле под яростными порывами ветра, слепят вспышки молний. Намджун падает на колени, сдирает кожу на пальцах, впиваясь ими в тяжёлую деревянную крышку, закрывающую глубокую яму. Одним рваным движением отшвыривает её в сторону, и его взгляд опускается на дно…
— Сокджин… — выдыхает он; голос чужой, страхом охваченный.
Яма стремительно наполняется ледяной дождевой водой, которая уже скрывает ноги Сокджина по колено, хотя в этой кромешной тьме и не разобрать толком. Сам омега в ужасном состоянии: его тело сотрясает крупная дрожь, голова безвольно свешивается, а руки… Руки вывернуты под совершенно неестественным углом.
— Сокджин! — Намджун роняет грудь на мокрую, раскисшую землю. Холодный ливень нещадно хлещет по лицу, застилая глаза. Отфыркиваясь, он тянется вниз, к омеге. Кончики его пальцев касаются влажных, слипшихся от грязи и крови волос…
Сокджин крупно вздрагивает, пытается вскинуть голову, насколько это возможно в тесном, удушающем пространстве ямы, и щурит глаза, тщетно силясь что-то разглядеть в ревущей тьме наверху.
— Я вытащу тебя! — кричит Намджун, пытаясь перебить яростный рёв очередного раската грома. — Я сейчас потяну тебя за руку!
— Ты не здесь.
Голос Югёма спокойный, почти отстранённый. Слова и вовсе брошены между делом, пока он сменяет Хосока. Но для Намджуна они — шипы, что вонзаются в сознание, резко вырывая из тумана воспоминаний. Не только вырывают. Остужают. Заземляют.
Намджун вздрагивает, бросая на омегу осторожный взгляд.
Ты не здесь.
Эти слова каждый раз ранят по-новому — не болью, а чем-то похуже. Некогда звучали они уж больно часто: на пиру после заключения сарина; на обряде восхождения; за трапезой утренней, дневной, вечерней — в те редкие часы, когда они вообще сходились за одним столом.
В постели, где тела соприкасались, но мысли Намджуна принадлежали другому.
— Прости.
Слово срывается с губ шёпотом, хотя Югёму давно не нужны его извинения. Их брак распался, оставив после себя лишь общее прошлое, сына, которого уже не нужно воспитывать, и стайные дела.
Югём счастлив теперь, по-настоящему. С тем, кто смотрит на него, а не сквозь него. С тем, кто любит его так, как Намджун так и не смог.
И всё же он прощения просит. Не по привычке; от жгучего, неутихающего стыда. Стыда за то, что этот омега, не владеющий даром чтения мыслей, всегда видел его насквозь.
Всегда знал.
Знает и сейчас.
Безошибочно знает, с кем Намджун до сих пор остаётся в своих грёзах.
Грёзы — словно морга́ши, злые духи; тени, что просачиваются в трещины уставшего сознания. Они не нападают в открытую, не рвут плоть когтями, их оружие тоньше: они окутывают разум сладким ядом иллюзий, шепчут о том, что могло бы быть. Они — искусители.
Истинная сила духа рождается не в борьбе с ними, а в тихом, непоколебимом отречении; в умении отринуть их призрачные объятия и взглянуть в лицо долгу. Обязательства, ответственность — это те тяжёлые, неотёсанные камни, из которых каждый выкладывает прочное основание своей подлинной жизни. Лишь отказавшись от вечного, мучительного «а что, если?..», душа обретает вес и твёрдость. Ибо подлинная свобода — это не побег от реальности, а смелость принять её. Принять её тяжесть, её острые углы и несовершенства, чтобы преобразить этот груз в осмысленное деяние.
Намджун знает это. Знает и всё равно падает снова и снова.
Он — отступник, добровольный пленник собственных грёз. Но каждое возвращение в реальность — как пробуждение в ледяной воде. С каждым разом зыбкая почва иллюзий затягивает всё сильнее, а твёрдая земля настоящего кажется всё более чужой и враждебной.
И всё же приходится.
Приходится, стиснув зубы, цепляться. Цепляться и ползти, чтобы не раствориться окончательно в сладком тумане того, чего никогда не было и не будет.
Оставшуюся часть ритуала Намджун проводит, отринув грёзы. Но нет-нет да мелькнёт в толпе лейнари зыбкий силуэт, безликий, но до боли знакомый: хрупкие плечи, высокая стать, короткие чёрные волосы, встопорщенные, словно шерсть испуганного зверька. Зовёт за собой.
Сердце Намджуна заходится, но он крепче стискивает зубы, впивается ногтями в ладони. Он должен быть здесь, сейчас. Ради Чонгука. Ради благословения его души, которой предстоят испытания на пути предводительства.
Да только удерживают Намджуна на месте отнюдь не остатки былой твёрдости духа. Удерживает его сын.
А точнее — его выбор:
— Мин Юнги.
Голова Намджуна непроизвольно поворачивается в сторону омеги. Тот стоит, сжимаясь под тяжестью произнесённого имени, плечи поднимаются к ушам. Омега выглядит так, будто хочет провалиться сквозь землю или стать невидимым среди чужих спин.
Мало того, что Чонгук избрал омегу, так ещё и смешанной крови. Намджун не понимает своих чувств: это смятение, разочарование, злость или непринятие? Кажется, всё сразу. Первый порыв — шагнуть вперёд, схватить сына за плечо, вразумить. Но он не двинется с места.
Ещё свежи в памяти отцовы норовы, его вечное недовольство, постоянные унижения. Каждое решение юного Намджуна встречалось насмешкой, каждый шаг — сомнением в его праве вести стаю. «Разве так поступает вожак?» — звучало в ушах почти ежедневно.
Вожак…
Точно. Отныне Намджун больше не предводитель Лейнара. Лишь горстки добровольцев.
Если и вожак, то безземельный.
«Нет земли — нет и вожака, есть лишь пустая оболочка. Запомни это, Намджун, — гудит голос отца в черепе. — Защищай свою землю всеми силами. А не можешь — прими жалкую смерть, не позорь род».
И в этот момент Намджуна пронзает осознание, острое и холодное, как ритуальный нож. За своими мыслями, за бесконечным бегством в прошлое он не почувствовал, как истончилась и оборвалась связь, что крепла годами. С теми, с кем был рождён. С теми, кого вёл за собой.