СЦЕНАРИЙ
НАЗВАНИЯ ГЛАВ:
7. «…» (ОНИ НЕ ЗНАЮТ АНТИДОТ)
8. «НАРОДНАЯ МЕДИЦИНА НАС СПАСЕТ» (НО РАССЧИТЫВАТЬ НА НЕЕ НЕ СТОИТ)
9. «МЕРТВАЯ СТЕПЬ» (А ЗЕМЛЯ ВСЁ ДЫШИТ)
10. «…» (НЕПРАВДА СЕМЬИ КАИНЫХ)
11. «…» (НЕПОСТОЯННАЯ КОНСТАНТА)
12. «…» (ГОРОД, КОТОРОМУ НЕ НУЖНЫ ГЕРОИ)
СПИСОК ПЕСЕН И ИСПОЛНИТЕЛЕЙ:
ДЕЗЕРТИР — ЙОВИН
ЦЫГАНСКАЯ ПЕСНЯ — «ПРИЗРАКИ»
Я ЖЕНИЛСЯ НА МУЖИКЕ — СМЕТАНА BAND
ТРИ СЕСТРЫ — АКВАРИУМ
КОНТРРЕВОЛЮЦИОННЫЙ ЭТЮД — МИХАИЛ ЩЕРБАКОВ
ПЛЫЛИ МЫ ПО МОРЮ, ВЕТЕР МАЧТУ РВАЛ — THE STARKILLERS
НАД РОЗОВЫМ МОРЕМ — АЛЕКСАНДР ВЕРТИНСКИЙ
УМИРАЕТ ОТЧИЗНА МОЯ
требуется качественное дополнение в песнях — И.М.
откроем ящик предложений по почтовому индексу 34696 https://t.me/sarayberke. Пусть заинтересованные закажут песню, которая будет им по душе — М.Б.
друг мой, но мы же не радио! — И.М.
Бессмертник! Не забудь прописать диалоги по части романтической линии между Бурахом и Данковским! — И.М.
при всем уважении, друг, боюсь, что сцену в 10 главе будете писать вы — М.Б.
— Это что?! — взревел Бурах, хватая книжку. — Фанатское творчество, — невинно развел руками Марк. — Фанфики, — вставил Бессмертник. Бессильная ярость, злоба, отчаяние, завывание волком — какое угодно выражение подошло бы, чтобы дать описание нервозному залому рук Артемия. Да они не просто издеваются — они насмехаются! Топчутся, гады ползучие, хуже тех, из типографской подвальни, и топчутся — долбаные Марки с их долбаной отмеркой один раз, чтобы семь раз отрезать. Еле контролируя себя, Артемий протопал к Андрею — пусть даст по-братски пару кастетов. Для профилактики заболеваний наглежевыводящих путей. Однако у стойки его встретил такой Андрей, которому впору было опохмеляться. — Ты, Бурах, чево, — икнул он, поглядывая тому за спину, — уже моего нового товару отведал? Когда Артемий обернулся, никаких Марков и Бессмертников не было. Осталась только записная книжка — в чье существование верилось тоже с большим трудом. Артемий похлопал себя по шапке и грохнулся за стойку. Ну и денек… Закончить бы его, да только рожа Стаматинская уже сваливается на стойку, но Артемий старается неприятный фактор игнорировать. У них вообще сейчас в «Разбитом сердце» негласное правило пошло: «Не обращай внимания на надравшегося Стаматина». Оно и раньше существовало, но кто ж знал, что перебросится на старшего. — Да если бы, — фыркнул Артемий, закидывая в себя эликсир жизни. В глазах потемнело — давление повысил. — Шифер свистит, крыша степи бороздит. — Понимаемо, друже. Знавали мы… таких, пропащих. — Андрей качнулся, теряя равновесия. «Друже». Ну-ну, друже. Ну-ну. Так бы по весям разнести, но от Андрея и не такая тарабарщина выходила порой. Оно и непонятно причем: старший к нему прикипел, чтобы подсластить лечащего врача брата, или от действительного уважения. Хотя Стаматин скорее зубы выбьет, чем жалобно лыка кому-нибудь подвяжет. Заплюгавил он в последнее время. Совсем. Пока Петр держался, но все же знали, что, не подгони исследования антидота, никакая высшая сила его не спасет. Как ни приди Артемий, всегда заставал Андрея таким: бороздящим лицом просторы твиринового забытья, обыкновенно бубнящим что-то про «проведать брата», «спасти» и «лучше умереть самому». В такие дни Артемий похлопывал его по спине, либо оставляя лежать на стойке, либо таща в лабораторию: пусть хоть бухим присмотрит за производством; протрезвеет и потаскает баклаги, раз один сотрудник временно откололся. Но сегодня Артемий запихнул ему в карман переданные марки и, взяв за шкирку, направил на выход из кабака. В списке дел все еще стояло создание химической лаборатории. Как таковой ее еще не было, но зачатки проклевывались. А проклевывались нигде иначе, как в разрушенном Городе. Темнеет. В каркасах сожженных домов загораются огни свечей: так расселяется по бывшему Городу-на-Горхоне новый житель. В уме его тлеет зерно инородной мысли, а руки сжимают детонаторы бомб македонского образца. Вот они — результаты деятельности типографии Виктора. Призванные из рабочих советов и кругов шальных студентов, они организовали среди руин пункт торговли с преступными группировками, полноценный склад оружия на базе привезенного Данковским и постепенно обучались химическому делу. Стыдно признаться, но и среди своего училища Бурах нашел химиков с шальной головой. В относительно сохранившемся Приюте Лары они создали собственную школу для занятий по взрывчатым веществам, а также снаряжению динамитных снарядов. Не такой школы Ларка хотела. Волоча бормочущего Андрея за собой, Артемий смотрел, как в некогда заметенных и перевороченных дорогах появились следы множеств ног, саней и копыт. В наспех сколоченных сараях стояли волокуши и быки без хомутов. Им Тая выделила по просьбе Артемия. Не поскупилась, несмотря на то, какие нелучшие времена сейчас переживали степняки. Артемий глянул назад — на Шэхен и молчащую степь. Нет, потом. Сегодня уже и без того набегался — скоро с ног свалится. В Земле, как в самых нижних и наименее пострадавших районах, располагались ночлежки работников. Стержень, например, стал любимым местом сбора будущих партийцев. Только башня обвалилась, а все темные благоустроенные комнаты остались нетронутыми. В Управе — переговорная с лидерами группировок. А Невод — склад. Не для книг, так для оружия. Когда Артемий переступил порог Управы, то оказался словно в другом мире. Безумном и не поддающемся описанию. Миллионы звуков навалились на него, Артемий почти пополам согнулся. Песни, радио на капитанской волне, вой. Посреди поплывших свечей, кинутых на пол матрацев и весело ревущей буржуйки несколько работяг водили нетрезвый хоровод вокруг изрядно заросшего мужчины в красной военной шинели. На его фуражке вместо отколотого герба Империи был пришит крест. Голова болела, радио визжало: — …Как всегда, я пытался мирным путем добиться пересмотра, изменения этого невыносимого положения. Это — ложь, когда мир говорит, что мы хотим добиться перемен силой. За 15 лет до того, как императорско-социалистическая партия пришла к власти, была возможность мирного урегулирования проблемы. По своей собственной инициативе я неоднократно предлагал пересмотреть эти невыносимые условия. Уши закладывало, работяги пели:— Одинокий путник в январе холодном
Повстречался мне на рубеже метели,
И стонали сосны, и дубы скрипели,
И замерз под утро купол небосвода,
Одинокий путник в январе холодном
Повстречался мне на рубеже метели.
Тут же им Андрей за спиной Артемий воскликнул, еле шевеля языком во рту: — Мужики! Ну че, товар попробовали? А те ему:— А в полях заснеженных гуляет вьюга,
Реки лед сковал, как руки арестанта,
А в далеком форте подполковник Гуго
Отыскать мерзавца отдает команду,
И сулит солдатам за него награду,
И грозится тростью подполковник Гуго.
Неизвестный солдат спокойно спросил: — Все эти предложения, как вы знаете, были отклонены — предложения об ограничении вооружений и, если необходимо, разоружении, предложения об ограничении военного производства, предложения о запрещении некоторых видов современного вооружения. Вы знаете о предложениях, которые я делал для восстановления божественного суверенитета над нашими территориями. Вы знаете о моих бесконечных попытках, которые я предпринимал для мирного урегулирования вопросов с Императором, потом с центристами, социалистами и учеными. Все они оказались напрасны. — Вы — лидер этого балагана? Попросите их угомониться. Тогда Андрей воскликнул, доставая металлическую банку из-под мясных кубиков: — Ну, мужики, как вам мой дыбоин? Синтезировано на слезах загадочного зверя «бэкер», пиве и ЛСД! Артемий попытался ответить:— Дезертир из форта, что ружье оставил,
Не желая крови, не желая славы,
Он с улыбкой дерзкой отпорол шевроны,
Он кружной дорогой обходил заставы,
Он ушел и бросил на плацу патроны,
Одинокий путник в январе холодном.
— Так ты уже создал новое вещество по просьбе Вик… Авеля? — Невозможно требовать, чтобы это невозможное положение было исправлено мирным путем, и в то же время постоянно отклонять предложения о мире. Так же невозможно говорить, что тот, кто жаждет перемен для себя, нарушает закон — ибо Республиканский диктат — не закон для нас. Нас заставили подписать его, приставив пистолет к виску, под угрозой голода для миллионов людей. И после этого этот документ с нашей подписью, полученной силой, был торжественно объявлен законом, — показалось, что сказал Андрей. — Касательно продажи данного товара и заключения договора по приказу моего нового командования я бы и хотел поговорить. Но…— Он теперь шагает в направленье юга,
А метель рыдает, как вдова над мужем,
А в далеком форте доедает ужин,
Пьет коньяк и злится подполковник Гуго,
И уходит где-то в направленье юга
Одинокий путник в январе холодном.
— …пожалуй, я достаточно насмотрелся на вашу организацию, — скосил глаза на явно не пьяных работяг солдат. Он вздохнул, постучал по полу слегка сбившимися листовками, которые держал под мышкой, и встал. Часть листовок специально оставил на полу, а сам направился на выход. — Всего хорошего. Солдат приподнял козырек и скрылся в сгущающихся сумерках. Артемию только и оставалось, что хлопать глазами, пытаясь сладить с происходящим. Андрей уже успел подключиться к общему веселью и допевал последний куплет с таким чувством, толком и расстановкой, что почти завидно становилось — что за чудеса внушал этот загадочный дыбоин?— Что же дальше, спросишь ты меня невольно,
Я скажу тебе, мой генерал суровый:
Он замерз в лесу неподалеку Кёльна,
Не дойдя три мили до жилья и крова,
Он замерз в лесу неподалеку Кёльна,
Так сказал солдатам подполковник Гуго.
…если не считать, что из-за Андрея и его удивительного товара, который он решил испробовать на работягах, у них, кажется, сорвалась важная сделка. Артемий только покачал головой, решив, что не особо оно и надо. Кем бы ни был этот солдат, он прав: организация у него пока никудышная. А сам Артемий сейчас слишком устал — с его-то головой, — чтобы еще и растаскивать торчков от завываний. Хотелось бы поговорить с Андреем насчет открытия отдела химической лаборатории в подвалах других заводов, но он сейчас точно не в состоянии. Ничего, еще припомнит как следует. В Городе Артемий заскочил в Приют, где взял у химиков бомбу — на фейерверк инквизиторше. После — проследовал в Невод за боеприпасами. На случай, если основная фаер-программа ей не понравится и придется впечатлить чем похлеще. Возвращался к знакомому степняку на тройку Артемий обессилившим и к полуночи. Ноги едва волочили по уже натоптанному снегу. Удивительно, но хотя бы в Городе снег был чистым. Дома — разрушенном — Артемий мог расслабиться и не оглядываться, чтобы не прикоснуться случайно к черной плесени. Остовы домов вокруг словно шебуршались, шептались тут и там. Там житель новый обустраивался, а возможно, голова у Артемия снова напоминала о себе. У тройки стояла девица — такие часто присоединялись к их нелегкой жизни, молоденькие и уверенные, — и показывала кучеру некую бумажку. Неграмотный степняк на козлах качал головой, приговаривая: «Муу… муу ерээбши» — и непонимающе рассматривал некую листовку — из тех, что совсем недавно оставил солдат. Тогда до Артемия дошло, что шебуршит в домах. Это шепчется, шепчется новый житель с другим, сменяет бомбу на листовку в руках того… Нехорошее предчувствие сжалось в груди. Артемий ускорил шаг и взволнованно вырвал из рук девицы листовку. «Если наша воля настолько сильна, что никакие трудности и страдания не могут сломить ее, тогда наша воля и наша Империя будут превыше всего!» — гласили узорчатые буквы внизу художественной иллюстрации Александра Блока, отрастившего себе за последние годы усы. Стоял он на платформе эшелона своих орудий. Над ним, в небе, держала руки в молитве девушка в розовой шапке — вся в светлых тонах, в лучах того же самого солнца, к которому поднималась рука Блока. …а ведь боится житель. И боится страшно, кто сильней. — Это что? — смяв листовку, рыкнул Артемий. — Война, — ответила девица, устало потирая руку. — Скоро — они прибудут. И этот солдатрон еще разнес листовки по всему Городу. Тьфу ты… А уже почти полночь, времени нет. Цыкнув, Артемий запрыгнул в сани. Степняк хлестнул по коням, а Артемий напоследок гаркнул девице: — Быстро всем скажи, чтобы выкинули дрянь! И Стаматина хренова приведите в порядок! Девица молча провожала его пустым взглядом. Тройка катилась по заснеженным степям, ночь сгущалась — январская, безотрадная. В ней тени и шепотки чьи-то маячили, шла жизнь в мертвом городе, но неправильная, не такая, какая была. А девица сняла костяную руку, счесала с лица глиняную маску и сказала — голосом Самозванки: — Так бойся, бойся сильно, партиец-новичок. Утром — проснуться. Утром сказать себе — пора. В запотевшее, со сколами зеркало в общем санузле Артемий почти не смотрел. Крался туда обыкновенно на цыпочках — чтоб не обнаружил никто. Никого к себе ночами не подпускал, а ранними утрами — избегал. Не должны видеть. Не должны видеть обладателя этого отражения, агрессивно смывающего следы своих ошибок. Предзнаменования конца, «этот город — машина смерти», невозможное избавление. Полусонному Спичку он сразу отдал команду вести урок заместо него. Обоим дитенкам, зверенышу один и зверенышу два, напоследок достал припасы пата и конфитюра из терна. Дети весело дрались за лишнюю порцию, а Артемий смотрел на них; на видневшийся из-за клеенки кулек, который Артемий оставил ночью в пустой комнате, — так и не тронули. Данковский не ночевал сегодня дома — говорили, ушел к Многограннику. Или к Марии. Или еще куда… что там Спичка наговорил про Данковского. Пусть бы хоть помянул добрым словом на могиле, а детей… Спичка точно переживет. И не через такое проходил — лишь бы только употребил свои умения в нужном русле. А вот Мишке больно будет. Справится ли? Когда Артемий выходил, то потрепал Спичку по отросшим волосам — вот те на, совсем забыл отвести к цирюльнику. Наплел как мог Мишке косматые косы. А ведь долго не давала себя касаться, куда уж там до головы — но притерлась. Их кривая семейка, шитая благонадежной нитью, — как же просто в итоге ее оказалось оборвать. У Мишки есть Спичка. Погорельцы не бросят его домовят. Не должны. Все эти приготовления прошли как в тумане. Оставить заначку детям, попрощаться. Написать прощальную записку, распределить задачи. Приготовить детям обед на завтра. Повернуть ключ в замке. И уйти. Уходить на плаху, оказывается, так просто. Артемий шел и с удивлением отмечал: как много вчера бегал. От одной точки к другой. По одному зову к другому. И не было ни конца и края, а теперь раз — и оборвалось всё. Небо — неопределенного цвета. Мороз такой же, как вчера, но не кусал — тело словно покрылось цельнометаллической оболочкой. В своей броне, не думая и не мечтая, он прошел к пожарному депо. На месте встретил уже поджидавших Хана и Ноткина — снова вместе, неразлучные. Еще вчера мысль, что делать с ними казалась такой важной и первостепенной, а вероятность скорой смерти — безмерно далекой и нереальной. Теперь он держал адрес инквизиторского поста в одной руке, а в другой — сумку с бомбой. — Инквизиторша пытается скрытничать, — объяснял деловито Ноткин. — В руинах упавшего самолета роется. За ночь себе уже целое гнездо свила. Страшная баба. Спит ли вообще? — Необходимо понять, знает ли она о наших шпиках, — тем временем рассуждал Хан. — Реорганизовать систему наблюдения согласно имеющимся у нее данных о нас… передислоцировать детские тайники… сменить состав агентов… Бурах, не могли бы провести с теткой Лилич краткий блиц-опрос, прежде чем взрывать? Ноткин незаметно пнул его локтем и прокашлялся. — Собачье сердце хотело сказать, что беспокоится за тебя. Сам-то выживешь? — Запросто, — буркнул Бурах. «Руки дрожат у тебя, дрожат». Нацепил на себя ленты боеприпасов — это если одной бомбы для таких гомункулов, как инквизиторский корпус, будет недостаточно. — Закину и убегу. — Ну смотри, — с сомнением покосился Ноткин. — Мы если что можем подстрах… Полиграф Полиграфович оказался необычайно умен: зажал рот рукой своей человечьей ипостаси и козырнул: — Удачи. Так просто от них не отстанешь. Крушение крупного военно-транспортного самолета произошло около двух лет назад за чертой города. Говорят, серия артиллерийских атак по пролетавшим воздушным объектам есть результат прений Блока с правительством. Когда самолет упал, его оцепили городские управленцы, но ушлый народец успел стащить по нитке с миру и развести по всем селам и городам. Чиновники довольно быстро бросили затею с умасливанием столичных своими никакущими навыками сторожевых псов и бросили самолет лежать в степи — рушиться под силой непогоды, истончаться и постепенно исчезать на границе времен. Инквизиторша наверняка видела, как Артемий выходит из верениц окружавших пригород огородов. Он — среди лачуг, косых террасок и покосившихся под углом сараев. От него — отделяется незаметно тень, пропадая за грязевой колеей. Кажется — галлюцинация, а это всего лишь беспутные мальчишки. И ведь они тоже. Такие добряки. Хорошее поколение растет на смену ему. Ему — никуда не годному, куда-то пропащему. Всё просравшему — согласно тосту Данковского. Пока он бредет по хмурой и белой, бездушной степи, то смотрит на торчащие травинки. Не видит ни одной тропинки — инквизиторша будто б из воздуха воплотилась. Сплелась из страхов людей и их секретов. Громада корпуса самолета впереди ничего ему не говорила: есть ли она там или нет. Снег по грудь. Бултыхают запалы в бомбах. Он встал перед входом почти ничего не ощущая — всё уже прошел. Толкнул люк как нечто не значащее — выдохнул. Перехватить бомбу. Зайти — кинуть. Наметить цель: Лилич. Стоит у покосившейся стены кабины пилота — спиной к нему. Зайти — кинуть! Помрет или не помрет — разницы нет. Хоть что-то как надо сделает. Зайти — «Ты боишься меня, потому что боишься быть вместе». Артемий не крикнул и не закричал, как-то бывает в книгах, — просто вломился и занес бомбу над головой, когда Лилич повернулась. Отсекла: — Стоп. И рука действительно остановилась. Инквизитор — в наглухо застегнутом стеганом белом плаще и с тростью. Когда она оборачивается, то больше напоминает труп, чем человека: как будто уже ходячая демонстрация для патологоанатома. Кожа — желчная какая-то, желтая, что ли, а то и вовсе зеленая — обтягивает череп в идеальной анатомической конструкции. Красуется поперек левой щеки и лба уродливый рубец — перетягивая кожу, сдавливая в немыслимых местах. Стягивает у глазницы и беспорядочно накладывает вогнутые белые уплощения, отчего лицо кажется гротескным, асимметричным при всей худобе. Левый глаз закрыт, в левой руке она держит трость с набалдашником в виде какого-то органа — с расстояния Артемий не видел, но, кажется, это была печень. Больная инквизиторша тяжелой поступью прохромала к нему. Нет, совсем не такой он представлял себе вестницу смерти. Совсем. Только этот факт — не ее команда — его остановил. — Вижу. Вы разочарованы, — резюмировала Лилич. Но голос не как у больной — чеканила, холодно выводила слово за словом. Она оглядела его с головы до пят. Таким взглядом — как сканер на телефаксе. — Артемий Бурах. Возглавляет боевой отряд эсеров. Под руководством Даниила Данковского. В юрисдикцию отряда входит. Подпольная типография в подвалах продуктовой лавки. В центре города. В количестве четырех человек. Все из города. Входит. Наружное наблюдение. Управляется Каспаром Каиным и бродягой. Безымянный по фамилии Ноткин. Наличный состав. В разрушенном городе. Развернут пункт торговли. Склад товара и оружия. Лаборатория. В кабаке Андрея Стаматина. Продолжать? — Да хоть до посинения. Бомбу брошу в любом случае. — Артемий перехватил ее покрепче. — Особенно если любопытная Аглая сует нос на наш базар. — Значит, достаточно. — Аглая помолчала. Сущий аппарат — считывает себе данные, проводит вычисления. С такой-то речью — уж тем более сложно видеть человека. Но машина тем и опаснее: всё в ней выверенно. За каждым ее шагом, волочившимся, неровным, Артемий следил с повышенным вниманием. Будто бы не он держал в руках бомбу, а она. А эта инквизиторша облезлая регистрировала его. В каких-то своих системах, шифровалась и хромала к нему по дуге. Артемий — по дуге, дальше. И вот так — настороженно, как звери, вышагивали по кругу в грузовом отсеке. Через трубы, провода и обрушенные крепления. Лилич спокойно утверждала: сделала нападок в его сторону — слегка занесла трость вперед. — Ты меня не убьешь. Артемий покрутил бомбой в руке. — С чего вдруг? Аглая отточенно шагнула. — Нет причины. Артемий резко сократил расстояние. — Шутишь? Напомнить, зачем по наши души прибыла? Аглая звонко ударила тростью. — Бороться. Новости. Слышал? Блок наступает. Артемий остановился. Аглая ударила тростью еще раз. — Блок и его армия. Он и его святая. Грозятся свергнуть режим. Установить диктатуру религии. Под эгидой «свободного вероисповедания». Святая промыла ему мозги. Промыла половине страны. Вооруженная армия религиозных фанатиков. Ты этого хочешь? Артемий сделал шаг назад, запутавшись. — Нет, постой… мы же и так назначили Блока нашей целью. Мы мстим ему за город… Аглая звонко трижды ударила по стальным перекладинам. — Чудесно. Но буквально вчера Блок объявил. Новый виток гражданской войны. Теперь не красные против белых. Теперь красные против красных крестов. Всё к этому шло. Бурах остановился окончательно. Опустил бомбу. — Так это же… замечательно! Получается, теперь мы… Аглая прервала: — Воюете одни против всех. И против Императора, и против Блока. Эсеры не изменяли своей цели. А вот ты и твой отряд. Да. Артемий посмурел. — Тогда ты здесь при чем? Хочешь, к нам присоединиться? Трость резко перестала отстукивать. Замолкла, когда Бурах недоверчиво приблизился. — Не присоединиться. Оказать содействие. Еще шаг. — Прок? Второй. — Мне. Перестать быть шавкой на службе. Сбежать. Тебе. Месть. Или же… Третий, четвертый, пятый. — Нет… ты здесь не ради мести. Она его считывает. Пытается. Она думает, что умнее, прозорливее и обладает тем необходимым резервом сил, чтобы выбить почву из-под ног Артемия. Но у нее это не получится — потому что Артемий уверен в том, что делает, столь же крепко, как когда шел в колонне эвакуированных жителей, а в кармане гудела склянка панацеи. Когда она сокращает расстояние, то оказывается опасно у бомбы. Просто кинуть. Просто избавиться от проблем. — Но. Я не могу понять. Ради чего? Он слышит, как переливается нитроглицерин в жестянке. И видит, как опасно щурится глаз напротив. Перед ней — нет, не признается. Ни в чем. Тогда Аглая делает слепой шаг назад, а Артемий движется вперед на: — Ради того, чего хочу. Делаю так, как воля подскажет мне. И прямо сейчас подсказывает, что этой смешной химической баночке грустно без тебя. а-Раз. — Ты сумасшедший? Нет. Нет. С тобой что-то не то. Условия идеальны для тебя. Не понимаю. а-Два. — А не надо понимать. Ты — помеха. а-Три. — Ты не заинтересован в помощи партии. Тебе не нужен отряд. Я бы сказала. Что ты непроходимо туп. Но нет. а-Четыре. Меньше шести шагов, чтобы упереться в стену самолета. Самолет «Гигант» только кажется гигантом, а на самом деле под напором широкого шага Артемия Аглая закономерно уже у стены. Закономерно и следующее: Аглая достает из кармана плаща заряженный наган, направляя прямо на Артемия. Странно, что так долго не высовывала его, думает Артемий и только тогда останавливается. — Бурах. Отступи. Немедленно. Иначе… Артемий осторожно перекладывает бомбу в другую руку. — Застрелишь? Я думал, ты подготовилась получше. Аглая потерла точку между бровей, как будто не зная, как лучше выразиться. — Бурах… так или иначе. Ты меня не взорвешь. Артемий не безумец. Но очень старается им притвориться. Поэтому, вспоминая сеансы в кинотеатрах, давит ухмылку. — Это почему? — Потому что за стеной дети. И тогда всё их никудышное танго рассыпается на куски. Точно. Две тени. За то время, пока они чесали языками, Хан и Ноткин наверняка успели пробежать через степь и затаиться у самолета, почуяв неладное. По уговору ведь должен был сразу бомбануть и уйти. А инквизиторша выпытала, что ребятня из такого народа верного, что за ним увяжется. Заболтала зубы специально… тьфу ты. И эти еще дурни… вот дурни. За уши драть уже бессмысленно. Досадно цыкнув, Артемий засунул бомбу в мешок — чтобы не растрясти лишний раз. Легко пересек расстояние до переднего отсека и уже почти было раскрыл люк, как вдруг его окликнула Лилич. — Бурах. Ты хочешь умереть. — Даже не спросила, а уже утвердила. — Что, так видно? — По твоему неуклюжему шаржу. Да. Видно. — Распоряжайся этим как хочешь, — махнул Артемий. Не до нее ему теперь совсем, ой не до нее. Тем более опасности не представляла — еще и ему навстречу готова идти. — В любом случае. Я бы тебя не убила. — Влюбилась, что ли? — Ты это всем говоришь? — сурово выпрямилась она, положив обе руки на трость. — Ну, было дело. Аглая вздохнула. — Просто на будущее. Я не отправляю людей. На казнь без причины. Ага, а это уже интереснее. Тут Артемий накрутил думу на кулак; притормозил перед люком. Навряд ли Аглая сказала это оттого, что народ давно не вешала, а фантазия о тушке Артемия на виселице привела ее в садистический экстаз. Действительно — просто на будущее. А заодно проверить, что его прошлое из себя представляет. В обледенелом, едва ли прогретом корпусе самолета сложно толково разместиться, не было и места, где присесть. Скромный стол и стул, пару папок с документами. Коробка свечей и несколько расставленных огарков. Чудом, что не споткнулись, пока ходили. Слишком холодно для житья. Правду мальчишки говорили: где ж она спала? Недолго думая, Артемий предложил даме стул. Сам уселся на выступ двух толстых труб — те чуть скрипнули, но выдержали. — А если я расскажу то, что преследуется по закону и морали? Аглая присела, серьезно кивнув. — Тогда я подумаю. И Артемий набрал в грудь побольше воздуху. Не думал, что его смертоносный поход закончится этим. — Ну, слушай… Еще семь лет назад гостиница «Выборг» пестрела самым разномастным сортом студентов. На весь вкус и цвет, выбирай не хочу: сорок шестой номер занимала пара духовных семинаристов — набожных, но вовсе не далеких от настоящей жизни, будучи выходцами из семей достаточно богатых, чтобы избежать жизни в бурсе. Притворно падая в обморок, они любили во время кутежа вспоминать тот день, когда впервые увидели общежитие для детей победнее. Не менее, если даже не более притворно вели себя братья-двойняшки из тридцать четвертого, хваставшиеся своим дедом — почетным гражданином, который сделал что-то ради чего-то, отчего потом получил то-то. Не запоминали. И не запоминал никто. Не принято было. Еще одним веселым кадром являлся приезжий иностранец, номер сорок, из «страны, где всё правильно и по режиму, даже война» с закрученными на манер учителей усами. Но, наверное, самым фруктом в их компании являлся номер двенадцать, — деревня из глухой глубинки, учившая новых знакомых премудростям танца быка-осеменителя. Танец настолько всем понравился, что при определенных кондициях, когда градус всеобщего безумия от прогулянных уроков достигал пика, накаченные под завязку студенты выдувались на улицы и устраивали дебош всему приличному обществу. Номер сорок шесть бежали в сквер под училищем, где часто обретались бездомные, и, растолкав тех пинками под зад, запускали в воздух ассигнации. Купюры взлетали в воздух, а обмочившиеся, счастливые, сложенные артритом пополам бездомные поднимались с земли, бросали скромные пожитки и взлетали вслед им. Летали деньги, летали нищие, как звери в вольере, а между ними всеми, короли пьесы, властители положения, плясали, извиваясь в пьяном угаре, номер сорок шесть. Тридцать четыре с бутылками пива хохотали, смотря на них. Двенадцать давил улыбку, пытаясь задушить в себе совесть. А сороковой стоял на стреме, чтобы в нужный момент крикнуть: — Пендель! Или: — Пудель! Или: — Педик! Он же педель. Молоденький и противный выходец из училища двенадцатого, весь наглаженный, отутюженный, правильный и в форме. Обитал в той же гостинице, что и их ненаглядный брат, чем вызывал у всего неприличного и даже приличного студенческого общества насмешку. Чтобы педель и жил вместе с уже продувным студенческим братством? Народом бывалым? Да смех и только! Обыкновенно номер сорок изобретал ловушки по образцу своих соплеменников из далекой страны. Фантазии его не было предела: то растяжку дымовую поставит, то окатит внаглую солодовым жмыхом или вообще за медяк даст указание нищему подкрасться сзади, чтобы надеть на голову педеля кружевные панталоны его суженой. Сороковому же что — интеллигенция, отец из ассамблеи изящных искусств. Когда напыщенный индюк-педель взвывал петухом, номера давали газу через улицы — мимо кладбища — мимо набережных бесконечных каналов — перепрыгивали мосты — мчались, хохоча, и заскакивали в студенческий ресторан. Там же усаживались за уже ставшим их собственностью столик и брали по стаканчику кахетинского. Такой жизнью жил их крепко сбитый клуб гостиницы «Выборг». Суетная и нервная жизнь, раскрепощенная и свободная. Когда номер двенадцать приобщился к ней — и сам не понял. Оно само происходит. Не ты тянешься в этот кружок разврата и спирта, сама жизнь тянет тебя туда: людьми, местом учебы. Судьбой, наверно. Оно как необходимое звено в цепи жизни — рассуждал номер двенадцать, раскуривая какой-то отвратительно дешевый табак. Когда параграфы в учебниках истираются из памяти так же быстро, как и дорожки кокаину, удачно свистнутого из аптеки, — тридцать четвертый постарались, известные любители притвориться хворыми и хромыми, — когда лекций продул уже столько, сколько не выдул чеков в ресторанах, а за экзаменами протянулась вереница долговых хвостов, номер двенадцать понимает, что он уже окончательно забыл, каким напутственным словом провожал его отец и какой стояла его первая мысль по прибытии в Столицу: «Найти людей. Людей таких же славных, как моя компания на Горхоне. Такое крепкое, дружное и доброе братство, которое не по силам было бы разбить никакому клину!..» И как хотел вернуться домой. Дух селедки въелся, по ощущениям, уже в кости. Стоял времени двенадцатый час, а у них по плану еще обязалось посвящение молодежи в таинства студенческих секретов, когда в накуренную до потолка комнату номера тридцать четыре вломились сорок шесть. — Господи помилуй да во грехе мы! — воскликнул сорок. А шесть возгласил: — Братья! Как было сказано богом нашим господним в третьей книге, десятой главе третьим стихом… нахер праведность! — Они опять что-то придумать, — вздохнул номер сорок, отрываясь от какой-то страшной едальни, приобретенной у лоточника. Номер двенадцать вторил ему утробным звуком жалкого существа из мяса и пива. Сам не помнил, валялся ли на голом полу или на кровати — по ощущениям одинаково, только в первом случае клопов не так много бегало. — Двойняшки! Тридцать четыре сейчас на острове гомосексуалистов! От такого поворота событий номер двенадцать разом грохнулся. Да, похоже, все-таки на кровати лежал. Стряхнув с рукавов формы нескольких клопов, он вспрыгнул на ноги. — Как это? — Розыгрыш придумали, представьте! — сбивчиво крестясь, объясняли они и одновременно рыскали по комнате. Нашли какой-то красный платочек, оставшийся от захаживавшей к ним раз старой девы, с которой они возились по очереди, порезали на лоскуты и повязали быстро на двенадцатого. — Хватайте свои туши и бегите смотреть! — Они тетками переоделись! — раскрыл наконец тайну шесть. И вот тогда сороковой и двенадцать не выдержали: рванули, подкинув грязному мальчику-швейцару за молчание. Гейский остров, сиречь остров гомосексуалистов, звался маршрут от Центральной площади и до моста, к вечеру неизменно наполнявшийся разряженными мужчинами всех классов. Располагавшийся рядом пост городового ни в коем разе не мешал указанной прослойке общества избегать праведной руки закона. К сожалению или к счастью, во всех узких кругах было уже давно известно о специфических предпочтениях князя М., издателя многоуважаемой столичной газеты. Потому — и по его же гласу — увеселительные предпочтения смещались согласно той местности, на которую закрывали сегодня глаза полицмейстеры. Сюда совались лишь одичавшие бывшие аристократы и неординарные творцы. Номер двенадцать обрядили в драный красный платок — сначала обвязали неуклюже, потом поняли, что похож на пивную богему, и нацепили кусок ткани под ремень. Номер двенадцать и без того еле шевелился, однако в честь события таких масштабов — таких! — умудрился даже встать ровно, надуть губы и шагнуть на набережную. Сороковой полз, остерегаясь, следом. Сильно коптили лампадки фонарей, резцы столбов маячили в осенней мгле криво, косо. Неровно блестел камень — дожди ночи напролет лили, а сегодня вдруг. Стихли. Сороковой и двенадцатый шли, силились слиться с шатающимися ночными тенями: ряженых, крашеных, парикастых. Каждая фигура — как ночное чудище. Оба, и двенадцатый, и сороковой, крались между ними. Чужими, не теми. Попали в мир кошмаров и страшных снов, где вместо волков за бочок кусают чьи-то цепкие когти. Сороковой, ойкнув, подпрыгнул, держась за причинное место: ему, кокетливо прикусывая губу, махал худосочный нахал. По виду не старше юнкера. Напомаженный будь здоров. Не стоило иметь третий глаз, чтобы даже в потемках увидеть, как позеленел сороковой. Двенадцать решил не подсказывать ему, что вероятный юнкер вышел из общественной бани в паре саженей от него. Баня целомудренно молчала: загадочным чревом, из которого выходили зардевшиеся, поплывшие мужчины. И вывеска скрипела на цепях больно тихо. Скрип — сороковой осрамленной девицей промочет рукавом глаза. Скрип — двенадцатый задержит слишком долгий взгляд на каком-то франте в твидовом костюмчике, а после — сам испугается, что франт залавировал следом. Пята в пяту. Скрип в скрип. — Бежим, — обескровленными губами шептал ему сороковой. — Мы потерять наших. Бежим. Бежим, молю. — Цыц. Стопнули у заставы. Как раз участок для утех заканчивался. Пришлось слегка отделиться от пары уединившихся персон, в число которых вошел франт. Ползла холодная туманка, но даже через нее двенадцатый разглядел, как две знакомые рожи цмокали губками с накладными мушками; сорок шесть хихикали неподалеку. На широких плечах тридцать четыре покоились бабские шали, они притворно крутили узкими бедрами и рукавами из тонкого газа. Вкупе с этими мутными пятнами фонарей, скользящими в изжелта-черной мгле идолами, с этим осенним дымом, беглой, всепронзительной водой — они явились перед ним, двенадцатым, одноглазыми тепегёзами. Выползают сказочные химеры на улицы городов, глотают человечность, обгладывая кость, — вихляют беспорядочно членами и смеются. Невесты подлинно. В какой-то момент сороковой не выдержал: изрыгнулся на своем и, сдерживая рвотные позывы, рванул через мост. Так его со всех ног и видали мчавшимся под стенами императорских усыпальниц. А двенадцатый что — парень простой. Видит — давай ее изучать. Он прислонился спиной к оградке, со смешком наблюдая, как тридцать пытается охомутать какого-то заезжего эскулапа, а четыре — арканит бедного приказчика. А ведь неплохи, черти. Играют хоть куда — абы не посещали местечко так часто. Туман сгущался. Двенадцать как раз накинул капюшон на головень — крапало. Сыростью тянуло, из носа он выдыхал клубы растворявшегося пару. Кто-то — не светлее всех здесь приходящих — тенью приспособился рядом. И сгущался. — Прикурить будет? Номер сунул руку в карман, пошарил по их бездонным нутрам. Действительно, как-то много себе нашаманил… зря его подруга штопать учила. Краем глаза двенадцатый увидел — тень уголком губ нарисовала ухмылку. Затем достал толстую, совсем негодящуюся под тонкие пальцы импортную сигариллу, чиркнул спичкой. От первой затяжки запрокинул голову, демонстрируя плавный кадык. Лица незнакомца двенадцатый не видел, капюшон мешал: лишь смотрел на него, впитывал. Настороженно. Тень больно угловатой была: приглаженная, гладкая. Видный изгиб скулы — выбритый, лоснящийся. Такое в их городе нельзя трогать. Заразит, о чем не надо думать — заставит, и не сбежать будет от этой мысли грешной. Сгустился. — Не можете найти? — угадал он. — Поделюсь. Тень достала из портсигара — кожаного, по какому-то недавнему писку моды — душистую сигариллу. Пахла мускусом, отдавала чем-то крепким и резким, как ром. Двенадцатый стрельнул и словно каким-то шестым чувством понял, что просить прикурить не стоит. Вместо этого сунул сигариллу между губ, сам нагнулся к его руке и, придерживая, зажег о тлеющий кончик другой. Тени. Тень в гаснущих сумерках, на скользкой осенней мостовой, растянулся в улыбке — улыбку двенадцатый просто почувствовал, как почувствовал и что от него требовалось сделать. И к чему идет вся их короткая беседа. Когда двенадцатый посмотрел ему в глаза, вся мистика исчезла. — П… пе… индюк? — сорвалось у двенадцатого. Капюшон спал. — Бурах?! Вы что здесь… — Педель в панике обернулся — как бы никто не услышал. И уже тише закончил: — …забыли? — С мужиками поугарать пришли над недомужиками, — честно и без обиняков ответил двенадцатый. Ему скрывать было нечего. Он прищурился. — А вы здесь?.. — В догонялки играю, — закатил глаза он, но больше отмазки ради. Сам вдруг как развернул двенадцатого к оградке и панибратски приобнял за плечи. Двенадцатый так и выкатил глаза. — Не оборачивайтесь, пока нас не заподозрили. Притворитесь, что вы меня наметили. — Да… ты… вы… — Двенадцатый был готов почти задохнуться. Даже под самым мощным кокаином так не крыло, как с этого… этого… — Да, я. А теперь объясните, что вы с остальными недомерками удумали, пока слухи о ваших похождениях не прокатились по всему училищу. Пришлось закусить язык. Хотя кулаки чесались хоть куда. Выколоть глаза, скрутить ему руки не крапивкой — переломом. Но он сдержался — уткнул взгляд в темное полотно реки. Загадочно поблескивала белыми бликами на гребнях волн. Рука у педеля была холодная. — Что вы планируете? — Не знаю. Нас сюда притащили из тридцать четвертого номера. — «Нас»? — Ну, меня и из сорокового. — И где он? — Бежит вон сломя голову. «Обосравшись», — хотел бы закончить двенадцатый. Пока точно то же не провернул сам. Сороковой вбежал за спины тридцать четыре, истошно визжа: «Вот, сюда! Сюда, господа! Здесь… здесь разврат!» И истерично заголосил полицейский свисток — городовые, наперебой с квартальными надзирателями, потоком мундиров хлынули на набережную. Хватали всех не глядя — тридцать грубо толкнули оземь, четыре повязали, а сорок шесть бросились врассыпную. Смешались огни фонарей, блеск шашек, украшений — визги, крики и возня. В образовавшемся бедламе двенадцатый запаниковал: что делать? Что? Его же не повяжут, он же достаточно хорошо скрывал… Все еще приобнимавший его педель шепнул: — Плавать умеешь? — Что? Его резко пихнули, и последнее, что помнил двенадцатый — ощущение холодной воды, смыкающейся над головой. Темно. Холодно. Под ним или перед — неважно; расступалась тьма. Глотала и ласково встречала — как старая подруга, принимая обличья, черты лица той, что учила его шить и зашивалась сама, пряча бледное лицо в руках. Полюбила, а ничего не вышло. Думала, что и у ее любви всё однозначно, просто любовь боялась лишнего сказать, набедокурить — двенадцатый, он же такой парень. Отец его бедовым называл, и, когда тьма накатывала, отражая от сложенной пополам подруги спину отца, двенадцатый не поднимал на него глаз: вода слишком сильно застилала. «Лара красивая девочка. Хорошая». «Знаю», — пытался буркнуть он, но воздуха в легких катастрофически не хватало. «Почему бы вам не связать себя более глубокими узами?» «Мы пытались, — выходили пузыри. — Но меня просто… тянет», — он запнулся, захлебнувшись собственными словами. Отражение молчало и таяло вместе с этой темнотой в глазах — глубокой, непроницаемой. Предвосхищающей конец. «В разные стороны». Резкий вдох вернул его к реальному миру слишком внезапно — слишком оглушил. Педель тащил его на себе, сжимая зубы и рыча от натуги. Тело била дрожь, требовало немедля извергнуть из себя речную воду — двенадцатый захаживался в выворачивающем наизнанку кашле. Тошнота. — Крепись, парень, — скрипел педель. Казалось, вот-вот треснет от напряжения. Позади раздалось несколько окриков. В дюйме от двенадцатого шмыгнула пуля — глупо булькнула в толще воды. Треск выстрела донесся до двенадцатого будто позже. До него вообще всё — шло позже. Огни Столицы, глухая река, крики городовых и дымок, поднимавшийся от перестрелки на набережной. Тянущая ко дну вода в ботинках, холод, педель — весь заплыв прошел для двенадцатого как в бреду. Такие сны и в Городе не причудились бы. Когда его полуживую тушу дотащили до берега, двенадцатый поспешил излиться уже булькающей в желудке водой. Сам не понял, как сохранил ее до берега, чудом не потонув прямо посреди реки. Обессиленное тело еле-как удалось уложить спиной на гальку и так и остаться. Осушенный, едва живой, почти не он. Темно-желтое полотно светового загрязнения не смотрело на него, не видело. Он закрыл глаза. Спасен. Пока что — спасен. Носок ботинка, ткнувший его в бок, так не думал. — Идем, — устало сказал педель, поворачиваясь и бредя в парк, у которого они выплыли. — Куда? Педель не ответил — брел дальше, шебурша галькой под ногами. Нехотя двенадцатый привстал, нехотя побрел следом. Пусть не хотел, но чувствовал — надо. А двенадцатый привык полагаться на чуйку. Хорошо работала. Как пьяные, они поволочились по незнакомым улицам. Люди испуганно шарахались от них — утопленники вылезли, водоросли за собой несут. Но за полосой искусственного света, окружавшего ночную, все еще не спящую Столицу, они не замечали никого. Пришли к дому — помпезный, с отделанным фасадом. В самом центре, выходил торцом на проспект. Ключи, лестницы, парадные и двери — двенадцатый ввалился в аккуратную, ухоженную квартирку вслед за педелем. Не без удивления мазнул взглядом по горшкам с домашними пальмами, винтажной мебелью и стоявшим в углу пианино. В просторном зале, объединенном с передней, колыхался зеленоватый тусклый свет. Громоздились книги от пола до потолка, непереплетенные — самостоятельного или запрещенного издательства. Все эти факторы двенадцатый улавливал как бы второстепенно, не придавал особого значения. — Мы где? — В моей квартире. — Педель швырнул пальто прямо на пол и, на ходу стягивая одежду, побрел в сторону предположительной ванны. Подумав, пояснил: — От гостиницы до училища ближе. По углам располагались искусственные цветы вперемешку с настоящими, поплывшие свечи, что-то забывшие пуфики в восточном стиле и платья, от которых явственно пахло женщиной. Ну да, ближе. Двенадцатый не помнил, как от усталости оба залезли в одну ванну, — стыд только вяло куснул в последний момент, но желание отдохнуть пересилило любые правила приличия. Ванна была с бортиками и на резных ножках — небывалая роскошь для простого педеля. В ней они вяло облили друг друга горячей водой, уселись, не смотря дальше лица — а то и вовсе не глядя на соседа напротив, — и некоторое время просто сидели: чтобы чувствовать, как кости наливаются теплом, как прогревается окоченевшее тело и блаженная нега спокойствия убаюкивает в душевых парах. Заметив, что двенадцатый клюет носом, педель дал ему неношеную одежду и расположил в своих покоях. Ушел. Наутро двенадцатый проснулся почти не разбитым. С ночи как будто мало каких воспоминаний осталось — потому пробуждение в чужой постели и шаги в незнакомой квартире поначалу воспринялись как сигнал к тревоге. Вставать! Бояться! За дверью осторожно высунулся чей-то нос, и, пока не раздался знакомый голос — так непривычно не орущий на него, — двенадцатый чувствовал себя натянутой струной. — Завтрак в столовой. К вместительной и светлой столовой двенадцатый подошел как воришка. За широким столом уже хлопотала прислуга, педель курил и попивал кофе, читая газету. Номер двенадцать шмыгнул носом и спрятал ладони в рукавах, словно провинившийся школяр. — Что вы мнетесь? Садитесь, — сказал педель и перелистнул газету. Он не успел сесть за стол, как кухарка накрыла ему по несколько жирных, сытных каш, пирогов и чаю со сливками. Налетел на них двенадцатый еще быстрее. В большие окна лился серый мутный свет, кухарка уносила посуду, подавая напоследок банку варенья из жимолости, когда двенадцатый наконец почувствовал себя человеком. И даже почти не двенадцатым. Педель все еще не обращал на него внимания: только сигариллу затушил и увлеченно дочитывал последний разворот газеты «Гражданин». А двенадцатый буравил его взглядом. — Зачем? — Неправильный вопрос, Бурах, — деловито сказал он. — Я бы даже сказал, вопрос здесь вовсе неуместен. — Ну, я, конечно, благодарен. Но с чего это вы так добры? — Потому что вы хороший молодой человек. Просто с компанией не той связались. — Ничего и не хороший, — усмехнулся двенадцатый. — Друзей — и то бросил. Никуда меня уже не примут. — Разве вы их бросили, а не я? — Педель поднял глаза из-за газеты, слегка сощуренные от улыбки. — Да и потом… не позволите ли вы мне, как ваш наставник по училищу, внести некоторую педагогическую заметку? — Валяйте. — Видите ли… я наблюдал за вами. Работа такая, понимаете, особенно когда снимаем номера в одной гостинице. Вы — только лишь второкурсник. Оказались в находящемся на слуху кругу старшекурсников. Среди пятикурсников, четверокурсников. Вы, возможно, не знали, но они уже давно известны как вельми ненадежные персонажи. Понравившихся младшекурсников таскают за собой, извращают интересы. Зачастую используют в качестве так называемого козла отпущения — любят «испытать ситуацию». А в случае провала — взвалить ответственность на слабое звено. Это был всего лишь вопрос времени, когда и вас они используют, простите за мой французский, в качестве расходного материала. Уверены ли вы, что тот иностранец действительно просто так вызвал полицию? Убеждены ли, что они всегда относились к вам как к равному? И, что важнее, можете ли отвечать за то, что они не знали вашей тайны? Двенадцатый встрепенулся. Плечи напряглись — сами. Бежать. Бежать, бежать, бежать. Врезать — пока не поздно. Педель как ни в чем не бывало свернул газету, разворачиваясь ровно напротив него. Руки — на столе, глаза — ровно, спокойно, внимательно смотрят на него. — Не стоит меня бояться. Мне уже давно стало понятно. Достаточно просто пронаблюдать. Ваше поведение на набережной дало мне понять, что вы уже знакомы, хотя бы краем уха, с… тем, что из себя мы представляем. Как видите, о своих подозрениях я никому не рассказал. И вне зависимости от вашего ответа не собираюсь никому докладывать. — Какой еще ответ? — буркнул двенадцатый. Все еще зло зыркал из-под опущенных бровей — не верил. Тогда педель — этот индюк, напыщенный педик, всё что угодно, но не человек — благодетель и образец благопристойной жизни высшего общества — встал из-за стола. Ни капли не побоялся подойти, на правах старшего подать ему руку и с гордой, никак не горделивой улыбкой, произнести: — Мне бы хотелось видеть вас в среде нашего литературного круга. «Друзья Гаруна» — возможно, слышали о нас. Как сын члена ЦК, я могу обеспечить каждому «другу Гаруна» достаточную безопасность. Мы декларируем искусство: составляем программу, суть чья — обсуждение, взращивание человека мыслящего, свободного, не обремененного оковами общества или всякой религии с их прениями по поводу и без. Обстановка, дресс-код — мы тщательно следим за тем, чтобы наша мысль не была более обременена запретом. «И когда вам скажут: «противоестественно», — вы только посмотрите на сказавшего слепца и проходите мимо, не уподобляясь тем воробьям, что разлетаются от огородного пугала»… — …То бишь собрания геев и лесбиянок? Томно вздохнув, педель качнул плечами. Но руки не отнял. Двенадцатый смотрел на нее — тонкую, провонявшую куревом. Бледную, всю в чернилах и пятнах краски. Тут вспомнил Город. Припомнил бардак на набережной, клоповник в тридцать четвертом, отца и старую девку, захаживавшую к ним однажды. Что-то вдруг встало на места. Осознание как бы. И крепко пожал ему лапу. — Посмотреть посмотрю, но участвовать в вашем обезьяннике не буду, — ухмыльнулся он. Ухмылка: довольная, счастливая, отзеркаленная — пришла ему в ответ. — Можем на «ты». — Тот педель, индюк напыщенный… он многому научил меня на самом деле. Артемий, просто Артемий, рассеянно потер шею — запотела в ушанке. Инквизитор слушала его исповедь молча. Ни одна черта ее лица не дрогнула. И как будто не могла — она просто слушала его постыдное покаяние. — Благодаря нему я оторвался от той компании. Чуйку приобрел, понимаешь, на людское это. С кем стоит дружбу водить, а от кого — за версту держаться. Хотя их романтический настрой я не разделял. Не мое это, к какой-то утопии стремиться — там это окончательно понял. Да и в принципе в кругах подобных крутиться — мне проще жизнь приземленная. Но он пытался приучить меня к высокому: мы учили стихи, вместе делали уроки и вечерами иногда осторожно… — Артемий осекся. Нет, перебор. Наверное, Аглае будет достаточно и того, что он рассказал, чтобы укрепить ее в уверенности о его глубоком пороке и недостойности пятнать собой императорские земли. Но она спросила: — И что с вами случилось? — То же, что и всегда, — качнул плечами он. — Война, служба, возвращение с фронта. У него другой, я изменился. Больше не сошлись. Из-за криво прибитой фанеры проходили лучи скудного зимнего солнца. Болталось полотно на высоких оконцах фюзеляжа. Вьюга порой свистела: дикая и непокорная, завывала и о чем-то жалобно ныла. Не то по самой себе, не то по Артемию. А может, по всем и сразу. Непонятно. Непонятным оставалось и молчание Аглаи. Зло собственной персоной, в каком-то неподходящем ей белом плаще и высоких сапогах без каблука. И даже так сохранявшая выверенность движений и решительность в самой позе. Эти, из породы Лилич и Каиных, и в гробу себя не потеряют. Ну, пора завершать. — И вот… тянет оно иногда. В разные стороны. Закрываю глаза, представляю себя на дне, когда ниже падать уже некуда. И слышу тот наш разговор с отцом. — Артемий помолчал. Совсем как отец. — Его молчание. — …Бурах, — эхом отозвалась Аглая, всё так же ровно и непоколебимо смотря на него. — Я все еще не услышала истории. За которую тебя стоило бы вешать. — Шутишь, что ли? — Совершенно. Наслышана о «Друзьях Гаруна». Ничего плохого они не сделали. Как и вся указанная тобой каста людей. — Только не читай морали, Бодхо ради. Мнение ты можешь иметь какое хочешь, но ты же инквизитор — следуй Уголовному наложению. Вьюга особенно яростно подвыла, и Аглая резко встала. Не успел и глазом моргнуть, как она уже перед ним. Стоит, возвышаясь — сущий командор. Туго перевязанный пояс, в черных перчатках — чтобы не замараться, тяжелая трость и почти бездушно смотрящий вперед глаз. Почти. — У нас время откровений? Хорошо. Три года назад. Мне дали приказ расследовать чуму в Городе-на-Горхоне. Однако в последний момент. Приказ отослали. Я была смертницей. Вместо того меня послали на другую борьбу. Многолетнюю. Против террористических отрядов. Таких же смертников. Власти ждали. Когда меня подорвут. Три года назад задело взрывной волной. После попытки спасения великого князя. Поврежден центр Брока. В мозгу. Зрительный нерв левого глаза. Коленный сустав. Они отвергали меня. Гнали. Заставили сменить черную форму. На белую. Властям я не нужна. Для Властей я. Поломанная кукла. Словно ожидая, пока до Артемия дойдет, настаивая эффект. Аглая пояснила: — Отныне для меня как инквизитора последнее дело. Слушать законы. Писаные лживой человеческой рукой. Я следую законам мира. Но не людей. — Она медленно протянула руку. Снова. Вот Артемий сидит — а ему подают возможность. Билет в новое будущее. Тянут в иные миры, куда Артемий даже и не знает, хочет ли вступать. Хоть трижды он двенадцатый или просто подведший всех Бурах. — Иди со мной. Против Блока. Против тех. Кто ограничивает нас нитями повелевания. Я помогу тебе со своей стороны. А ты. Мне. В черных перчатках не страшно замараться. В гробу на крыльях не стоит опасаться шпиков. Казалось бы, нет более выгодного предложения. Но Артемий всё слышит. Артемий уже знает. «Крик — рука, протянутая из отверстия рта». — Дельная вещь. Приму твою помощь, — встал Артемий, не принимая руки. Потянулся пару раз — аккуратно, чтобы бомбы не задеть. — Но у меня есть истории и похуже. — Сомневаюсь. Что найдется что-то. За что придется тебя убить, — наверно, подразумевалось быть сказанным с улыбкой. — Может. А может и нет. — Артемий прошел до люка и, обернувшись, прощально махнул рукой. — Значит, конспирация, да? Предлагаю второй раунд допросов с пристрастием отложить до следующей недели. Найдешь, каким рассказом меня убить. Уж поверь. — Обязательно, — она даже подняла на прощание руку, хотя и не изменила каменного выражения лица. — До следующего раза. — До следующего раза. Хлопнул люк. Все равно еще спишутся. «Иссякнет, иссякнет, по капельке, так же, как и все. Недолго протянет, недолго». У самолета, не глядя, Артемий схватил сорванцов, обоих по уху, и тщательно отодрал. «Вы слово «нет» не понимаете? Правильно отец делает, что в Столицу отправляет — родной язык хоть вспомнишь». «Бурах, перестаньте! Ай! Я — наследник самой семьи Каиных! Ай!» «Щас тебе дам, наследник». «Да, Молодой, так его, отлично! Ой… меня за что?» «Кто кого надоумил, признавайтесь?» Артемий слышал как из-под толщи воды. Смотрел на себя издалека, будто на сеансе кинематографа столичного. Или словно снова окунулся в наблюдение за жизнью богемы — безмерно далекий от нее, но любопытно посмеивающийся. Все эти преодоления с парнями верст голой степи. Объяснения. Голодный топот по коридорам училища — чтобы Спичку шустрее прогнать с кафедры класса. Мало ли какие приемы Геймлиха разучивает с одноклассниками. Склоненные над планами и расчетами головы вечером. Мишка, встречающая с новым пучком белой сечи в руках и грязными валенками. Запах ночи в упоенной ароматом киселя закоптелой кухне. Петр и Ласка. Виктор в типографии. Упитый Андрей с мужиками в Городе. Возвращающие тайнички на места Хан и Ноткин. Как-то недовольно вернувшийся от Марии Данковский — снял новокупленное пальто и протопал гневно в свою комнату. Все эти люди, их судьбы. К ночи в общем санузле Артемий, стоя у зеркала, закрывал глаза. Забыть о них. Ненадолго хоть бы. На тютельку. Не слышать постепенно гаснущим слухом, как шумят, переплетаясь, связи между ними — на них уже положил жадную лапу Попутчик. И недалек тот день, думает Артемий, когда Аглая узнает. Или Данковский. Или все сразу. «Ты хочешь умереть?» Он тогда не сказал. «Ты хочешь умереть? Раскрытая рана — окно, приоткрытое в другой мир». — Да, — выпадает из него. Согласие с чем-то. Выпадает так же тяжело и неровно, как ушанка с головы, и слезает, как высокое горло водолазки. В запотевшее, со сколами зеркало в общем санузле Артемий почти не смотрел. Никого к себе не подпускал, а поздними ночами — избегал. Не должны видеть. Не должны видеть обладателя этого отражения, агрессивно смывающего следы Снежной Язвы — у ушей и на шее.