*
Его вызвали к Марии ночью, когда служанка зашла принести ей ужин и обнаружила хозяйку на полу без чувств. Данковский осмотрел её бережно, словно разворачивал лепестки засушенной розы – она была тёплая и, ровно дыша, свернулась на ковре, спиной к двери и лицом к камину, слюна на её щеке слюдяным ремешком связывала уголок рта и угол челюсти, а на полу были разбросаны, словно перья или клочья шерсти, какие-то белые тряпки, выпачканные не то в гное, не то в земле. Они лежали по всему пути от двери до спальни так, словно кто-то шаг за шагом сбрасывал с себя слои одежды, становясь всё тоньше и тоньше по мере своего белого пути. Её платье на коленях было влажным, натёртым грязью, под ногти набилась почва, ладони оказались подкрашены тёмными ссадинами и той же рыжей глиной, которая отпечаталась на платье, а сама ткань в подмышках и на спине оставалась мокрой, словно Мария только что закончила долгий путь. Он помог ей подняться и перебраться на кровать; утерев ей лицо платком, Даниил обнаружил, что слюна отпечаталась на коже, как тугой кожаный ремень, и в волосах у неё блестели чешуйки некой охряной скорлупы.Гости из прошлого
19 ноября 2024 г., 21:47
Окна её дома выходили в сад, а у двери было отверстие для лунного света. Если подставить под него чашку, утром она покрывалась тончайшим налётом соли, и с ней Георгий иногда замешивал хлеб. Нина, когда жила здесь, расписала этот соляной ключ под створчатый портрет Башни – небо из непрозрачной синей глазури сжимало зубы на краях пяти треугольников, разделённых на самих себя нитками золотой краски. Отец называл лунную соль теми слезами, которые Нина не успела выплакать при жизни.
Закваску для хлеба подсаживали на пшеничную муку, а кормили ржаной. Шершавыми чуткими пальцами отец мял и раскатывал тесто, липкое, сладковатое, с кислинкой, рыхлое, как живот. Валики муки туго набивались ему под ногти, глубоко в пузырящихся слоях опары, похожих на омытую кость, шевелились пястные сухожилия; тесто нарастало на отцовские руки, и мускулы под ним двигались как под избыточной кожей. Над хлебом собирались в крыле Виктора, а запекали его в мастерской Георгия, внутри большой глиняной печи – и хлеб имел привкус речного дна и тихих трав на нём. Ели без чая, запивая пустые ломти водой, и, отрезая каждый новый кусок, отец говорил, за что Нина пролила соль, которую он сейчас отделяет от общего тела горя. В эти часы его первенство среди братьев никто не оспаривал – он был жрецом непостижимой богини и один на всём свете умел произносить слова из её замкнутых уст своим живым открытым ртом. Симон никогда не оспаривал его решений по поводу Нины – она помнила, как дядя, с белым спокойным лицом, молча курил трубку, и огонёк из люльки блестел в отдалении от его губ, словно эта трубка разгоралась от одного воздуха, а Симон выдыхал другой, как бы отделённый от семьи длинным тоннелем. Каспара с ними, конечно, не было.
И сейчас, прижимаясь лбом к прохладному стёклышку, Мария многое бы отдала за этот кисловатый, пористый хлеба, клейкий на первом укусе, стекающий мучными хлопьями с языка, если его долго жевать… Ей нездоровилось. Пища и жидкость, которые она глотала, давили на распухшее горло, словно она пыталась съесть сухие косы колючей шерсти. Лёжа она проваливалась в неглубокий влажный сон, во время которого на постель с неё стекал какой-то как бы болотистый пот, и она ворочалась на скользких простынях, не умея улечься удобно, потому что постоянно натыкалась на свои кости, и все волосы на теле разом тёрлись о кожу до болезненного, неутолимого зуда. Стоять она тоже не могла – воспаление превратило двухаршинную длину над коленями в ослепительный, сжимающий кровь перепад высот; невыносимо кружилась голова, сохло вокруг дёсен, на языке был привкус отрыгнутого мяса, и куда бы она не двинулась, всюду натыкалась на своё же усталое, неудобное, тесное тело.
Она пыталась бродить по дому, чтобы разогнать лимфу, но с каждым шагов погружалась всё глубже в хрустящий подлесок лихорадки, и пересушенное нервное волокно выстилало ей путь. Мягко давила на левое глазное яблоко шерстяная, пока ещё осторожная боль — твёрдая почка будущей мигрени. Затянуть на висках покрепче пропотевшую тряпку и долго, баюкая шагом всклянь налитую жаром голову, ходить от стены к стене. Долго, бесконечно долго, пока чёрно-красная, пульсирующая, как паразит в рожках улитки, волна не слижет камин, книги и мамин портрет на стене – потому что остановка означает смерть, а память, в сущности, то же самое, что и грязь на камнях. Имя её болезни было мигрень — слово звучит так, словно сдавили в кулаке сочно кракнувший, сыроватый от незрелости плод. Или распухший от жаркой пульсации череп, мягкий, как молодой грецкий орех. Это началось давно, ещё после смерти мамы – с утра ныла голова. Мария просыпалась с тихой шерстяной опухолью где-то у основания черепа, но спустя пару часов колючий узел растворялся в венозной крови и смирно оседал на стенки сосудов. Потом боль так же тихо надулась до темени, замерцала злым чёрно-красным узором, будто наконец добралась до своего станка ткачиха, и тончайший рассыпающийся шёлк начал сходиться в неумолимую, гладкую вязь. Развитие было аккуратным, постепенно складывались слои дымчатого перламутра вокруг крохотной точки, безобидно и незаметно воткнувшейся в нежную плоть моллюска. Осторожно-осторожно, спустя месяцы, боль выродилась в мигрень, жемчужина превратилась в опухоль. Не помогали ни тёплая вода, ни массаж. Больно было до слёз, до рвоты, глазные яблоки высыхали, становились сонными, большими, горячими от постоянного жара, запекались, как у рыбы над костром.
Кто-то заскрёбся под дверью, и Мария вздрогнула с грудным всхрипом. Отверстие для лунного света запотело, она протёрла его рукавом, выглянула в тёмный двор – и увидела на ступенях закутанную в платок женщину с неузнаваемым лицом. Удивления не было – смерть уже прижалась горячим ртом к её затылку, сосала мозг, как сырое яйцо через отверстие в скорлупе – широкими, размеренными глотками… И болезнь вбила ей гвоздь в затылок, расколола спокойный мир, как зеркало, и пустота разворачивалась над Горнами глазом бури, эпицентром урагана, из которого надо было бежать. А эта женщина, эта женщина была лёгкая и живая, как котёнок, играющий с куском ткани. Мария привалилась к двери и постучала по окошку:
– Уходите. Уходите отсюда немедленно, я вас не впущу.
Тогда женщина встала на цыпочки и заглянула в лицо Марии, провернула острый взгляд, как шестерёнку, и постучала пальцами по стеклу, прямо по туго натянутой Марииной сетчатке, и когда она обернулась, чтобы увидеть, на что это женщина указывает, женщина оказалась в доме. Она была маленькая и смуглая, но не как степнячка, а как сыромятный мех, из-под хлопкового покрова выпадали тёмные волосы, похожие на сяжки сухой лозы, и подпоясано её слоистое, как галета, белое платье было чем-то толстым, чёрным и лоснящимся, вроде шнурка. Она встретила мамину гостью, а не свою, это мама, а не она, умела принимать таких просителей, которые проскакивают через собственную тень, носят в ушах рыбьи косточки и исчезают, оставляя после себя заржавленные шпоры. Это были Приходящие Из Степи, Люди Из-Под Холма, и с ними нельзя было подписывать никаких бумаг и подводить их к зеркалу…
– Убирайтесь. Я приказываю вам, выметайтесь прочь!
Женщина сложила мягкий рот в треугольную улыбку с мелкими зубами. Над верхней губой у неё щетинились волоски.
– Молодая хозяйка не хочет видеть верную слугу своей матери? Быстро же молодая хозяйка забыла свою достопочтенную мать.
Мария поморщилась и сжала зубы. Боль наигралась с её глазами и на пробу покусывала тонкие шейные позвонки.
– Кто ты такая, чтобы судить меня?
Женщина сложила ладони кончиками пальцев, как для молитвы, и легко поклонилась; её улыбка блестела в воздухе, как запах.
– Я подруга матери молодой хозяйки и верная слуга молодой хозяйки, да сделает Аллах вечным её благоденствие. Я пришла узнать, достойна ли дочь великой матери взять власть над людьми и окончить бедствие.
Мария настороженно облизнулась, оттолкнулась от стены с окошком, к которой всё это время прижималась, и осмотрела женщину. Её чёрные глаза лукаво блестели в пухлых, как губы, веках, а голос внутри гортани низко перекатывался подобно мраморному шару в чаше – как перекатывается иной мужской голос.
– Говори, что тебе нужно, дочь Бодхо.
Женщина поморщилась, словно проглотила рыбью кость.
– Молодая хозяйка невнимательна, что плохо для её людей, но она всему может научиться, если станет старшей хозяйкой. Скажи мне, молодая хозяйка – ты подготовила старую верёвку?
Мария растерянно стянула со лба сырую ткань и сжала её в кулаке, чувствуя, как кровь гонит беспамятство к корням волос. Женщина ждала, скорченная, каряя, насмешливая, и видно было, что она сутулится не от природного сдавление позвоночника, но только изображая старческие опущенные плечи.
– Что такое… старая верёвка?
Женщина наклонила голову, и в глазах у неё промелькнуло что-то большое, белое и опасное, как сом в тёмной воде.
– Старая верёвка – это так.
И женщина прыгнула на неё со дна своего небольшого роста. Это оказалось так же страшно, как если бы пасечник со средневековой гравюры выскочил бы из своих льняных одежд и разогнул петли гибкого ивового тела, плетёного и бесполого, как его плоская маска. Это была не женщина. Под женским платьем, словно пружина в шкатулке, оказался архитектор Захария ибн Фадлан, похороненный под именем Фархад. Захария прижал её к земле, намотал на кулак острые, как леска, волосы, которые не высекли из его шестипалых рук ни единой капли крови, и после небольшой возни оказалось, что Мария стоит на четвереньках, а небольшой Захария сидит у неё на спине и тискает коленями её бока. Привычная комната исчезла, и вокруг залегали пласты коленчатой тьмы, высокой, как купол Святой Софии.
Но, сказал Захария и дёрнул её за волосы. Эта темнота соответствует высоте сводов мечети Султанахмет! И, склонившись к голове Марии, задевая её ухо выпуклыми зубами, прошептал: а её объём в два раза превышает объём Запретной Мечети.
Слезь с меня, прошипела она. Мне тяжело, мне плохо от твоей туши! Слезай, я должна идти к отцу. Что-то идёт, что-то случится, что-то страшнее чумы. Отпусти меня, чёрт возьми!
Тогда Захария ибн Фадлан так сильно натянул её косу, что волосы заскрипели на его пальцах, запечённых в охристой глазури, и запрокинул её лицо на лопатки, поближе к своим глазам.
Ты собираешься взвалить на плечи весь город, но не можешь выдержать маленькую смерть? Твоя мать мучилась, производя тебя на свет, ради того, чтобы ты испугалась первой же боли? Двигайся, Мария, ползи, волочись как хочешь, но доберись до конца этого непроницаемого святилища – если ты, конечно, и вправду дочь своей матери.