Солнечный день
9 марта 2025 г., 21:37
Примечания:
На радио Bon Jovi - Livin' On A Prayer
ПБ открыта
Солнечный день касается моей руки, и мелкая пыль в луче света танцует светлячками. Так красиво и спокойно, что в первые минуты после пробуждения я не сразу понимаю, что погиб. Через миг жажда вынуждает меня усесться на кровати. Зрачки примагничивает невозможная зелёная бутылка Нарзана у изголовья, и я тянусь к ней, словно в Изумрудный город.
Даже опустошив бутыль в один глоток, я остаюсь пустыней. Нужно встать, но во мне нет сил. Я тру глаза, и руки ощущаются чужими. Пустая голова начинает внезапно ныть, словно меня били по ней очень долго. А ещё мне хочется вымыться, потому что я весь в чём-то липком и… в сотне синяков.
Алые, синие, желтоватые. Больше всего на руках, бёдрах и у рёбер. Я не понимаю.
Что я делал вчера? Кем был?
Мне плохо. Шестерёнки в голове работают плохо. Но я припоминаю, что сделал плохо кому-то.
Кому?
Остаточный запах облепихи на коже даёт ответ почти прямым текстом, но разум всеми силами старается отогнать пугающую мысль, что мы с Феликсом вчера подрались.
Только ли подрались?
Воспоминания всё-таки начинают мелькать в голове мутными снимками, как в диафильмах. Я не хочу им верить — они пугают, но должен убедиться, что всё это — лишь моя больная фантазия. Ведь если я обидел Феликса, то никогда себя не прощу. Потому поднимаюсь на слабых ногах, кое-как натянув треники, и иду в зал, где мой друг должен был спать.
Там пусто. Ни следа присутствия. Лишь балконная дверь нараспашку, и холодный мартовский воздух вылизывает стены.
Только теперь, когда сердце начинает ускорять свой бег, я замечаю: в квартире гулкая тишина. Зато с каждым отбитым в груди ударом меня ослепляют всё новые и новые всполохи памяти, и в ушах становится шумно. Наши крики, рычание, перекатывания по кровати, глухие удары, стоны… Всё это было в реальности. И не только это.
Намного больше.
Меня лихорадит от слишком жарких воспоминаний. Когда карусель размытых картинок прекращается, я болезненно выдыхаю. В следующий миг благодарю провидение за то, что Феликс уже ушёл. Я не смог бы смотреть ему в глаза больше никогда. Просто растаял бы от стыда. Теперь о нём стыдно даже думать.
Но я думаю, не могу не.
Что Феликс сделал, как только выпутался из моих рук? Проклял меня? Или попытался забыть? Возможно, он уже собирает вещи, чтобы уехать куда-нибудь, где никогда меня не увидит. А может, Феликс прямо сейчас инструктирует санитаров. Или сидит в милиции и даёт показания. Это в любом случае было бы справедливо. Я заслужил кару. Арест так точно.
Я вздыхаю, не зная, что теперь делать. Хочу умереть, но понимаю, что просто обязан дожить до наказания. Я ведь совсем ненормальный. Больной. Сумасшедший. Этого не должно было случиться. Я должен был сдержаться. Не поддаваться наивности чужой доброты. Я должен был сохранить свою любовь чистой, должен…
Но я разбил всё. И себя, и его.
Я плетусь на кухню, чтобы залить в себя океан. Для слёз нужна вода. Я собираюсь плакать долго. Если не упекут в психушку, то до тех пор, пока не захлебнусь. Я иду и обиваю плечами коридорные стены, хотя бы так наказывая себя и прибавляя физической боли. Ментальная внезапно множится сама. Потому что оказывается, что в квартире я не один.
Феликс русал, пока вымытые волосы ещё влажные. Он в моей футболке, сидит на табуретке и штопает подушку. Тщательно так, аккуратно, медленно, ничего вокруг не замечая.
Зато замечаю я. Синяки и царапины, ещё хуже и больше, чем на мне. Они выглядывают из-под рукавов, они выползают из-за воротника, они тянутся по шее и расползаются на скулу. Они выглядят отвратительно. А Феликс медленно вдыхает и вздрагивает, резко поворачивает голову к моим почти плачущим глазам, говорит: «Доброе утро», — а затем: «Будешь есть?» И улыбается своей самой обычной улыбкой.
Я хочу провалиться. Куда-нибудь в преисподнюю, где мне самое место. А Феликс ойкает и суматошно поднимается с места, откладывая подушку с иголкой на стол, и ворчит «подожди-подожди», ныряя в холодильник. Я так и стою в коридоре без всяких сил что упасть, что сделать шаг в кухню. Феликс шагает сам. С тортом. И улыбкой, теперь кажущейся странной, слегка пугающей из-за слишком алых губ и ранки в самом их уголке.
— С днём рождения, соня, — декламирует он. — Будь здоров, счастлив и богат. Любви желать не буду, хватит с тебя того, что уже есть.
Его довольная улыбка вышибает меня из тела. А запах чистой кожи прибивает обратно.
Он горит, вместо свечи, или я?
— Феликс…
— М?
Моя рука оглаживает его щёку без участия моего разума. Я не понимаю, как может мне видеться такое. Слышаться… Как может под отпечатками снова ощущаться тёплое и нежное, когда я своими руками его осквернял и рвал? Как может он быть здесь после всего произошедшего? Я брежу? Или это Феликс сошёл с ума?
— Ты что, ненормальный? — спрашивают мои губы. А его отвечают:
— В каком смысле?
Моя грудь рвётся от сдерживаемой истерики. То ли смешно, то ли панически страшно, что я сломал человека. Я могу только клёкотом шептать:
— В таком. Я тебя… А мне… ты мне… т-торт принёс?!
— Ну так двадцать лет раз в жизни исполняется, как без торта-то?
Голова моя — тысяча щепок и дров. Расколота. И сердце примерно такое же многогранное по трещинам. Мне больно. Мне эйфорийно хорошо. Мне странно. Мне безумно. Я замарал Феликса собой, а он стоит и светится ярче начищенной кастрюли. Никуда не уходит снова. И руки тянет для объятий, хоть и морщится от моего запаха. А ещё тихонько говорит, что всё в порядке.
Но как оно может быть? Как?
Наверное, у меня горячка и всё это нереальность. Мне видится, чувствуется, что Феликс насильно сажает меня на табурет. Режет Киевский, хрустя слоями безе. Грохочет посудой на конфорках. Шуршит чаем по дну заварника. Включает радио. И как-то виновато предлагает вместе раскурить последнюю сигарету.
Последнюю?
Их должно быть девять. Обычно Феликс мало курит, пачку растягивает на пару месяцев, манерничает больше или под лиричное настроение дымит. А теперь — после моего сна — у него одна последняя, которую он сбегает раскуривать, пока греется чайник, а из настенного приëмника хрипит невозможный Bon Jovi.
Я ужасаюсь. Пока Феликса нет, глупо пялюсь на огонь и думаю, что сломал не только свою любовь. Я планету заставил сойти с орбиты, и всё летит к чёрной неизвестности. Я так точно лечу во тьму.
Звонит телефон. Я как заколдованный плетусь в коридор, снимаю трубку, слышу поздравления от родителей. Те обещают вернуться и отметить, как только мой гон пройдёт. Я что-то ворчу невпопад. Сам зависаю напротив комнаты и смотрю, как за прозрачной балконной дверью Феликс выпускает дым в весну.
Мне хочется подойти и обнять его спину. И поцеловать то место на шее под волосами, которое он постоянно трёт. Но я стою и только смотрю. Так долго, что когда Феликс возвращается, в трубке у моего уха пульсируют короткие гудки.
— Родители звонили? — кивает Ликс, обдавая меня табачным дыханием.
— Да.
— Когда вернутся?
— Не знаю.
Я снова не мыслю. А Феликс поджимает губы. Я снова чувствую горение тела. А Феликс протягивает руку и кончиком пальца на моём ребре очерчивает синяк.
— Вот бы такое средство, чтобы все следы замазать, — вздыхает он, — или крем волшебный заживляющий.
«Вот бы тебя поцеловать. Или обнять. Хотя бы».
В кухне что-то звякает и следом шипит.
— Пойдём, чайник закипел, — и Феликс тянет меня обратно.
Стол с подушкой. Тарелка с бутербродами. Торт и пустые блюдца. Чай на две большие чашки. Мы сидим, прикасаясь коленями, и всё почти нормально, но что-то здесь лишнее. Возможно, я. Возможно, Феликс, скрупулёзно кладущий на моё блюдце огромный кремовый ломоть.
Я хоть и чувствую всё очень ярко, но поверить в происходящее никак не получается. Тело движется будто по инерции. В глазах щиплет, потому что я забываю моргать. Мне хочется многое спросить и сказать Феликсу, только страшно говорить о прошедшей ночи до онемения пальцев. Под чужим терпким взором они еле доносят до рта ложку с тортом. Под тем же взглядом на моём языке становится так сладко, что горечь в душе прожигает во мне дыру.
— Я же тебя… — начинаю, не выдерживая веса внутренней тревоги. Феликс снова касается:
— Джин. Всё в порядке.
Мне гнилостно внутри, но «всё в порядке» липнет пластырем на рану в сердце. Его рука на моей этот пластырь прибивает гвоздями. Улыбка — сверху заливает клеем.
Я верю Феликсу. Всегда верю.
И лишь потому, что он не заговаривает о произошедшем, словно ничего плохого между нами не было, я выдыхаю всю скопившуюся во мне боль.
— Ешь торт, — просит Ликс.
Я киваю, пытаясь быть нормальным человеком, и выдаю почти осмысленно:
— Где вообще ты его взял? Их же днём с огнём сейчас не сыскать.
— Я заказал заранее. И сегодня утром забрал.
— Ты в таком виде ходил?
— Шарфом обмотался, под курткой же ничего не видно. Но, кхм, мне бы какую водолазку, чтобы родителям шею не показывать. Есть у тебя?
— Найду, — киваю я виновато и вспоминаю: — А… Я же порвал твою футболку.
— Ничего страшного. Я уже придумал, что с ней делать. Закрепим рваный край булавками, будет клёво смотреться. По-бунтарски. Ни у кого во всей Москве такой модной не будет.
— Ты… — только и вырывается из сердца.
Я не знаю, какими словами описать его. Невероятный? Невозможный? Нереальный?
Феликс — это слишком многое во мне. И это многое невыразимо.
Я так и сижу, больше не пытаясь пошевелиться. Кто бы знал, как много во мне любви к нему. Кто бы хоть часть забрал, ведь самому мне тяжело не взорваться от переполненности.
— Джин, — окликает Феликс. — Ну ты чего не ешь? Не нравится?
— Нравится, — отвечаю, заторможенно отправляя ложку в рот. И лгу, потому что кроме его облепихи разучился воспринимать какие-либо вкусы: — Вкусно.
— Ты ведь этот любишь, да? Или больше медовик?
«Я люблю только тебя», — снова в моей голове.
Вслух отчего-то не озвучивается. Я просто киваю, бросая взгляд на ровный шов на подушке, и прибавляю тортовые три рубля к бесконечности того, что Феликс уже подарил мне.
Мне за эту безмерность и так не расплатиться вовек, но скоро я добавляю к имеющейся бездне такую же огромную бескрайность: ещё один подарок ко дню рождения.
— Забыл о самом главном. КИНО в Олимпийском выступает пятого мая. Мы идём вместе.
Примечания:
Ваши мысли жду