Adoratio

NC-17
В процессе
42
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 125 страниц, 46 469 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
42 Нравится 18 Отзывы 11 В сборник

Глава 4. Для тебя.

Настройки
Примечания:

[Весь свет свой дарую тебе, всю тьму поглощу во имя тебя].

"Священные писания", том 7, стр.189, строка 23

Вялая улыбка озаряет лицо его матери, когда она отводит полог в сторону, приглашая его к себе, пока он лишь тихо стоит в дверях, не прося и об этом. Светлые локоны ниспадают каскадом на ее плечи, на коленях покоится ее дневник, а во взгляде читается слабая тоска – картина изо дня в день не меняется, но Лу Гуану нравится это. Все дети ищут постоянства, и он не исключение. Поэтому не мешкая больше положенного этикетом, он пробирается к ней в постель, сначала запрыгивая на край – ему еще предстоит вырасти достаточно, чтобы не испытывать проблем с высотами – и после этого подбираясь поближе к ней. Однако этим февральским днем что-то незаметно изменилось, и, когда он потянулся за книгой в кожаном переплете, припасенной в соседствующей с кроватью полке, материнская рука остановила его, притянув к груди. — Я думал, ты почитаешь мне сегодня… — Не скромничай, — озорство в ее голосе заставляет его отступить. Она читала ему и вчера, и позавчера, и все пять лет до этого, но по-настоящему подвижной и счастливой Лу Гуан не видел ее, наверное, с прошлого лета, — сегодня я сама расскажу тебе историю. — О чем она? — О моем детстве, — когда тело обмякает, а интерес становится всецельно прикован к ней, она предостерегает его, почти заставляя отпрянуть, — но перед этим позволь мне сказать одну вещь. Это пугает. Звучит даже хуже, чем «не ходи в лес, там нечестивый» или «не воруй с кухни, не то руки отсохнут». Лу Гуан не может понять ее, но складывает руки под головой и ложится рядом, подбирая колени к животу. Готовится внимать любой мудрости, как обычно слушает серьезные разговоры о каре и благости от отца. Это один из тех разговоров, которые нужно пережить. — Я знаю, что ты слишком мал для этого, но хочу, чтобы ты услышал меня, хорошо? — дождавшись его согласия, она поверхностно гладит его по голове и, словно собравшись с мыслями, продолжает. — Об этом не напишут в книгах и не расскажут чужие, но есть жестокий урок, который однажды постигает каждый – «чем сильнее ты сопротивляешься, тем больнее будет падать». Хорошо запомни это, Лу Гуан. Такова будет мораль. Еще раз кивнув, он ничего ей не говорит, даже когда ладони сжимаются в кулаки поверх одеяла и глаза неприятно щиплет. Раньше Лу Гуан никогда не чувствовал себя настолько маленьким в этом огромном доме. Больше он ее не видел. Ее не хоронили, не поминали, даже не провожали – она просто пропала из его жизни, и ему осталось уживаться с осознанием, что это навсегда, если, конечно, не снизойдет какого-нибудь чуда. Спрашивать о том, что случилось тем февральским днем, ему тоже не приходилось – только каждый день думать о том, насколько стало тихо и спокойно с тех пор. Читает он теперь в одиночестве. Не сегодня, но большую часть времени. Сегодня Елизавета заняла его колени, мехом накрыв страницы, и Лу Гуан сдался под напором, привалившись к стене и перебирая мягкую шерстку пальцами, тихо наслаждаясь ее компанией. Из коридора слышится неразборчивый крик и вполне различимый топот, будто кто-то изо всех сил упирается ногами в пол. Он не обращает на это никакого внимания, даже когда дверь в комнату отворяется – только гладит кошку тщательнее, слыша стальные нотки в голосе отца. У них часто бывают гости. Почти каждый день. — Ты будешь делать то, что тебе сказано. Елизавета переворачивается на бок и недовольно поднимает голову, пушистые лапки соскальзывают на пол. — Я не собираюсь жить здесь! — Это не обсуждается! Находиться в такой обстановке выше ее достоинства – под новые крики она ретировалась. Лу Гуан с тоской посмотрел ей вслед, переводя взгляд на скандал, который не имеет к нему никакого отношения. Отец никогда не кричал на него и не держал за руку так крепко, встряхивая и заставляя стоять на носочках. Впрочем, он никогда бы не стал вырываться так сильно, как трепыхается мальчик его возраста, стуча ногами по полу и выкручивая запястье. — Не хочу! Мне не нужна ничья помощь! — Тогда иди и найди себе занятие до вечера, — мужчина выпускает детскую руку так внезапно, что его почти пружинит от столкновения пяток с полом. На мгновение они оба разворачиваются к нему – отец в редкой нерешительности, мальчик с претензией – будто ожидая чего-то. Несогласия? Может быть. Зря. Лу Гуан изо всех сил делает вид, что его здесь нет. Ему нечего сказать, нечем поделиться с этим миром. Он научился. Ему не придется сопротивляться, если с ним ничего не будет происходить. Избегание проблем тоже своего рода их решение. Так и сейчас – Лу Гуан заторможено качает головой, наблюдая за тем, как его обычно сдержанный родитель рассерженно удаляется из комнаты, получив желанный ответ. Взгляд опускается обратно к бежевым страницам, однако судьба похоже всеми руками против того, чтобы он продолжал, поэтому продолжает подкидывать препятствия: — И ты согласен на это? Хочешь жить с чужаками? Жаль, Елизавета тоже ушла, лучики ее внимания на вес золота. Вздохнув и отложив книгу, он поднимается с пола и отряхивает одежду от пыли, неторопливо рассматривая своего названного сожителя. Заплаканного, ощитиневшегося и уж очень серьезного. Вывод напрашивается сам собой – если с этого дня он живет здесь, ему больше некуда пойти. — Тебе будет проще, если ты смиришься с утратой. Это искренний совет в ответ на просьбу. Лу Гуан уверен в том, что говорит. И все же тихий и невовлеченный он вновь оказался на полу и на этот раз, держась за разбитый нос. Его никогда не били прежде. Отцу он рассказал историю о том, как ударился о косяк, но не смог не скривиться, когда ложь скрутила язык. Ему не поверили, но и расспросами не допытывали. В некотором смысле, немногословность – семейная черта. Проблема здесь в другом. Ближе к вечеру он пришел стучаться в собственную комнату, и никто не открывает. Внутри остался молитвенник и, увы, человек, которого поручили в его руки. «Просто попробуй и увидишь, что его сердце откроется доброй воле». Это маловероятно. Застыв с поднятым кулаком, Лу Гуан склоняется к тому, что Чен Сяоши – имя он узнал, прислушавшись к гуляющим по залам слухам – ненавидит его за это знакомство. Утешает лишь то, что оно не продлилось долго. Утерев кровь и отперев замок, Лу Гуан вышел, снова запер дверь, чтобы не создавать лишних неприятностей для них обоих, и просунул ключ сквозь нижний проем для своего гостя. — Пожалуйста, открой дверь, — чем обрек себя на скромные, но бесполезные попытки достучаться до любого результата с одной надеждой на лучшее на душе, — кроме меня здесь никого нет. Весь второй этаж молчит. Безнадежно… Из комнаты доносится тихий стук и неуверенные шаги, пока дверь наконец не распахивается перед носом, угрожая приукрасить его лицо уже во второй раз за сутки. Пропустив его в комнату, Чен Сяоши без слов разворачивается и возвращается к месту у окна, где Лу Гуан обычно проводит время за чтением, а затем зажимается в угол, насупившись и демонстративно отвернувшись к стене. Ему жаль его, голодного и одинокого. Это вызывает почти инстинктивное желание сделать хоть что-то, чтобы исправить ситуацию. А что? Ему неизвестно. — Скоро ужин. — Отстань от меня, — судя по ответу и правда терпеть не может. И выбора нет. Мысленно готовясь защищаться, Лу Гуан наклоняется, оборачивая его за плечо к себе и только тогда замечая, что он скорее заплачет, чем продолжит бороться. — Я могу помочь тебе? — Нет. Еще одна попытка. Еще один провал. Отчаяние становится общим, хотя причины у них разные. — Точно? Я могу поговорить с папой для тебя, — довольно скупое предложение. Сколько бы святых и исключительно чистых людей Лу Гуан ни встречал, ему не пришлось учиться у них. Если так подумать, для сына священника у него даже слишком много свободы, и ему следовало бы перенять несколько уроков у старших… — Вы только и умеете, что болтать, и никто не слышит меня. Они были достойными людьми! Они бы не оставили меня здесь. Ты можешь найти их? Если бы мог, нашел бы. Когда он из интереса заглядывает в коробку с потерянным внизу, там не бывает ничего больше игрушки. Ну, один раз к ножке стола, где она стоит, в качестве исключения привязали чью-то блудную собаку. С людьми и Спаситель не поможет. Уже не помог, именно поэтому Лу Гуан больше не верит в рассказы о милости для людей. — Моя мама тоже ушла. — Знаю. Вся деревня говорила об этом. Я боялся, что это случится и с моими родителями. И теперь… теперь… Чен Сяоши всхлипывает, сжимая кулаки, и Лу Гуан садится рядом. Сперва отстранненно, будто все еще не желая участвовать в этом. Затем, слыша, как он шмыгает носом, участливо приваливается к его спине. Никто не обнимал его и не жалел, когда мамы не стало. Никто даже не смотрел в его сторону – только вскользь окидывали взглядом и сразу отворачивались, скрывая лица за платками. Но он будет здесь, пока Чен Сяоши оплакивает свою семью. Он будет здесь и, может быть, Чен Сяоши даже сможет выплакать это за него. — Наверное, они сейчас вместе. Танцуют и поют в тех городах, куда детям нельзя, — подбородок дрожит от сдержанной обиды, но он не дает себе поддаться этому, — не расстраивайся, однажды мы еще увидимся с ними. Ох нет, они определенно больше не пересекутся ни в этой жизни, ни в следующей, но сегодня Лу Гуан уже опробовал ложь на вкус и теперь может изрекать ее увереннее. Не одному смирению ему удалось научиться самостоятельно. — Извини, что ударил тебя. Ты не такой придурок, каким кажешься, — стоит извинению повиснуть в тишине, как он обнаруживает себя лицом к нему, когда Чен Сяоши разворачивается и с застенчивой улыбкой прижимается щекой к стеклу, протягивая руку, — мир? — Мир, — на его глазах все еще блестят невыплаканные слезы, и Лу Гуан не знает, что значит «придурок», но даже такое перемирие приносит сердцу покой. Этим вечером они оба пропускают службу и остаются без ужина, но это не вызывает ни сожаления, ни стыда. Кажется, с появлением Чен Сяоши его маленькая вселенная потеснилась на двоих.

***

Ночи в постели с ним долго оставляли желать лучшего, а до того момента, когда зодчие сколотили дополнительную, и вовсе ожидание скатилось в месяцы. Отец настаивал на тому что заселять его полноценно «нецелесообразно». Что бы это ни значило. Лу Гуан винил последствия той драки. Быт смягчался, Чен Сяоши обживался, он приобретал бессонницу. Потом уже начались замеры и перестановки, для которых требовалось время. Привыкнуть к постоянной компании в семье без братьев и сестер сложно, адаптироваться к пинкам и бормотанию посреди ночи тоже, но единственное, что выбивало его из колеи – ночные слезы. Адаптация шла тяжело. Чен Сяоши мог вести себя жизнерадостно днем, даже играть с ним, но терять этот настрой с наступлением темноты. Лу Гуан сломался первым и начал читать допоздна, чтобы каждый раз не переживать болезненного пробуждения. А теперь нет уже ни побудок, ни разговоров по ночам, ни Чен Сяоши рядом с ним, а новый режим выработать не удается. — Лу Гуан? Уже поздно, — почти нет. Дальше соседней кровати никто не уехал. Что тоже становится спорным утверждением, потому что, оповестив о себе, он сразу перебирается к нему и, предварительно накрыв плечи пледом, сонно наваливается на плечо, чтобы продолжать дремать здесь. Ему не мешает, но это неудобно и лишь продлевает муки без сна. — Я скоро закончу. Возвращайся к себе. — Можно я почитаю с тобой? Лу Гуан недоверчиво скашивает взгляд. Пытается понять, откуда взялась эта заинтересованность, но с облегчением обнаруживает, что лицо у него расслабленное, а значит и в утешении он не нуждается, поэтому сдвигает тяжелый манускрипт из отцовского кабинета вбок, придерживая за одну левый край и передавая Чен Сяоши правый. Ничего. Хорошо. Зная, что всем комфортно, он куда спокойнее пробегается взглядом по строкам. Что-то во спасение, кучка длинных предложений и последние слова из жизни праведника, который три года провел в самых мрачных и грязных местах человечества. Глаза слипаются от скуки и Лу Гуан невольно задается вопросом, сколькое из этого будет понятно Чен Сяоши. Он никогда не любил читать. Тем более, все историческое и образовательное. А, может быть, и не любил, потому что другого у них не было. — О! Смотри. На этой странице опять стрелки в красных колготках. Интересно, куда они дели свои дудки, — интересно, большего интереса к написанному он еще не проявлял. Лу Гуан не может не вовлечься, прижимаясь чуть ближе, но строго поясняя: — Это горны, а не дудки, — имитируя голос отца. — Это дудки. Они выглядят, как дудки. Будь я художником, сделал бы их больше. Его попытка играть сходит на нет. Одно слово: «художник», и от страха душа стремительно падает в пятки. Лу Гуан замирает, а затем медленно приходит в себя. Никто не услышал. Чен Сяоши говорил полушепотом, такое даже в застенке не поймаешь, а их комната достаточно удалена от прочих жилых помещений. Пытаясь сменить тему, он спрашивает: — Хочешь научиться каллиграфии? — а рука упирается в буквицу. — Хочу научиться рисовать, — подняв голову, Чен Сяоши прикладывает палец к губам, намекая не поднимать шум. Закрыв рот, он тревожно оглядывается, словно за каждым углом их поджидает чудище или, что еще ужаснее, живой человек, который во всеуслышание разнесет эту весть. Человек, который вынесет им наказание. Все еще никого. Лу Гуан ловит только взгляд напротив, полный осязаемого восторга. — Почему? — Если бы не изображения, мы бы никогда не узнали, как это выглядело на самом деле, понимаешь? Я тоже хочу так. Ловить мгновения и заключать их в картинки, чтобы сохранить на память. Виновата надежда в его голосе и вуаль вечернего уединения. А еще детская склонность к секретам и тайным разговорам, о которых нянечке знать необязательно, ведь им положено оставаться между теми, кто шепчет прячась под одеялом, как они сейчас. Нечто от клятвах на крови и сказках на чердаке. Лу Гуан не участвовал в них раньше, но делает волевое решение попробовать, чтобы Чен Сяоши был счастливее. Чтобы они оба были счастливее. Пергамент зашелестел, топорщась, книжка отброшена в сторону, босые ноги опасливо семенят по полу. Страшно попасться неспящими, но это не мешает ему стянуть со стола несколько листов для письма, которые Лу Гуан быстро и весьма небрежно бросает на кровать, переминаясь с ноги на ногу от волнения и невольно улыбаясь, когда даже в темноте смог уловливает, как Чен Сяоши загорается от его затеи. — Не может быть! Усаживаясь рядом без ясного ответа, он передает ему смоченное чернилами перо, все еще сохраняя заговорческий вид, и его руку в свою, выводя круги чужим запястьем, пока Чен Сяоши, смеясь, поддается ему. После кругов цветы, дудки-горны, человечки. Потом, садясь с важным видом по разные концы кровати, они рисуют друг друга. Результат ему не нравится, но нравится видеть Чен Сяоши настолько воодушевленным, со звездочками в глазах. Разделять с кем-то свои радости тоже. Им было шесть лет, когда Лу Гуан, сын священника, которому надлежит быть чистым, по собственной воле научил его рисовать. Научил его греху и вместе с корявой зарисовкой их детских фантазий получил свое первое «для тебя» в качестве благодарности. «Держи! Самый красивый для тебя! Положи под подушку, чтобы точно сбылось!»

***

Через четыре года Елизавета покинула их дом. Отец сказал, что животным нет места там, где люди ищут благодати, и пришла пора отдать ее, поэтому он так и сделал. Чен Сяоши возмущался и даже умолял его передумать, но Лу Гуан уже был на полпути к соседям, как взрослый и ответственный человек. Если это результат его ошибок, расплата его настигла. Никто и и никогда не скажет тебе, где ты оступился, даже совесть – лишь ты один знаешь, в чем должен покаяться. Иного пути к очищению просто нет. Он не может позволить себе забыть об этом. Деревянный узор пред глазами рябит, поэтому он закрывает их, хотя еще слишком рано для обеденного сна. «Прошлое должно оставаться в прошлом». Холодные пальцы намеренно задевают живот, заставляя поморщиться, но неприятное ощущение полностью сглаживается, когда Чен Сяоши опускает руку и ложится рядом. «Зато нам не придется смотреть за тем, как она умирает от старости», — уверяет он себя, повторяя это снова и снова, пока не закрепится. А слова предательски выдают: — Я буду скучать по ней… — потому что это Чен Сяоши. Только перед ним он признается в таких вещах. Даже если очень постараться, Лу Гуан не сможет переплюнуть его в создании дурацких и постыдных ситуаций. Взять к примеру прыжок с крыши конюшни с курицей в руках, где несчастная птица осталась целой, чего не сказать о его копчике, на котором теперь шрам. Или тот раз, когда он переоделся в платье одной из помощниц, чтобы затесаться в компанию к дворовым девчонкам. — Мы можем навещать ее. Переезд не означает, что она перестала быть нашей дочерью, — шутка вызывает вздох сожаления от того, насколько это плохо. Игра в дочки-матери – одна из стыдных-стыдных вещей, о которых хотелось бы забыть. Конечно, отсутствие косяков со стороны Лу Гуана означает лишь то, что такое никогда не проходит незамеченным. Сколько же времени она здесь провела. Он даже не помнит, откуда вообще взялась Елизавета… — Лу Гуан, повернись. Мне одиноко смотреть тебе в спину. Нехотя прислушиваясь, он исполняет просьбу. Не так уж и хочется, просто слушать нытье и попрошайничество будет нудно и трудоемко. Проще согласиться. Однако, добившись своего, Чен Сяоши все равно хмурится и сжимает его ладони, присматриваясь со всей внимательностью, которую предпочитает не проявлять. Он знал, что так будет. И что не сможет скрыть горечи перед ним. А еще это безумно смущающе, поэтому Лу Гуан спешит перекрыть его дальнейшие слова настойчивым: — Не надо. — У тебя есть я, — хотя это не останавливает ни его, ни рук, которые с осторожностью перебирают пальцы, слегка дергая за суставы. — Конечно, тебя же отец подобрал, а не я. — Ты поплатишься за это. Возразить ему не дают. Он успевает подумать о том, что надо бы держаться подальше от его рук, зная, что они наверняка поползут выше, но Чен Сяоши застает его врасплох, вместо этого цепляясь ногами и прижимаясь губами к шее, изо всех сил дуя в нее, пока не добьется несдержанного порыва смеха, сразу приглушенного о ладонь. И ведь даже коленкой не отпихнуть. Может быть, в шесть лет бороться смысл был, но к десяти он вырос в шпалу и немного раздался в плечах – это битва, где проигравшие заведомо определены. Лу Гуан отъезжает к стене и ждет, пока он отпустит. Или расслабится. Или- — Извини, у тебя теперь вся шея в слюнях… Боже, в таком случае, пусть возвращается к своим изощренным пыткам щекоткой. — Тогда почему ты продолжаешь лежать на ней!? — свободная рука упирается в его плечо, настаивая – умоляя о дистанции, – но Чен Сяоши непоколебимо подкрадывается к его подмышкам пальцами, пока он окончательно не сдастся, позволяя пропустить руки к себе под спину. — Чтобы ты улыбнулся. Давай. Ну же. Я знаю, что ты умеешь. Елизавете ты улыбался. Сделай тоже самое для меня. Лу Гуан, — любой недовольный вид, который он пытается слепить из себя, разбивается, когда Чен Сяоши с неподдельной преданностью смотрит на него снизу вверх и дарит свою самую яркую ухмылку. Заразительную, как и все в нем от настроения до плохих тенденций, — видишь? Все еще тоскливо на душе. Все еще немного щекотно. И если он и улыбается, то очень криво, размазанный по подушке и запыхавшийся от попыток вырваться. Ничего страшного. Это просто Чен Сяоши. Рядом с ним ему легче, даже когда он насмехается над ним и слюнявит его шею или делает вещи, за которые нужно извиняться перед всеми на белом свете. Рядом с ним он не чувствует, словно его не существует, и лучики его внимания на вес золота. Лу Гуан умеет ценить других. Особенно, зная, насколько легко их потерять.

***

Песок под ногами горячий, оседает на лодыжках, не скрытых туфлями. На улице знойное полуденное солнце, и все работники уже попрятались по домам, оставляя поля без присмотра. Одни они задней тропкой спускаются до сеновала, пытаясь не смеяться слишком громко. Ну, Чен Сяоши пытается. Лу Гуану бы не упасть, скользя по дорожной пыли, а то и локти разобьет и бутылку с ритуальным вином, которую «они» стянули из погреба. С собой еще одна булка хлеба на двоих и какая-то свистелка, хотя ни играть, ни петь никто не собирается. Наконец, путаясь в ногах и хлопая ладонями по стенке, Чен Сяоши отводит одну из нагретых солнцем досок, приглашая его внутрь. Разумеется, они не воротами пойдут. Чего еще он ожидал? Солнце в зените, думать не над чем, Лу Гуан принимает приглашение, уже дважды нарушая правила за одно утро просто ради того, чтобы поскорее добраться до благой тени. — В углу должен быть мешок. Не садись так просто. — Готовился? — так и есть, под холщовой тряпкой без труда обнаруживается гостевое одеяло, пропавшее из дома несколько дней назад. Жаль, что не чаши… — А то! Задвигая после себя заслонку, Чен Сяоши выхватывает ткань из его рук и галантно расстилает поверх сена, уступая место рядом с собой и не вызывая ничего кроме скептического смешка. Нашел, чем удивлять. — Открывай уже. — А как же восхищение? Ты такой молодец, все предусмотрел! Пожав плечами, Лу Гуан молча занимает предложенное место и достает небольшой нож, не с первой попытки, но все же отбивая горлышко. Он такой молодец, все предусмотрел. Как бы еще Чен Сяоши добрался до краденного сквозь глиняную пробку? Ожидая дальнейших предложений, он смотрит за тем, как тот смещается ближе, бесцельно уставившись на бутылку. — Первый глоток для тебя, — какое щедрое предложение, если опустить тот факт, что без уговоров Чен Сяоши, ему бы даже в голову не пришло взять напиток для причастий без спроса. — Это была твоя идея… — Наша идея. К тому же, младшим нужно уступать, — Чен Сяоши, видимо, на такие случаи имеет чутье, поэтому кладет руку поверх его плеч и поддерживающее улыбается, ожидая продолжения. Пальцы нерешительно сжимают горлышко, поднося к губам. Не обошлось без ободряющих напутствий, но Лу Гуан настолько сосредоточенно выдыхает, что не придает этому значения, пока один единственные глоток вина не обожжет от горла до груди, и по уголкам рта не осядет горечь, от которой хочется отмыться. — Ну как? Терпкость расползается по языку, подбираясь к щекам и заставляя нахмуриться. — Отвратительно, — о чем он сразу извещает его, с самым несчастным видом из возможных наблюдая за тем, как Чен Сяоши мягко смеется перед тем, как осушить сколько? Сразу два? Три глотка? Из-за чего трагично закашливается. — Сойдет. Будешь еще? — Да. И на вкус мерзко, на ощупь тошно и пить хочется сильнее обычного. Вино однако льется стремительно, не перебиваясь даже забытой всеми черствой булкой, пока взгляд не окосеет и руки не начнут гулять в такт словам. Правда, уже не так жарко. Наверное, солнце затянуло облаками, иначе ничто не спасло бы его от тошноты. Только его. Чен Сяоши все еще густо краснеет и, по всей видимости, физически и ментально уплывает. Он сегодня немного тревожный. Видно по тому, как мало говорит и много пьет, хотя раньше даже пытаться не собирался. — Я хотел спросить тебя… — ему нужно время, чтобы частично очнуться и снова собраться, но Лу Гуан не торопит, чувствуя себя едва ли в состоянии слушать. Пить на жаре ужасная идея, чья бы она ни была. Он выучил урок. — Да? — Ты уже планируешь будущее? Последовать по стопам отца или… — Не знаю. А что? — Я заходил в женскую пристройку на днях, чтобы помочь с настройкой. Кажется, ты им нравишься – спрашивали тебя. — видно, что слова он подбирает неловко и вдумчиво, без задора. Это довольно неожиданный разговор. Еще несколько предложений и Лу Гуан начнет беспокоиться о том, не придется ли тащить его домой на себе и что за этим последует. Почему сейчас, догадаться не сложно, но неужели это стоило того, чтобы доводить себя до такого состояния? — Нет-нет! Ты не подумай, я не против! Только на свадьбу меня пригласи. Просто будет странно оставаться в твоем доме без тебя… Ну, Чен Сяоши действительно приобрел меланхоличность в переходном возрасте. Можно списать на это. — Если я перееду из этого дома, ты – тоже, — и в ответ лишь тишина и невнятное согласие, поэтому Лу Гуан кивает самому себе, — а ты? Не собираешься заводить семью? Это подходит твоей романтичной натуре. Ему тяжело поддерживать тему. Наверное, Чен Сяоши прав, и нужно задуматься о будущем. Шестнадцатое лето идет, они лично бывали на нескольких свадьбах своих сверстников, потому что любые гулянки тянутся с храма на улицу. При подобном раскладе не упустишь. Под носом же. — Нет. Не в этом смысле. — Тогда к чему это? — Просто хотел узнать… не хотел бы ты… со мной… — продолжая уводить мысль дальше в неизвестном и крайне странном направлении, Чен Сяоши слабо склоняется к нему, пока не упрется рукой в помятую ткань, не оправившись от воздействия алкоголя. Кидает на него взгляд украдкой, намекая продолжить, но ему по-прежнему неизвестно, что именно нужно сделать, поэтому это лишь призывает к поиску хоть каких-то ответов. Чего он хочет? Жить с ним до старости? План на ближайшие пять лет? Сложно. Картинка в глазах вращается, закручивая за собой желудок, но точно можно сказать, что солнце необычайно удачно освещает его лицо, играя светом в зрачках. Если бы Лу Гуан продолжил рисовать, захотел бы вынести всю красоту на холст, а так чувствует одно назойливое желание прикоснуться к нему – с придыханием погладить линию скул, боясь разрушить ореол юной невинности, или, напротив, небрежно растрепать волосы, чтобы привести его к более приземленному виду. Ловит нужную мысль, уже потянувшись к нему ладонью, и то, когда Чен Сяоши перехватывает ее и слабо сжимает, не давая прикоснуться к себе, поэтому он роняет первое, что в голову приходит: — Хочешь попробовать что-нибудь кроме алкоголя? Что попробовать? Поцелуи? Нечто большее? Вопрос оставляет его самого безмолвным, хотя Лу Гуан надеется сохранить относительно приличный вид и понести ответственность за сказанное. Наверное. Не Чен Сяоши его судить в любом случае, если он вообще способен на критическую оценку, пока до красна заливается румянцем и хмельно покачивается. Он никогда не думал о нем так. Он никогда не хотел этого раньше. Интересовался, да. Все же Лу Гуан воспитанный человек, а не святой, и пошлые разговоры сверстников вызывают слабый интерес, как и любая тема, о которой нельзя зарекаться вслух. Не желание поучаствовать – только послушать и отвернуться. И всего. Оправдание работает лишь до тех пор, пока теплая ладонь не ляжет поверх затылка, оставляя горячий след на шее, словно нащупывая границы дозволенного. Так живо, так реалистично, что от слабого бриза со двора руки трясутся, цепляясь за рубашку. Это просто Чен Сяоши. Ничего страшного не произойдет, если они сделают это, верно? — Нет. Обойдусь и без вина.

***

“Вы зашли слишком далеко”. Ступень под ним враждебно холодная, сидеть на ней явно не стоит, но отчего-то напоминает о домашнем уюте сильнее родного дома. Будто нет здесь ни жара, ни вьюг, хотя Лу Гуан все равно накрывает локти руками, словно пытаясь сохранить тепло. Здесь все замирает специально для них. Часовня стоит на отшибе в полном уединении, где за простором дали едва видно шпили деревенских построек. “Мы будем осторожнее”. Они и сами случайно на нее вышли еще в раннем отрочестве. Чен Сяоши вел, ища приключений, он – следовал. С тех пор обосновались здесь, в безопасности. Перенесли краски, инструменты, полотна. Лу Гуану спокойнее, когда все это скрыто, а не лежит на виду, ему – свободнее. “Ты знаешь, чем это закончится, сын. То, что ты считаешь благодатью, лишь яд, который вместо тела умерщвляет душу”. Разве он делает что-то плохое? Где заканчивается акт творения и начинается корыстность, если Чен Сяоши всю свою жизнь посвящает другим людям? Теплые губы мажут по щеке, когда Чен Сяоши придерживает его за подбородок, не давая ни дернуться, ни отстраниться, а затем быстро сбегает к холсту, выкрикивая: — Сохрани этот вид! Мне нужно зарисовать! — голова со вздохом падает в ладонь от бессилия. — Лу Гуан! Я же ничего не вижу, — в этот раз даже возмущение не заставит его оторвать руки от лица; не тогда, когда его тело так легко поддается на провокации, и единственная цель Чен Сяоши – запечатлеть это на века. — Продолжим в другой день. Ему жаль разочаровывать его. И дело даже не в смущении. Просто это тяжелый день. Чен Сяоши не нужно видеть его таким или знать о том, сколько волнения это вызывает. Лу Гуан может поддерживать его. Всегда мог – оберегал от слухов, принимал наказания, вытаскивал из драк. Ему просто нужно время, чтобы уладить еще и это. — Ладно. Не хочу запомнить тебя таким сварливым. …и чуть больше стараний. — Могу я? — на глаза попадается деревянная рама. Если так подумать, он ни разу не видел собственного портрета, хотя работа над ним велась бурная и весьма последовательная. — Нет. Но у меня припасено кое-что для тебя, — покопавшись в деревянном сундуке для красок, Чен Сяоши и правда извлекает оттуда небольшой сверток… полевых цветов, перевязанный белой лентой для волос. Ох. Это действительно что-то. Как он должен среагировать? С умилением вздохнуть и поблагодарить его? Иногда его подарки бывают довольно неоднозначными. И его каждый раз мягкими волнами накрывает абсолютно каждый раз без исключений. Странно. Такие моменты всегда ощущаются до неприличия хорошо, но за последние два года Лу Гуан так и не разобрался, куда деваться от этого. Букет остается протянутым, Чен Сяоши неловко трясет им, а потом тычет цветами ему в грудь, пока он не возьмет их в руки. — Красивые? Немного подсохшие. Лу Гуан все равно кивает: — Спасибо, — следом получая еще один дар, более ценный – его счастливое лицо. Иногда сам напрашивается вопрос, как вообще в человеке умещается столько любви к миру, но ответ на него уже есть. Просто он такой. — А теперь оставь их здесь и пойдем прогуляемся. Я еще не закончил с тобой. Зал остается пустовать. За часовней должен быть лес, перед ней дорога обратно, но идут они выше по склону, где встречаются редкие деревья и воет с ледяных вершин. Чен Сяоши тянет его за руку все дальше и дальше от жизни, которую они знали, оставляя позади них целый век их короткого существования, пока даже издали не перестанут маячить черты деревни, которой Лу Гуан не покидал прежде. Поворачивает за склон, вверх по холму – куда-то в неизвестность. Да и пусть. Пока Чен Сяоши ведет, весь мир может проходить мимо. Только судя по боли в ногах, он начинает задаваться вопросом, сколько еще протянется их путешествие, но отвлекается, когда Чен Сяоши отпускает его и восторженно забегает на высокий уступ, разворачиваясь и зазывая сквозь небо и землю. Заслоняя солнце и рассеивая свет, словно пересекая весь горизонт своей фигурой, как мазок на идеально белом холсте. И он зовет его. Ждет где-то на краю света. Вдруг все вокруг теряет важность: и свистящий в ушах ветер, и боль в боку, и невозможность вдохнуть полной грудью от изнуряющего подъема в гору. Перед ним только он – единственный. И Лу Гуан перенимает это: предвкушение, бурлящую радость от встречи с тем, что его ждет, хотя и представить не может, чего следует ожидать. Просто потому что Чен Сяоши счастлив. Потому что он хочет поделиться этим с ним. В лицо ударяет поток холодного воздуха с вершин, к летней духоте спускается резкий вечер. Шаг за шагом, усилие за усилием. Атмосфера сопротивляется, толкает назад, но он поднимается все выше, преодолевая гудящее напряжение в икрах. Выше, навстречу небу и солнцу. Выше, навстречу Чен Сяоши. От чего сердце уже само по себе мечется от благоговения, пока Лу Гуан не уцепится за протянутую руку, и он не подскочит на месте, суетливо уходя в сторону и закрывая его глаза ладонями, а потом уводит за собой. Ноги съезжают вниз по крутому склону, но руки на плечах надежно удерживают его в вертикальном положении, не давая провалиться. Глаза, как и договаривались, закрыты. По честному, всю дорогу. — Осторожно, не споткнись, — он говорит это для них обоих, хотя стоило бы побеспокоиться о себе. Пока Чен Сяоши молчит, сосредоточенный на пути, обращаться приходится к чувствам. Не к тем, которые шепчут о бережных прикосновения – об этом Лу Гуан подумает позже, – а к шелковым касаниям горных трав к ступням и парному теплу, опустившемуся на кожу. Если они идут вниз, скоро будут на месте. — Открывай глаза, — притихнув, Чен Сяоши наклоняется и выдыхает слова ему на ухо, будто боясь нарушить покой, но не может скрыть ноток предвкушения, — это тоже для тебя. Перед глазами темнеет и блекнет – нужно освоиться. Чен Сяоши нежно ведет его дальше по низине, придерживая за кончики пальцев. Дает возможность в удивлении озираться по сторонам, не смотря под ноги. Пресытиться раскинувшимся полем, усыпанным дикими цветами, которые лежат так укрывисто, что и грунта не видно – одни красные всполохи на голубом. — Здесь нарвал? Интересно, что создавая мир, подобный сну, Чен Сяоши избрал его объектом вдохновения, когда рядом возлежат сокрытые, абсолютно нетронутые недра гор. — Да. Я знаю, что ты любишь покой, поэтому подумал, что тебе здесь понравится. Наслаждайся днем, Лу Гуан. Я побуду рядом и все. Опускаясь к земле, он все еще не выпускает его пальцев, ласково притягивая к себе – в россыпь цветов и царство умиротворения, которому Лу Гуан не может отказать, даже пытаясь быть честным с собой. Ведь не в природе же дело. Не нежные стебли тянут его вниз и не божественное провидение укладывает его голову к Чен Сяоши на колени, когда тот открыто приглашает его к себе, доставая книгу ему и флейту себе. И явно не гармоничная мелодия виновата в том, что ни на секунду ему не удается сосредоточиться во всей этой изнеженности. Когда мир канул в тишину, едва ли поэма стала яснее. Лу Гуан сам канул в совершенную неземную благость вместе с тем, как рука Чен Сяоши сначала на пробу перебирала его волосы, а затем принялась нежно гладить голову, поняв, что он не оттолкнет. — Я думал о том, что делать дальше, пока мы были в часовне. Извини, если испортил что-то, — потребность оправдаться приходит, будто из неоткуда. — И как? Есть идеи? — Ничего не изменилось. Я все еще собираюсь быть с тобой, пока ты не решишь уехать. Книгу клонит к груди, его – в сон. И Чен Сяоши к нему. И это кажется донельзя правильным. Иначе то, почему он сначала дал, а потом с улыбкой забрал у него сборник, объяснить нельзя. — Лу Гуан. «Не говори». «Верни руку туда, где лежала». — Да? — Тебя что-то беспокоит? Ты по несколько раз читал каждый отрывок. — Нет. Просто задумался. — О чем? — Почему все всегда для меня, в самом деле… — сконфуженно спрашивает он, пытаясь успокоить дыхание. Хотя это скорее жалоба, нежели вопрос. Ответом следует тихий смешок, словно он должен знать. Нежный. Ответом должно быть то, как Чен Сяоши перекладывает его голову на землю и ложится рядом. Теперь, когда Лу Гуан опрокинут на спину, между небом и землей на самом деле ничего не остается – только он, зависнувший сверху, почти соприкасаясь с его носом своим и улыбаясь так сильно, что складки под глазами залегают. Наверное, он не смог бы видеть ничего кроме него, даже если бы они были на людной площади. — Потому что проводить жизнь с тобой само по себе чудо. Весь в золоте: в игривом солнечном свете, в цветочной пыльце, витающей над ними, растертой по пальцам и белым рукавам. Лу Гуан тоже накрыт позолотой, пусть она не принадлежна ему в прямом смысле. Ему принадлежит только Чен Сяоши. И это самый великий дар из всех. В голове задерживается одна мысль: «для нас». Такая важная и сокровенная в моменте. И солнце светит для нас. И цветы растут для нас. И вся милость мироздания сейчас для нас. — Другого мне не нужно, — Чен Сяоши на миг колеблется, а потом снова зарывается рукой ему в волосы. Весомо, более откровенно – обнимая за шею и приминая травяную подстилку под ними, пока не прижмется всем телом к нему, уткнувшись лицом в шею. — В детстве ты хотел вывезти меня в город. Воздух в горах разреженный – дышится неровно, грудь сдавливает от чего-то щемящего. Пахнет цветами и нектаром так сладко и глубоко, что в носу свербит. Аромат насыщает легкие, втирается от кожи к кожи и витает повсюду, пока не ударит в голову. Хочется слиться с ним либо раствориться вовсе. Что-то между позывом взлететь и прыгнуть в бездну одновременно. И от его веса тяжело и жарко, но Лу Гуан, не спеша жаловаться, опускает руки ему на спину и отводит колено, чтобы Чен Сяоши мог быть ближе, а потом бесцельно смотрит в голубое небо над собой. Кажется, будто кроме них в мире ничего не осталось. Хотя «них» это очень и очень сомнительно, едва ли он отличает где и кого чувствует. — Только если ты сам не попросишь об этом. Не нужно, этого достаточно. Не нужно городов или возвращаться в деревню. Можно даже не вставать. Пусть жизнь идет своим чередом, пока они будут друг у друга. Лу Гуан не знает, как это называется, и не думает, что Чен Сяоши смог бы ответить, но улыбка сама трогает кончики губ, поднимаясь выше, когда каштановые волосы щекотят щеку. Может быть, тому, что кроется между ними, слова не нужны.

***

А затем все обрушилось. Год выдался сухим и неурожайным. Взгляд обращается к небу и самому всесилию, которое таится за гранью постижимого, но его лишь желтизной прибивает обратно к земле, будто гвоздями. Дождя не будет. И, насколько ему известно, люди начнут искать виновных со дня на день. Куда укажет перст смерти в этот раз? Кто будет виноват в этот раз? Это повторится вновь. Мир зациклен. Вот и вся истина про эллипсы и прочие круги: очищения, покаяния, Ада. Что-то грядет. Лу Гуан чувствует – не то скорбь, не то страх, – и это парализует. Только не снова… — Лу Гуан, неужели ты даже не можешь посмотреть на меня? — ладони требовательно сжимают его щеки, но голос Чен Сяоши так сквозит тревогой, что хочется извиниться. Нельзя поддаваться панике, он понимает, но врастает в каменную плитку и ногами, и взглядом, так и не осилив дальше плавного изгиба его подбородка и открытой шеи. — Чен Сяоши. Он не сможет сохранить контроль над ситуацией, если встретится с его карими глазами или увидит такое привычное лицо. Пускай прикасается, как хочет, сжимает или даст ему пощечину, пока не заставляет смотреть на себя. Неужели этот мир не может оставить ему хоть что-то? Хотя бы его. Пожалуйста, пусть он останется… — Чен Сяоши… — Да? — Ни о чем не переживай. Все судебные разбирательства проводятся нашей семьей. Ты никогда не станешь крайним. Он не знал, что вынести приговор можно без суда и судьи, если люди будут доведены до отчаяния голодом и бессилием перед тем, чего не изменить. Слишком уповал на свои представления о морали и то, что они сделали достаточно запрещенных вещей, о которых некому поведать. Как оказалось, достаточно просто быть. Быть сиротой. Быть в неподходящем месте. Быть тем, кто умеет рисовать, хотя об этом свидетельствует один единственный экземпляр писаний, подписанный его именем.

***

— Не вмешивайся в это! — тяжелый бас ударяет по голове раскатом грома вместе с кулаком, который наотмашь хлопает по скуле и пролетает назад, перстнем задевая ухо, когда Лу Гуан пытается протиснуться сквозь поток людей и выйти к площади. Он еще на ногах. Отшатывается, спотыкается, но ступни толкают дальше, почти подкидывая тело вперед. Плевать на боль, плевать кровь во рту и разрыв на щеке. Быстрее. На это нет времени. Ничего не видно, слышно только, как грязь под ногами в месиво измешивается, а восклицания в сплошной гомон. Руки хватаются за одежду, за других людей, буквально вырывая просветы между ними. В голове глухо и гулко. Ползет онемение, дергая за мышцы и крича о том, чтобы он остановился намертво, потому что это больно. Потому что ему так страшно, что остановиться кажется единственным выходом. Все кишит жизнью: острыми локтями, криками, ботинками. К центру его практически выкидывает, но в плитку влетают одни колени с болезненным стуком и режущей болью, когда он повисает на чужих руках, скрутивших его собственные за спиной так безнадежно крепко, что плечевые суставы приходится выворачивать, чтобы посмотреть вверх. — Он не виноват, он не- — Да хватит уже! — кто-то грубо сжимает его волосы, дергая голову вниз, но царапает макушку, не добиваясь своего. — Осторожнее! Это сын святоши! — кто-то ухватывается за шею сзади, словно тисками, и сжимает так сильно, что он может сосчитать собственные позвонки по ноющей ломоте. Взгляд мечется непонимающий, в половину перекрытый остаточной аурой от удара, но находит свое. Находит, находит! Живой. Еще живой– У него не получается издать ни звука: ни болезненного стона, ни спертого вздоха, ни крика. Даже его имя застревает в осипшем горле. — Лу Гуан, не подходи, — Чен Сяоши делает это вместо него. Напуганный. Умоляющий. Он пересчитывает ножевые ранения на нем, в стопоре сводя их с любыми знаниями о медицине, которые может вспомнить, пока мир снова не начинает мельтешить, и мозг не захлопнется. Всего три. Это еще можно вылечить. Главное, чтобы ножи не были ржавыми или грязными. — Я тот, кто- «Я тот, кто научил его этому» — вот, что он хотел сказать. Если бы вместо оскорбления или мольбы, Чен Сяоши не считал его намерений по одним губам, выкрикнув наперекор: — Не трогайте его! Я искушал его! Он говорил мне перестать, и я не слушал! — поставив точку на своем приговоре. Запинаясь через слово, глотая звуки, но так ясно, что штиль накрыл всю улицу перед неизбежным взрывом. Наверное, со вспышкой испепеляющего светом и приходом повсеместного крика, кто-то пытался оглушить его, потому что на фоне неразборчивого ужаса спина показалась настолько горячей и липкой, что хотелось содрать с себя кожу. Сопротивлялся ли он когда-нибудь? Когда его мать исчезла за одну ночь? Когда Елизавету пришлось отдать? На глазах уже не могло стать больше слез, чем было, но сквозь жужжание в черепе разнесся собственный вскрик, когда рука выскочила из пут и с треском согнулась, вновь заключенная, пока он извивался в попытке вырваться. Потом пришли шок и холодный страх, который заставлял биться еще сильнее. А после не было ничего кроме темноты и покоя от встречи с землей, хотя вокруг не стихала суматоха. Иногда рука слабо сжимала дорожную крошку. Лу Гуан не мог сдвинуть ее с места. Иногда сердце загонялось так сильно, что он начинал задыхаться в пыли и песке. Иногда, в самые редкие проблески сознания, немигающий взгляд отрывался и поднимался выше, заставляя встать на неповрежденный локоть и волоча лоб по дороге поднять голову. Перед ним так много крови и людей. Все рвутся вперед. Все хотят почувствовать себя Богами и свершить правосудие над тем, кто в ответе за их беды. Заставить его кричать громче, ударить глубже, проучить власть летального удара. Хватит, хватит, хватит… Пожалуйста, пусть это закончится. Снова покой и повсеместная влажность. Ладонь скользит по земле, не давая подняться. Нет сил даже вдохнуть и заплакать, но тело само тянется вверх, когда кто-то помогает ему сесть. — Для тебя, — отрывочно, без объяснений, — в последний раз. Объятия приносят столько боли, что Лу Гуан даже не знает, где именно болит. Везде болит. — Не оставляй меня, не уходи… — Мне жаль, что тебе пришлось увидеть это.

***

«Ты не такой, ты всегда был таким прилежным, светлым мальчиком» Был ли? Отец покинул деревню в том же месяце. Он выбирает, какой из его подарков менее ценный, едва ли когда-то перед ним стоял выбор тяжелее этого. Отдашь кривенького деревянного котенка со стесанными углами – продашь частичку себя, это все-таки его первый подарок из многих. Начало истории – эпопеи «во имя тебя», которую Чен Сяоши пронес сквозь всю их юность так, будто это была его обязанность, будто Лу Гуан хоть сколько-то заслужил это. «Для тебя, Лу Гуан, можешь выбросить или сжечь, если не нравится. Я не обижусь». У пухлого дубового кролика сбоку пятна от клубники, которые остались после того, как не менее пухлый и очаровательный ребенок пытался выхватить его из рук, откинув ради этого корзину с ягодами на пень и гонясь за Чен Сяоши, пока не схватил игрушку. Конечно, он уже был подростком и ему не составило труда отбиться от мальчишки на две головы ниже, но непоправимый ущерб уже был нанесен. «Этот только для тебя. Я сделаю ему другого. Может быть, даже двух». Лошадка похожа на все остальные: и на кошечек, и на собачек, и на ящерок, но ее он сделал, уча Лу Лу Гуана вырезать. Изначально их было две – одна из светлого дерева и одна из темного, однако о дальнейшей судьбе гнедой кривобокой кобылы он уже не знает, но оставлять ее без пары тоже не хочется. «Давай ее сюда, оставлю на память. А эта будет для тебя». Он так и не научился. Зато Чен Сяоши довольно скоро превзошел свое мастерство, вырезая птиц. Столько труда в них вложил. Конечно, лучшая из них для него. Каждая из них для него, сколько бы времени, пота и слез не было потрачено на их создание. Ровных, перышко к перышку. На зависть всем, кто видел их со стороны. Ему было бы не жалко подарить несколько, если бы не пресловутое «для тебя» в конце. «Эту я сочинил для тебя. Послушаешь?». Девочки всегда, вздыхая, собирались вокруг него, когда он играл на флейте в тени раскидистых деревьев. Мелодия в такие дни лилась игривая и непринужденная, какую может сыграть любой музыкант на любом инструменте, наверное, и новичок бы справился. Более сложные аккорды он брал только наедине. Иногда грустные, иногда подозрительно романтичные. Похожие на то, каким Чен Сяоши был только с ним. Наверное, в музыке Лу Гуан разбирается даже хуже, чем в поделках, но читать под журчание флейты всегда было особенно умиротворяюще. Сбоку от нее даже остался резной свисток, который настолько раздражал всех своими истошными воплями, что Чен Сяоши пришлось отдать его Лу Гуану на хранение. Его он тоже раздражал, просто он не видел в этом повода для ненависти. Как и в его холстах. От детских каракулей, среди которых есть даже его собственные, до карикатурно пугающих монстров, придуманных по следам сказаний, чаще смешных, чем пугающих. В пейзажах, в натюрмортах, в портретах святых, срисованных с книжки. «Следующим будет твой портрет. Специально для тебя, слышишь? Можешь начинать гордиться мной». Забавно. Рано или поздно все попадало к нему, чтобы теперь у Лу Гуана был выбор, от чего из этого отказаться, бросив в костер вместе с окровавленной рубашкой. Ничего не принадлежит Чен Сяоши напрямую, и все дышит им по сей день. Что хочешь, то и бери. Все поделки – для тебя. Дыхание спирает. Вся музыка – для тебя. Руки крепко сжимаются вокруг живота, когда он склоняется вперед, пытаясь себя утешить. Все холсты – для тебя. Для тебя. — Я больше не могу… — говорит он для самого себя, потому что ему все равно услышат его или нет. Он пытался защитить его от грубых насмешек других людей, когда за храмовыми стенами гуляли слухи злее порока, и золото блестело жестокостью; когда леса выжигало пожаром, и все живое бежало на запад, ища спасения; когда все отреклись от него, и его сердце замолкло навсегда. Он пытался, но этого было недостаточно. Лу Гуан перебрал все семь грехов за три месяца постоянных обвинений, но это не вернуло его к жизни. Он оплакивал его. Он так и не нашел покоя.

***

Ноги тяжело волочатся по каждой из трех ступенек, нестерпимо горя, даже когда он наваливается на ставни всем телом, заваливаясь внутрь часовни и захлопывая ворота так резко, что стены стонут и вибрируют под тяжестью хлопка. Он чувствует это. Каждое колебание грунта, острую опасность за спиной и неизбежное падение, от которого физически спасает каменная колонна за спиной, пока бесплотные часы продолжают тикать. Суд. Это смешно. Лу Гуан не доживет до своего помилования, учитывая количество яда в его теле, даже если с поднятыми руками выбежит на улицу и добровольно сдастся под заключение. Никто не намерен давать ему шанс на справедливый суд, и он не уступит им удовольствие лицезреть свою смерть. К черту провидение и божественный замысел, у него все еще есть воля, которую ни один живой не сможет отнять у него. Сколько ему осталось? День, час? Насколько хватит крепости двери и иссохшей доски, вставленной меж стальных ручек, если к ним приложат силу? А против тарана? Пот крупными каплями бежит вниз по лбу, оставляя след на обдатой жаром коже, тяжелый кашель заставляет согнуться от колющей боли в легких и заскользить руками по стене, которые тут же обжигает так отчетливо и пылко, что он вынужден отойти, истерично хлопая по одежде, словно пытаясь остудиться после контакта с раскаленным железом. Тут всегда прохладно, даже летом. Почему среди зимы… Вопрос отпадает, когда внутренности обжигает на каждом вдохе. Ни пламени, ни пепла вокруг него нет, но даже постепенно зачахающий мозг кричит о том, что нужно закрыть дыхательные пути тканью. Плоть, впрочем, обладает наивысшим контролем на человеком. И она горит, заставляя глотать едкий и задымленный воздух, словно воду в засуху, отчаянно вжимая ногти в горло от мучительного удушья, пока холодный голос не вольется внутрь: — Бедное создание, неужели тебе так нравится чувствовать себя несчастным? Или ты надеешься выйти из этого незапятнанным? Лу Гуан мог бы поклясться, что голос выворачивает его наизнанку, срезая разом весь покров и выставляя напоказ пульсирующие мышцы, но едва раскрывая глаза под тяжестью давления, видел свои бледные поцарапанные об пол руки. — Даже не ведаешь о том, что твоя мать сама выпила яд, потому что ненавидела это место. Прямо, как ты позволил другим скормить его тебе. Под мышцами органы, бесполезные и ослабшие. Что позади них? Душа? Сущность? Что бы то ни было, острые когти дергали за их протянутые нити, наматывали и отпускали, пока те звенели, ударяясь о ребра и собираясь в рваные катышки. Что останется, если их не станет? Руки сжимают одежду поверх себя, натягивая её по бокам и пытаясь закрыть тело, но оно движется глубже страха и глубже людских чувств, которые Лу Гуан всегда слишком боялся показывать, чтобы позволить себе даже минимум. — И Чен Сяоши сделал свой выбор. Или ты думал, что он не предполагал, чем все это кончится, беря в руки кисть, потому что мальчишка выбрал не показывать этого тебе? «Остановись. Не трогай это» — что-то отмирает внутри, отслаиваясь и оставляя его запятнанным. Кровь кипит, прокладывая дорогу безумию, но забивается по капиллярам перед шепотом: — Еще не признался себе? Ничего. В конце концов, все души открыты предо мной, — сердце повинуется зову, начиная стучать и принося противоестественное удовольствие, словно вокруг сжался комок ваты. — Все мы слепо верим тем, кого любим. Это нормально, — любим. Пытаясь закрыть разум, довести его до трезвости, Лу Гуан действительно взвешивает слова. Странно впервые услышать название этому вот так. Боль и жар скоротечно покидают его, настолько, что накрывает кризисом смены температур, от которого подгибаются колени, оставляя его беспомощно сидеть на полу с алчущей пустотой внутри. — Кто? — горло саднит так сильно, будто голос едва вернулся к нему. — Тот, кто услышал твои молитвы. «Дьявол пришел за моей душой», — осознание дается необычайно легко. Возможно, его оболочка просто не может вместить еще больше потрясений. Чужие пальцы медленно, почти манерно, гладят подбородок, слабо задевая кожу заостренными когтями. Лу Гуан отшатывается от прикосновения, насколько позволяет пол, но не опускает взгляда, прожигая человека перед собой. Ему нет до этого дела. Наоборот, под гнетом осуждения и столь выраженного протеста его взгляд становится мягче, и улыбка теплеет, медленно растягиваясь, словно подражая тому, как качаются красные косы, описывая дугу. — Любовь, власть, бессмертие – в моих руках есть все, и готов поделиться этим с тобой. Мне даже не нужны твои нерожденные отпрыски ради этого, — голос напевает свои соблазны, наслаждаясь собой. Не слушая его, Лу Гуан отворачивается, переключаясь на дверь и чувствуя набирающую обороты панику, уловив отголоски речи у подножия холма. «Уже здесь». — Мне это не нужно. «Я собираюсь умереть сегодня», — рационально подводит рассудок, не раскрывая мотивов на милость чужого злого языка. — Такой упрямый. А если я скажу, что он уже родился? Прошло всего четыре месяца, но ты знаешь волю Всевышнего, смертный, — длинный хвост пушистой кисточкой водит по спине, насмехаясь, — души шмыгают туда-сюда. Его уже нашла свое пристанище Слова вышибают дух. Лишь на мгновение, которое требуется, чтобы успокоиться. Не больше. Он не поддастся этому. — Тогда пусть будет счастлив. Дьявол цыкает, усмехаясь, и отходит к алтарю, вальяжно садясь на край. — Боюсь, это не осуществимо. Бедный божий агнец будет страдать от своей глупости снова и снова. Жаль, редко найдешь столь сладкую закуску. Я бы не отказался вкусить его… — вместе с этим холодность Лу Гуана рушится так стремительно, что заставляет его поперхнуться, давясь кислым привкусом, — ну-ну, Бог велел делиться, — заботливо поправляет он, видимо, игнорируя прочие мысли. Нельзя слушать его. Нельзя верить. — Почему? Чем он провинился? — Разве он безгрешен? Художник? Тогда просвяти же меня, сын священника, коль соблазн был столь велик, кто должен понести кару? Он или ты? Или люди, которые не смогли принять его щедрых даров? Какую ответственность может нести шестилетний ребенок, который лишился матери? Ребенок, который хотел поддержать своего первого друга? Не верь ему. Если Чен Сяоши тот, на кого падает вес совершенных им ошибок, его жизнь будет страшнее смерти, пока он не упадет в самые глубины преисподней. Это неправда. Что ему делать? Как он может исправить это, даже не чувствуя ног под собой? Не в силах дойти до храма и помолиться? Останется – не доживет до того, чтобы понести наказание, как предписано. Сбежит – не сможет дождаться встречи с ним. Нет никакого решения. Нет выхода. Все снова повторится– «Я должен быть с ним», — сопротивление разбивается, как лед о наковальню, осколками задевая вскрытое ранее. — Я могу поменять вас местами и вернуть его тебе, но за это придется заплатить, — торопит. Видит смятение и не дает времени взвесить за и против, чтобы Лу Гуан оступился. Он знает это. Знает. Разум бежит, слова срываются еще быстро и несвязанно, пока он все еще может думать и говорить: — Он не нужен мне полумертвым или полуживым, миражом, воспоминанием или постояльцем моих снов. Блаженным или прикованным к постели тоже. Я хочу его, живого и здорового, в моих руках. Таким же, каким он был, — самонадеянно и нагло с его стороны диктовать условия, но Лу Гуан не может рисковать заключить душу Чен Сяоши в тиски или привязать его к себе. Дьяволу выгодны сделки, он не станет лгать, но ему будет достаточно даже малейшей осечки для того, чтобы извратить его желания. — Договорились? Он никогда больше не предоставит его жизнь случаю. — … — Выбирай. Отсюда ты выйдешь либо в Рай, аки мученик, либо в его объятья. Это не дает ни надежды, ни утешения. Какая будет цена жизни Чен Сяоши? Каким будет наказание, если Лу Гуан возьмет кару на себя, дважды удвоив ставку за сделку с дьяволом, чтобы продлить свое существование? Какое будущее они смогут построить в таких условиях? «Зачем мне Рай, если его там не будет?». — Тогда беги. Оплата на мне, — какая ирония, одного щелчка пальцев достаточно, чтобы с легкостью открыть дверь, которая была заперта, — не волнуйся, после смерти тебя ждет новая жизнь и друг, который поможет вам встретиться.

***

Естество холодеет с каждым шагом. Лу Гуан оглядывается. Вся деревня обернулась огненным жерлом. От часовни до отцовского храма. Каждый дом и забор. Их прошлое, их жизни, его могила. Все осталось позади. Столько невинных людей и все горят в аду из-за него… «Теперь все зависит от тебя. Посмотрим, хватит ли твоего желания увидеть его, чтобы проложить себе путь в будущее». Каждое решение в его жизни было неправильным. Он больше не может жалеть о содеянном – остается беспокоиться о том, как жить дальше под грузом своих ошибок. Один из них всегда останется непричастным, и это должен быть Чен Сяоши, хотя шипение в груди твердит об обратном. Один из них должен выжить после того, как все повторится, и теперь в его руках есть власть выбирать, кто это будет. «Если твоя воля не сломается раньше». Лес молчит, макушками елей разрезая небеса, впитавшие в себя весь дым и мрак. Метель приносит черные хлопья пепла и комки серого снега, залепляя глаза и утяжеляя шаг. Ноги вязнут по колено, неподъемные. Лу Гуан задыхается от пронизывающей боли, но продолжает идти. — Я все еще борюсь… Когда тело ломается, падая во влажный сугроб, превозмогает и ползет, пока лбом не упрется в морозность. Руки дрожат. Холодно. Настолько холодно, что голова не поднимается. Ему приходится прикусывать язык что есть сил и заставлять себя говорить, чтобы не потерять сознание. — Подожди немного, я уже в пути… Ему осталось совсем немного. Иллюзия светлая, белее снега и чище слез на щеках, нежно прикасается к плечу, озаряя огоньком его теплой, как свеча, души. Словно он может накрыть ее ладонями и сохранить ее свет, хотя позади так много огня, что Лу Гуан еще долго не сможет смотреть на факела и жаровни. Словно они вернулись в детство и больше никогда не выберутся из маленькой комнаты, украшенной его рисунками. — Я найду тебя. Проводить жизнь с тобой само по себе чудо. Наверное, он умирает. Когда-то давно мама говорила, что перед смертью все чувствуют счастье, потому что это последний дар Бога человеку. «Мне не нужно иного». — Чен Сяоши, — выходит восторженно, со всей затаенной любовью. Без той же легкости Лу Гуан оборачивается на спину, позволяя снегу поглотить себя, но совсем не ощущая холода его объятий. Вздыхает поверхностно, возможно, в последний раз. Уже несколько минут ему чудится головокружение и легкое колебание в бездыханной груди, но ни облегчения, ни вдоха не после этого не наступает. Легкие не отзываются. Он с улыбкой тянется к руке, накрывшей его щеку, когда Чен Сяоши – не настоящий, но такой же добрый – наклоняется к нему, заправляя короткие волосы за ухо. «Где еще я найду такое чудо?» Дьявол не забрал что-то. Он забрал все, но остатки этого он все еще может подарить ему. — Это для тебя, — вес сказанного пугает. Все эти жертвы для тебя, и мне очень жаль. Вся моя вечность для тебя. И моя душа для тебя. Все, что есть – все для тебя. Пожалуйста, вернись.
Примечания:
42 Нравится 18 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (3)