— Так ты меня обманул!
Артемий уронил на прилавок бакалеи банку ненавистных консервов — осознание внезапно стукнуло. Даниил оторвался от пересчета сдачи.
— Прошу прощения?
— Тьфу ты, голова дырявая! Два дня назад, в Створках. Ты сказал мне, что мы не виделись. Наюлил ведь, зараза.
— Торже, торже, — нахмурился Даниил, потирая точку между бровей. От чего: от совершенно неясной речи Бураха или от неосознанного повторения за бандитами — вопрос хороший. А главное — насущный.
На них гневно зыркнула продавщица за прилавком: за ее спиной, у стены, лежал самопал. Неожиданная находка, но, скорее всего, служащая исключительно ради цели запугивания клиентов. Клиенты избивали за стеной бакалеи солдата, слышались панические выстрелы, а Даниила и Артемия вновь занесло в заброшенный район. Коллективным решением — простыми переглядками — они закупились припасами и быстрой рысью двинулись к Утробе, перебегая зараженную Хребтовку, прячась от мародеров и уже привычно прикрывая друг дружке спину. Лучшие подружки Города-на-Горхоне еще два дня назад договорились ходить попарно, если выдавалась возможность. Попасть под шальной сгусток чумы, испробовать прелесть получения в голову иногда интересных вещей (ножей) — себе дороже. Забежали на шоппинг: в магазине одежды «Утроба+» вышла новая линейка армейских плащей по скидке. Затарились ими по самое не балуй, а после забежали на ланч с кофе (стухшие консервы и паленые зерна) в Сгусток.
Лишь грохнувшись на кожаный диван, они смогли перевести дух от насыщенного променада. В крыле старшего Ольгимского пахло запустением — больше не сядет боос в свое кресло и не зажмет терпимо нос при запахе зараженной почки в своем шкафу. Вместо него зажмет нос Даниил и грустно глянет, как Артемий, резаясь и шипя, будет открывать банки.
— И? Что значит встречались? — спросил Даниил, устало подворачивая под себя ноги. Редкая привычка, не достойная приличного общества, но спокойно принимавшаяся в обществе Бураха.
Артемий шмыгнул носом, оторвался от своего занятия и, скинув берцы, запрокинул голову куда-то вверх. Следом за ним — и Даниил. Стеклянная крыша чего-то вечно ворчащего и кукожившегося Сгустка отражала в себе небо: черное полотно ночи, без звезд, без воздушных аппаратов. Без всего, кроме круглого лика луны. Суббота. Злая, странная суббота.
Потянуло спать.
— Все еще не помнишь, да? — усмехнулся Артемий.
— Вперед. У тебя есть целая ночь, чтобы напомнить, — зевнул Даниил, подкладывая руки вместо подушки. Еще и пантомиму бегали смотреть — совсем с ног собьешься.
Как-то по-доброму, с толикой светлой грусти, Артемий улыбнулся в щетину. Вытянул ноги и, все еще смотря на далекую луну, завел свой сказ…
В ночь на двадцать пятое декабря им обещали затмение. Лунное! Самое настоящее лунное затмение! Форель до отъезда Тёмки все уши прожужжала на пару с Гришкой, один лишь вечно хмурый Стах их радости не разделял, но и сам нет-нет да глянет с надеждой в небо: скоро ли, не скоро укроет луну большая-большая тень. Станет так темно, что легенда про черные-черные бойни коснется не только боен, но и всего мира вокруг! Тёмка хохотал, трепля маленького Стаха по волосам, а Форель и Гришка упоенно восхваляли страшную ночь, грядущую скоро.
Говорили:
— Ты, Медведь, смотри у нас! Обязательно посмотри на луну столичную!
— Там же небось и трубы — вот такущие! — восторгался Гришка, распахивая руки и показывая необъятные размеры труб. — Дома здоровущие — с пять наших вышиной!
— Такие высокие не строят, дурень, — бурчал скромный Стах, а Тёмка хохотал и еще бодрее трепал по голове.
— Ну, друзья! — вспрыгнул на ноги он. Завел кулак высоко, в самое небо — вся компашка его аж рты раззявила, встала снизу от перекладины складов, на которую вскарабкался Тёмка, и внимала. А Тёмка гордо ухмылялся: — Приеду в Столицу — всё-всё моргалами запечатлею. Даже фо-то-гра-фи-ю сделаю, во как!
С трудом произнесенное по слогам слово возымело свой эффект: все в компашке, даже Стах, захлопали в ладоши и воскликнули три раза: «Медведь столичный — деревенский Медведь!» А Артемий смеялся и радовался, и лицо его светилось просветами молочных зубов, непосредственностью да задором.
— Издалека же ты начал, — протянул Данковский, лениво забирая у него банку с тушенкой. Без особенного удовольствия зачерпнул ложку. — Поближе давай.
— Да погоди ты. Я же вещи сказать хочу.
Данковский покачал плечами и вновь погрузился в рассказ.
Отъехали в тот же день, едва отгрохали приготовления к Новому году, и сели в поезд — в дальние края. Первая поездка в иные бугора Тёмке далась нелегко. Лишь сначала он с придыханием поглощал виды голодной зимней степи, вслушиваясь в монотонную дробь колес о стыки рельс. Механическое совершенство, не подвластное Артемию, в середине пути вдруг внушило ему уныние. На верхней полке плацкарта он постоянно по пробуждению бился головой о полку для постельного белья, ноги затекли сидеть, а сотни одеял, подушек и завешанные простынями кровати вдоль прохода не давали возможности толком ни с кем поговорить. Хотя позже он навострился. В вагоне нашел себе попутчиков: организовал свою банду, далекую от горхонских друзей, но тоже неплохую. На станциях Тёмка бесился с ними, прощался с уходящими и заманивал приходящих. Поезд напоминал собой маленький мир: живой, всеобщий, объединенный идеей вечного хода времени. Исидор спокойно наблюдал за Тёмкой и каждый раз, как тот приходил взахлеб рассказывать о своих приключениях, по-отечески клал руку на спину, сопровождал задумчивость словами: «Ты учишься протягивать новые связи. Между людьми, новым миром, в котором ты оказался. Развивай это качество в себе и дальше». А Тёмка все бегал между простынями, ел у бабушки с десятого места вкусные яблоки, глазел на игру в нарды стариков, завывал «Матроса» на койке дяди с гитарой, когда дядя лакал с мужиками дешевый портвейн, напевал «Сердце змеи» — на время распития ими водки, а «Три сестры черно-бело-рыжей масти» — под настойку облепихи.
Под конец поездки Тёмка рыдал, хватаясь за штанину отца, и молил остаться в дороге вечно. И все обещания про фотографии, Столицы, желание увидеть трубы, о которых вещал Гришка, как разом пропали — так много связей протянул в этом маленьком мирке, так пригрелся к нему, прикипел. А Исидор подталкивал его, кладя руку на спину, да говорил: «Ты увидишь еще своих попутчиков, и они не забудут тебя. Ничто в мире так просто не забывается». А маленький Артемий — здоровая бекеша, штанишки с начесом и валенки с него ростом — шмыгал носом на обледеневшей платформе станции «Столица». Стер соплю варежкой, сморгнул печаль, обернулся…
— Браво, Бурах. Прекрасное отступление. Правда, зачем оно мне, — проворчал Даниил, запивая желчь в словах не менее желчным кофе. А Артемий качал головой и всё смотрел на него. Грустно как-то, с ощущением сосущей тоски и некой скорби — знал будто что-то. Не говорил, однако же. Полноте слов. Встал, потушил свет и, отодвинув недовольно Даниила, освободил себе пространство, чтобы вытянуть ноги вдоль дивана.
Лунный свет в вышине серебрил мебель в приемной Сгустка. Тикали часы.
Артемий задумчиво сказал:
— Затем, ойнон. Затем.
Они заселились в комнаты знакомому Исидору этнографа, с которым они, кажется, часто вели переписку касательно необычайных свойств твири и культуры северо-восточных степняков. Пока исследователь что-то невнятно бормотал на латыни, Артемий уныло ковырял золотой вилкой тушенную в горшочке оленину — вкуса которой совершенно не понимал. Запивал дорогущим чаем с берегов какого-то океана и морщился. Конфеты у них были ничего, но шоколадные батончики им и без того поставлялись в город. Вокруг лишь помпа — потолки с лепниной, колонны, один термин из архитектуры на другом. Стул с бархатной обивкой — слишком мягкий. Лакированный стол из темного дуба не прельщал. И так везде. Куда бы Артемий ни плюнул, глаза выворачивал с чрезмерного выпендрежа. А дом с пять домов в высоту существовал. И даже существовал в нескольких экземплярах. Правда, туда Артемию путь был заказан. Тот район принадлежал Властям и Императорскому двору. Потому он с отцом тухло побродил среди однообразно-пафосных особняков, конца и края которым не наблюдалось, получил мгновенный насморк с пыли, копоти, вони бензина, конного навоза и вообще всего, что окружало слишком насыщенную человеческую деятельность, и тут же попал в этот дом.
Из их разговора Артемий совсем ничего не понимал. Только ковырял оленину, а над ушами бурчали:
— Эн-Исидор, позволите: что за дело, по срочной важности которого вы дали мне честь принять вас у себя?
— Сударь Точечка, помните ли вы нашу переписку касательно древнего обычая нашего таглура гадать на органах священных быков?
— Ах, да! Иеромантия, гаруспиция… весьма примечательные виды антропомантии. Что же вы, приехали по поводу…
Артемий отставил тарелку и поболтал ногами, оглядываясь по сторонам. Хотелось на волю, на простор — побегать, что ли.
— Недавно мной был проведен ритуал, — говорила голова оленя над камином. — И то, что я увидел, требует моего срочного вмешательства. Мне нужно убедиться, что предсказанному ничто не угрожает.
— С нетерпением жду, когда вы поделитесь подробностями ритуала! — заискивающе поддакивала ему безголовая куропатка на подставке. — И, конечно же, коли информация о вашем предсказании не является засекреченной…
— Должна родиться девочка. Святая с ранее не встречавшимся слоем крови. Кровь как бы заменяет собой ценность нервов и костей. Ее линия — такую я еще никогда не видел. Тесное переплетение с Городом будто бы сулит нам какое-то чудо… или же его противоположность.
Изо всех сил сдерживаясь, чтобы не прыснуть со смеху, Артемий представил отца с головой оленя — всего такого с рогами, непреклонный, внушающий уважение — и эту куропатку, преданно ему в рот смотрящую. Правда, скоро развлечение надоело, и он заслышал за дверью странное пиликаканье. Ярко маякнуло какое-то пятно. Артемий отодвинул стул и, полностью поглощенный новой забавой, пошел на выход из столовой…
— Сэ-э-эрце. Слуща-а-ать сэ-э-эрце… — вырвалось из общей кутерьмы кваканий и бултыханий.
Попугай! Настоящий попугай! Как из книжек!
— О, так вы будете сопровождать роды. Уже нашли мать будущей девочки?..
— Нашел. Кесарево сечение на ночь двадцать пятого декабря. Выдвигаюсь через полчаса. Дом жены циркача Каравана Бубнового Туза.
— Brilliant!.. О, эн-Исидор, вы действительно гениальны…
Далее Артемий уже ничего не слышал — он мчался прямо к заливающемуся трелью попугаю…
Долго не кивал Даниил — переваривая полученную информацию. Святая… Какое-то смутное предчувствие полузабытого воспоминания пробежало в голове — пробежало и тут же исчезло, не успев оформиться. К тому же глаза нескромно слипались. Свернувшись калачиком, он насилу сконцентрировался на шкафе напротив с поставленным рядом саквояжем.
— Точечка… не знал, что у него есть родственники в Столице.
— А то, что мой отец принимал роды чумы нашей, тебя вообще не колышет?
Они взяли небольшую паузу. Достаточную, чтобы допить кофе. Полноценную, чтобы один из молодчиков Браги пробежал за дверьми особняка за орущей женщиной. Как легко Город-на-Горхоне отнимает чувство жалости и взаимопомощи.
— …Колышет. Но не так сильно, как суть твоего рассказа.
— Всё о себе да о себе… совсем как тот попугай.
Даниил скинул вонючие ноги Бураха с дивана, сам думая, что было бы неплохо хоть раз за неделю помыться, и закрыл глаза. Облако нашло на круг луны, под веками стало непроглядно темно, и Даниил подумал: совсем как…
Как в то лунное затмение было хорошо! Тёмке не терпелось с-фо-то-гра-фи-ро-ва-ть его глазами как можно скорее. Завидев, сколько часов кряду Тёмка провозился с попугаем — ара, как его назвал Точечка, — друг отца пообещал его как-то сводить на сеанс фотографии, если Тёмка будет послушным мальчиком. Послушный мальчик покивал болванчиком головой, обязался отцу, перед тем как тот вышел в вечереющую стужу, не покидать дома и, разобравшись в своей гостевой комнате, а также потушив свет, успешно выскользнул из задней двери. Молоденькая горничная из бывших крестьян повязала ему на руку, как бычку, колокольчик. Сказала: если потеряешься, меня не поминай, позвени у дом господ. Посмотри, какие будут выглядеть побогаче. Мы так детей находим. Артемий покивал головой, засунулся в верхнюю одежду и выскочил кабанчиком в обындевевшие дворы.
Ночная столица имела совершенно иной вид.
У Артемия зрачки, как от косоглазия, разбежались, едва он выскочил на проспект. Маленькие вагончики поездов катились посреди дороги! Среди автомобилей и лошадей! И вывески — вывески горели электрическими лампочками! Чудеса!!!
Мир, мир, мир — он так и дышал жизнью даже ночью. Волшебство сорвалось со страниц самых смелых рисунков Стаха — чем больше он становился, тем меньше рисовал, но рисунки у него даже близко не такие сказочные получались как то, что наблюдал прямо сейчас Тёмка! Носились металлические кони под тромбоны джаза из кабаре, сияла, крутилась и насыщалась улица самим светом оживших полотен кинотеатров, ювелирок, карнавалов, балов-маскарадов, модных магазинов, и всё было такое блестящее, и красивое, и нереальное! Как завороженный, Артемий продирался через множество смеющихся красных юбок, каблуков и хлещущих по лицу смокингов, шубок, кацавеек… Магия! Смеялись, сигналили, ругались, пахло дымом от сигарет, пылью от подошв и ни капли — природой… Какой-то бродячий музыкант предложил ему сыграть на аккордеоне. Пухлая женщина с закрашенными оспинами опустилась на колени, трепля щеки. Городовой в панике окликнул его, увидев ребенка одного посреди толпы. Но Артемию — Артемию не до того. У него — магия!
Опомнился Артемий лишь когда вспомнил, что вышел исключительно ради лунного затмения. Один раз в несколько десятков лет, еще и в небе над столицей! Что о нем подумают друзья? Он остановился посреди какого-то бульвара, не помня как перебежав дорогу, и уставился в небо, затаил дыхание и… ничего! Мигающая афиша ближайшего кинотеатра закрыла сияющий диск луны.
Артемий недовольно топнул валенком и, позвенькивая колокольчиком, побежал вперед. Увидеть, надо увидеть это чудо! Кто он, если не посмотрит хоть одним глазком? Ядреный мороз обжигал легкие, но Тёмка, сбиваясь и поскальзываясь, все равно бежал вперед. Через пухлых женщин, каблуки, отстукивающих тростью мужичков, городовых, мундиров, через всё! Огни большого города расплылись сплошным пятном, и Тёма услышал голос надоедливого попугая Точечки:
«Сэ-э-эрце… слущать. Сэ-э-э-эрце!»
Но вывесок будто меньше не становилось. Город давил, душил в незнакомых стенах, и в каждой стене — размещал по человеку. Люди, люди, люди. Как травы в степи, их было настолько много, так били по глазам, что Артемий запаниковал: бросился наутек, лишь бы не видеть их, лишь бы не слышать и просто бежать, бежать, бежать.
А попугай Точечки завывал надрывным искусственным подобием голоса:
«Сэ-э-эрце! Сэ-э-эрце, Тёма, поска-а-ажет тебе пу-у-ут».
Не вынося больше бега, Артемий остановился. Легкие спирало, воздуха не хватало, а ноги ныли так, что Артемий без сил повалился в ближайший сугроб. В глаза накатывала чернота. Понадобилось немало времени, прежде чем Артемий смог наконец оглянуться по сторонам.
Сердце ухнуло в пятки.
Он стоял посреди не то чтобы неизвестной улицы — он стоял где-то за центром города, если не на самой окраине. Вокруг громоздились однообразные деревянные избы, из печных труб шел дым коромыслом. Неубранный снег скрипел под ногами, а впереди Артемия, позади и по всем сторонам простиралось только одно слово —
Тьма.
Артемий поднял голову. Как так? Почему темно? Но обнаружил в пустом небосводе лишь отдаленный блик когда-то целой луны. Покрасневший. Пропустил. Он пропустил затмение, потерялся в Столице без отца и оказался посреди нигде!
Смутно выделялись на фоне синего небосвода черные дома и белый снег. И весь остальной цвет исчез. Черный, синий, белый. Крыши и заборы. Артемий испугался, задрожал внезапно всем телом. В Городе никогда таких кошмаров с ним не случалось, в Городе — всё родное. А тут другое. Страшное. Опасное.
Где-то вдалеке залаяла собака, и Артемий вжал голову в плечи, словно эта собака вот-вот налетит на него. Пальцы ног и рук мерзли, уши… Он медленно, почти крадучись и постоянно оглядываясь, шел вперед. Хоть кто-нибудь… почему здесь не было никого? Может, в дверь постучаться? Или прогонят?
Артемий почти решил залезть на чей-то забор, когда увидел за одиноко растущим вязом чью-то фигуру. Фигурка склонилась над предметом и тоненько дрожала, издавая странные звуки. Шаг, два, три. Едва до незнакомца оставалось несколько шагов, Артемий услышал, что звуки являлись чьими-то плохо сдерживаемыми всхлипами…
— Ты шутишь. — Данковский вскочил. Сон как рукой сняло. — У тебя были галлюцинации. Апперцептивный сон, делирий — не может быть!
— Ага. Значит, узнал, — хмыкнул Бурах довольно. Стемнело, и его лица на другой стороне дивана не было видно. — Что, стыдно, зарёва?
Даниил вспыхнул.
— Да что ты знаешь? И если это правда был ты, то только попробуй кому-нибудь рассказать — подтвержу все слухи о своей кровожадности.
С той стороны дивана послышались копошения. Удивительным образом не заплесневевшие носки уткнулись снова Даниилу в плащ, и Артемий, улегшись, тоже зевнул:
— Что ж с тебя. Вещай тогда свою версию событий.
В гимназии в последнее время совсем шло тяжко: преподавательский состав разбежался и сменился новичками. С одними Даня, по обычаю своему, рассорился в первую половину дня. С другими — устроил дискуссии, сбив все уроки. Не нравились они ему. Математик, лингвист, учитель естественных наук — от всех веяло затхлостью и полным непониманием собственного предмета. В те времена Даня еще не знал, что дружбу надо стараться держать со всеми, даже с теми, кто не входит в зону его «нравишься-не нравишься». В те времена дневники и тетради Дани, при полном послушании в выполнении домашних заданий, контрольных работ, сочинений и активном слушании на уроках, полнился двойками за поведение и двойками из вредности самих учителей. По крайней мере, Даня так считал. Даня же знал, что его задания — всегда исключительной правильности и идеальности, а их чистый, совершенно не запятнанный чернилами вид можно вешать в галереях искусств.
Отец почему-то так не считал. За каждую двойку прилетало по ремню. Служанки в доме косились с неудовольствием, экономка фыркала, а батраки и дворники прятали глаза от молодого господина. Жизнь в поместье совсем не ладилась, и с каждым днем приход в родные комнаты воспринимался как добровольная казнь. Рубили голову с порога: когда ключница сочувственно подкидывала в рюкзак яблоко в карамели. Уже знала, что гувернантка хватит его дневник и отнесет отцу, недовольно обмахиваясь им, словно веером. Зашелестят ее юбки, в теплой гостиной не останется ни одной понимающей его души. Потом гувернантка войдет, довольно улыбнется в небольшие усики над губой, приглашая в кабинет отца. Даня зайдет в комнату, не сняв кителя, стараясь не смотреть на уже ожидающий его стул, таз с водой и кожаный ремень…
Двадцать четвертого декабря, в ночь на двадцать пятое, он решил просто не возвращаться домой. Услышал от конюха, что старец какой-то магический, батюшка Феофилакт, живет где-то по Угольной улице, что к югу от залива, так и пошел в эту удивительную избушку. Если старец — так пригреет на денек, а оттуда можно податься куда-нибудь далече от ненавистного дома, дневника с двойками и волосиков на верхней губе гувернантки.
План был хорош ровно до той самой поры, пока Даня не понял, что не спросил номер дома. И как добраться. И как выглядит. И вообще — ничего не спросил.
Рыдал Даня над дневником, от которого и пошли все несчастья, уже спустя пять часов блуждания по нищим районам. Чистые кожаные сапожки и сделанный на заказ у швеи тулупчик подобной бедности даже в книжках не видали.
И так он оказался один посреди безымянной улицы, накатила тьма, ужас подступил к глотке на пару с комом, предвещающим слезы. Даня выкинул дневник из планшетки под первым попавшимся деревом и, икая от рыданий, грохнулся на колени. План по внеплановому плачу был так же хорош, учитывая, что вокруг не наблюдалось ни души, если бы только он не услышал, как неподалеку хрустнул снег. Слишком тяжелый для животного, слишком легкий для взрослого.
Даня вскинул голову и увидел в нескольких шагах от себя замершего мальчика. Примерно его лет, в гигантской выленевшей бекеше, совершенно не сочетающейся шапке-ушанке и соплей под носом. Лицо у него еще было такое глупое. Как подумал тогда Даня. Над варежкой левой руки болтался колокольчик, и его перезвон был таким тихим, морозным и чистым, что Даня мгновенно успокоился. И из-за колокольчика этого дурацкого, и от нахождения рядом хоть кого-нибудь, кому можно довериться.
Быстро вытерев слезы рукавом, Даня подскочил к мальчику, схватил за плечи и протараторил:
— Ты местный, да? Знаешь, как отсюда выбраться? Я заблудился, помоги, пожалуйста, проведи, я не могу здесь оставаться!
— А… что? — мальчик серьезно нахмурил брови, будто пытался усвоить хоть что-то из его речи. Поскряб под носом. — А я это… тоже заблудился.
Провал! Полная беда! Даня чуть руки к небу не заломил, проклиная высшие силы за то, что послали такую же заблудшую душу. И что толку ему от этого дубня? Злость внезапно накатила на этого… этого: стоит, озираясь, чешет под носом, и в глазах какая-то радость разгорается.
Устыдившись, что мальчик застал его в таком раскисшем виде, Даня одним движением запулил дневник подальше под дерево, и пошел дальше. Лучше идти. Лучше хоть как-нибудь. Кровь согреть. Ну ничего… ничего, Даня не из идиотов вышел, он вспомнит все уроки выживания из «Робинзона Крузо»…
— Ты куда? — нагнал его мальчик. Даня на него зло глянул, не поворачивая головы, и сказал:
— Выбираться отсюда. Если ты не местный, то и не нужен мне.
— Так давай держаться вместе! — весело воскликнул он.
Даня остановился и смерил его оценивающим взглядом. По одежке вроде и не вопиющая бедность. Деньжата в семье водились, но чувство стиля — нет. К тому же формы на нем не было, а в своей бекеше ужасной ходил сущим снеговиком, пингвинчиком волоча ноги. Здоровый, с Даню ростом, а Дане уже тринадцать на днях минуло! А улыбался так глупо, весело и по-мальчишески: еще коренные зубы не все выросли, щеки в ямочках расплывались, и глаза смешно жмурил.
— Дворянин? — коротко спросил Даня.
— Нет, Артемий.
«Деревня», — закатил глаза он и пошлепал дальше. Через плечо лишь коротко бросил:
— Идешь за мной. Слушаешься моих приказов от и до.
Он не прошел в спокойствии и версты, когда деревня переменилась в лице, протопала пингвином в затасканных валенках вперед и заявила:
— Ишь, раскомандовался. Ну нет, действуем сообща.
— Молоко на губах еще не обсохло, — поднял подбородок Даниил.
— А сам-то?
Они развернулись друг напротив друга, упираясь лбами. Деревня пробормотала что-то про оленей и попугаев, а Даня вспомнил, как дрались кварталом ниже одноклассники. Никогда не хотелось никому так вдарить, как сейчас, и кулаки… ох, каково это, когда кулаки чешутся! Так и хотелось вовсю поколотить этого недомерка здорового. Младшиков у них всегда ставили к стенке — это так. Вот сейчас Даня ему покажет столичные правила послушания!..
Уже ладонь непривычно сложилась в кулак, как вдруг глаза деревни округлились, и он удивленно отстранился.
— Слышишь? — шепотом спросил он. Глаза забегали.
— Меня такими уловками не проймешь.
— Да забей ты, потом наваляем тебе личико. Слушай!
Мальчик схватил его за плечо и затаил дыхание. Настороженность передалась и Дане: он прислушался к звукам вокруг. Со слухом у него всегда были некоторые трудности. Слышал только надоедливую собачонку, неслышно падающие снежинки, запустение и… еле слышно, далеко не сразу, Даня услышал зов горнов и бубен. Какая-то музыка — праздничная — играла в одном из домов.
Не успев толком ничего сообразить, Даня ринулся следом за подскочившим мальчиком.
— Стой! — сбивая дыхание, крикнул Даня. — Куда?
— Как куда? — хохотнул он. — Радоваться с кем-то! Праздник — веселись!
Мальчик на ходу обернулся, и Даня на секунду опешил. Его лицо, недавно такое серьезное и сосредоточенное, искрилось истинным, незамутненным счастьем и весельем. Глаза жмурил, лыбился во все тридцать два и мчался сквозь тьму вселенскую, во снегах и незнакомых домах, волоча за собой в полное никуда. И не было в мире больше ничего более беззаботного и простого, чем бег просто так.
Да, деревня, подумал Даня, тоже осторожно приподнимая уголки губ. Только деревня и сможет без лишней мысли броситься куда глаза глядят. Жить по-настоящему, а не по указке, чувствовать свободу и простор. И пока они здесь, под этим алым бликом луны, скрытым неизвестностью, без света и надежды, он не почувствует ничего, кроме этого — свободы.
Настоящей.
Запыхавшиеся, счастливые и довольные, они остановились у «дома-половинки». Часть принадлежала одной семье, в ней не горело ни одного окна, часть — другой. И те, другие, кутили хоть куда. Праздновали только в путь, гремели тромбоны, аккордеоны, вопила гитара и какой-то цыганенок навзрыд пел о счастии семейной жизни и обладания дитёй.
Слегка кивнув, мальчик попробовал дернуть дверь калитки. Но в тот же самый момент сени распахнулась, и вся процессия, праздновавшая до того в доме, вывалилась наружу. Действительно — цыгане. Несколько жительниц империи и набожных баб провожали самоуправский оркестр внутрь двора, а посреди них — несла некий сверток еле стоявшая на ногах женщина.
И пели:
— «Спрятав под слой снежной овчины
Медный пятак
Ты объяснишь мне, в чём же причина
Так, мол, и так
В том, что у нашей каменной сферы
Спутались полюса!
Эх, как бы нас уснуть до тепла!
Мир ниже нуля!
Как тебе бьётся под чешуёю
Сердце змеи?
Эх, как бы нас уснуть до тепла!
Мир ниже нуля!»
Цыгане били по гитаре, и пьяные женщины приволокли из дома странную конструкцию. Крикнули: «Раз». Крикнули: «Два». Ребенок закричал. И все хором: «Три».
— Ахренеть не встать! — разинул рот Артемий.
В небо взлетел гигантский крест из цирковых шариков. Разинул рот следом и Даня. И оба они диву дивились: как над раскрасневшимися, счастливыми и буйными лицами плыл в холод бесконечной небесной сферы крест, окруженный шарами. Летел, летел, плыл, как левитировал, и из морозного Рождества выплывал, освещая крест, коготок луны…
Даня и Артемий восторженно переглянулись. И на секунду Дане даже расхотелось пробовать на нем свой первый удар.
— Артемий! — окликнул из-за сеней некий мужчина, вытирая окровавленные руки. — Ты что здесь забыл?
Артемий вжал голову в плечи, а Даниил в последний раз взглянул ввысь.
Лунное затмение закончилось.
Часы монотонно вели свой ход в Сгустке. Луна скрылась за очередным налетом туч, а Даниил, заканчивавший рассказ почти во сне, все же уронил голову на плечо. Подушка уж больно хорошо легла под спину, и даже вонь зараженной почки и носков Артемия почти перебилась чудесным ароматом жира, которым несло из того домишки циркачей. И как бешено улепетывал мальчишка от гнева отца, прощаясь с Даней уже на бегу. Даню тогда забрал циркач — хозяин того дома. Отвез, несмотря на рождение своего ребенка, к поместью на волокуше. Отец тогда, распереживавшись, не стал корить Даню, а по пропавшему дневнику всё понял. В ту счастливую, почти истершуюся из памяти ночь, он впервые спал в своей комнате не на животе. А в покое и тепле.
Уже через сон Даня услышал, как деревня повозилась на своей части дивана. Покопошился, привстал, сбросил все свои вещи в шкаф и как будто подошел к нему. Оставил рядом что-то: пахнуло медицинскими препаратами, бинтами и успокоительным.
Кажется, деревня присел на колени. Мальчик, жмурящий глаза, улыбающийся во все тридцать два, пробасил — голосом усталым, смертельно усталым. Таким, который возвещает, что у мальчика закончилось раз и навсегда то выражение на лице.
— Я иду в Бойни, ойнон. Не знаю, каким я вернусь после, но хочу, чтобы ты знал: если я… если то, что я увижу там, изменит меня. Если я наломаю дров, то, будь другом. Наваляй мне, как тогда хотел.
Мальчик улыбнулся: в щетину, устало.
— Убей меня.
Даня шевельнулся во сне. Может быть, случайно кивнул, может быть, попытался спросить у циркача, что стало с его собратом по несчастью. Или обрадовался, что получил наконец пятерку в новом дневнике. Он только помнил, как приоткрыл мутные глаза и увидел, как закрывается дверь за спиной у кого-то. И часы продолжали свой ход, подсказывали не мозгу, но сердцу тихим шепотом:
«Потому что тебя убить он уже не сможет».