Увидеть свободу через галлюцинации.

R
В процессе
24
автор
Фэндом:
Киберспорт, CS:GO 2 (кроссовер)
Размер:
планируется Мини, написано 59 страниц, 19 923 слова, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
24 Нравится 8 Отзывы 0 В сборник

Глава 2.

Настройки
Мирослав, к сожалению, помнил историю каждого. Каждого бывавшего в «011». Это происходило не специально, словно сам случай падал за ухом и Мир, так усердно старавшийся спрятать всех своих близких людей от этого «наказания», все равно ошибался. Ошибался, и воспитатель снова вел очередного провинившегося ребенка за руку. Мирослав помнит, как туда впервые попал Андрей. Помнит того, кто вышел из двери, но того, кто туда заходил — уже нет Андрей никогда не был так ясен. Он не ссорился и не ругался с учителями или врачами. Никогда не перечил психологам, которые так или иначе пихали и совсем маленьким деткам и уже полностью окрепшим головой подросткам вечные принципы, по которым тут жило максимум человек тридцать. Андрей понимал, что жить спокойно, слушая старших и учась блестяще хорошо, здесь он получится. Он был умным. Умным, брошенным судьбой и родными родителями ребенок, чьи радужные и проникающие под самое сердце лучами ясные чувства были скомканы, выброшены и растоптаны с силой ураганов. Андрей в детстве боялся грозы. Поэтому людей, спокойно выходящих из «ураганов» называл святыми. В самом деле, ни одного ливня до тринадцати лет он глазами не видел. Андрей боялся. Боялся как все нормальные дети. Он, когда ещё был совсем маленьким, воспитателям вечно рассказывал, какой у него классный папа. Как он покупал ему леденцы в форме сердечек, которые так смешно красили язык, как рисовал вместе с ним летом на детской площадке у дома цветными мелками, пририсовывая к яркой детской радуге облака и солнышко, лучики которого всегда смешно и криво заходили на тротуар. Рассказывал, как папа готовил по пятницам курицу и очень долго и плаксиво потом жаловался, что в интернате он такой курицы ни разу в жизни не ел. Как папа из неудачных документов, которые либо обливал кофе, либо оставлял подписи вовсе не в тех местах делал ему журавликов. Иногда, когда папа приходил домой совсем какой-то серый, Андрей не грустил, потому что вечером того же дня у него в комнате становилось на пару больше этих самых бумажных птичек. Мальчик мог хоть днями напролет вспоминать те дни, те солнечные, ещё совсем яркие и по-детски красочные дни, которые он проводил с папой. А потом, когда на очередном вдохе дыхание уж совсем кончалось и шестилетний мальчишка уставал тараторить, он говорил, так гордо подняв голову: — Он ведь скоро придет! Вы знаете? Придет и принесет мелки! Много мелков! А ещё, наверное, леденцы! Я с вами поделюсь! Он скоро придет, да? — мальчишка сидел на кровати, поджав к себе тонкие коленки и раскачивался вперед назад, словно от азарта и предвкушения не мог усидеться на месте. Юный воспитатель — Константин, со смоляными волосами, глазами цвета кофе из турки и душой ангела — лишь гладил его тихонько по голове и улыбался так нежно, так аккуратно и приятно, что мальчонка так и не смог разглядеть своими небесными глазами в этой улыбке недоверие. Недоверие и осознание, что папа не придет. Костя ведь знал, сам разговаривал с родителем. Но рушить целый мир — пестрый и живой — внутри этого мальчика он просто не мог. Просто не хватило бы ему духу сказать это вот так. Поэтому он в такие вечера только мягко укладывал Андрея спать, накрывал хоть и тонким, но тяжелым одеялом до горла и в ответ на чужую, ещё совсем юную и абсолютно неокрепшую улыбку улыбался точно также. Точно также искренне. Костя хочет забыть тот день, когда Татаринович понял — папа не придет. Это произошло не резко, но произошло. Потому что тоска и всепоглощающая грусть из-за задержки папы раскалывала мальчику сердце на пополам. Он всё ждал, рисовал в альбомах всю одну и ту же радугу, оставляя всегда место для облаков и солнца, а когда кто-то из воспитателей спрашивал, что же рисунок незаконченный, Андрей тут же грустнел: — Когда папа придет за мной, он дорисует! Мы всегда с ним так делали… Но папа не приходил неделю, вторую, месяц, шесть, год. Андрей отпраздновал свой первый день рождения в интернате. Потом первый Новый Год не в папиной квартире. А потом ещё. И ещё. Костя боялся, что в тот самый день, когда он поймет «011» встретит его не то что распростертыми объятиями, а целой волной. Волной того самого лязга бляхи. Но мальчик не кричал. Он просто растворялся. Сначала в комнате, которую он делил ещё с тремя мальчишками стало как-то темнее. Словно все краски в мире отключили и теперь вечный черно-белый эффект въедается в хрусталики глаз. Потом, на занятиях, каждый из воспитателей заметил, что в классе стало на голос тише, на ответ невнимательнее, на пару поднятых глаз меньше. И никто, никто ничего не сделал. Только косились отвратительно устало на последнюю парту и обводили почти бездыханное от своей беспомощности детское тело взглядом, поджимали губы из последних неравнодушных чувств, и продолжали урок так, словно это было нормально. Определенно, это было в порядке вещей. Но из нормального тут только поведение. Остальное — разбитое детское сердце. Мирослав с ним познакомился случайно, когда шестнадцатилетний Андрей с миллионом амбиций в голове и мотивацией утащить со своим выпуском отсюда как можно больше детей столкнулся с Миром в коридоре и выронил свои альбомы с рисунками. Четырнадцатилетний мальчик был не глупым, он тогда, спешно помогая снова собрать все листики в папку, рассмотрел Татариновича с ног до головы, так внимательно и скрупулезно запоминая каждую клеточку чужого тела. Потому что поднимать глаза на старших в интернате было по-настоящему страшно. Андрей тогда поймал его взгляд, улыбнулся совсем так открыто и по-доброму, посмеялся с чужого страха в глазах и заговорил первый. Первый разрушил ту прозрачную и невидимую стену между двумя мирами. — Ну? — он сложил треугольником брови, закрывая папку. — Чего испугался? Мирослав покосился на него ещё яснее, склоняя голову. — Не боись, мышонок, — он похлопал мальчика по плечу, улыбаясь ещё шире. — Андрей. — Мирослав. — Будем знакомы, Мирослав. — он тоже склонил голову в бок, повторяя за младшим, будто всеми возможными способами пытался заполучить доверие подростка в секунды. — Ты пытаешься мне понравиться? — Я тебе уже понравился. — Почему это? — он сложил руки на груди. — Потому что держишь зрительный контакт уже больше минуты. А смотря на то, как про тебя высказываются воспитатели тут… — его улыбка совсем сильно расплылась на лице, оголяя маленькие ямочки на щеках. — Эй. — Мир легонько ударил его по руке, хмуря свои широкие и кудрявые брови. — Нашел кого слушать… — А что? — А то! Воспитатели любят нести бред про детей, лишь бы попугать «отличившихся». — Значит всё, что про тебя говорят — не правда? — Смотря что ты имеешь ввиду под словом «всё». И с того момента эти споры между ними не заканчивались никогда. Никогда Андрей не мог до конца правильно выразить своим мысли, а Мирослав наоборот, требовал от него только самых точных ответов, либо же полностью обнулял спор под себя. В одной комнате они оказались тоже потому, что Андрею слишком захотелось снова вернуть в свою жизнь тот самый огонек в глазах, который пропал вместе с надеждами о возвращении папы, поэтому через два года, миллион и один шуточный конфликт, десятки объяснений мелкому задачек по физике и четыре альбома, в которых Андрей заставлял Мирослава хотя бы поставить какую-нибудь закорючку на память, старший все же пошел к директорам. И с того дня они жили не вместе, нет, с Мирославом всегда под боком держался Даня, временами даже в буквальном смысле не отступая от него ни на шаг. Татаринович с ним нашел общий язык гораздо быстрее и свободнее, просто в перерывах, когда Мирослав решал очередную задачу, Андрей звал кареглазого мальчишку к себе, впихивал ему в руки карандаш и рисовал раскраску, словно Дане было не тринадцать, а все пять. Мирослав, конечно, провожал все эти действия очень и очень суровым взглядом, все ещё, наверное, не в силе полностью доверить мальчика кому-то так сильно, как себе, поэтому и оберегал Крышковца, как себя. Но Андрей тогда бил его легонько пальцем по носу и тыкал в тетрадку с задачами, улыбаясь. — Не съем я его. Решай. — Не мешай ему держать всё под контролем. — шептал в ответ Даня, докрашивая листву дерева в углу. — Ему так спокойнее. И Мирослав смотрел сбоку на его взъерошенную макушку и улыбался впервые за день. Тогда Андрей и понял, что этих ему нужно будет забирать к себе в комнату вместе. И никогда больше даже не думать о том, что они могут без друг дружки. Они шли в паре, словно склеенные крепко-накрепко. Андрей был не вправе разлучать и рушить ими же построенный мир. Потом в их комнате появился Дима. Дима, которого просто пихнули к ним, как оставшегося. Андрею тогда, в день их первой настолько официальной и крепкой встречи, впервые показалось, что он испытывает эмоцию, раньше ему незнакомую. У него словно свело под ребрами и защемило что-то под сердцем, когда Соколов, безумно растерянный и явно напуганный переменами оказался на пороге комнаты. Татаринович и подумать не мог, что через два месяца Даня, забравшийся с ногами на кровать Мирослава, чтобы безнаказанно играть с его отросшими черными кудрями, будет рассказывать ему, что такое влюбленность и почему же у старшего не получается от Димы отрывать глаза даже тогда, когда он этого хочет. Даня тогда будет улыбаться слишком по-лисьему хитро и ласково, безумно ласково начнет засыпать прямо так, сидя, склонив голову на спину Плахоти четко между лопаток, пока тот пыхтит над конспектами, не вставая с кровати. Это был май и оранжевое закатное солнце раскрасило их силуэты в тепло рыжий, гладя лучиками по щекам и просвечивая через пушистые волосы обоих. Окно было открыто совсем легонько, настолько, насколько позволяли замки, но пахло жизнь, любовью и весной так сильно, что Андрею снова захотелось сфотографировать этот момент глазами. Чтобы вспоминать из раза в раз. Андрей был про свет и нежность — Плахотя никогда не спорил с этим. Но всегда боялся спросить, был ли Татаринович в «011» до их знакомства. Оказалось, нет. Но тот вечер Мир запомнил на всю жизнь. Он помнит, как старший вернулся с практики у психолога каким-то слишком злым, словно покрывшимся колючками. Он зашел в комнату тихо, никому ничего не сказал и даже не осмотрелся, что он делает всегда, будто всё ещё живя в страхе, что он кого-то не успеет спасти. Он подошел к столу, рывком открыл ящик с его любимыми альбомами и первый попавшийся просто… Просто разорвал. Дима тогда попытался к нему подойти, дотронулся рукой до напряженной, словно металические жгуты спины, начал гладить так легонько-легонько, хмурясь. Потом только открыл рот, чтобы спросить, как Андрей его перебил. Перебил теми словами, за которые Мирославу хотелось ему втащить потом ещё несколько дней. Потому что он не говорил — орал. Даже не кричал, а именно истошный, вовсе ещё не свойственный и абсолютно отчаянный звук, в котором смешалось всё раздирающее его изнутри. Мирослав понял сразу — психолог задела его отца впервые. И впервые самостоятельно раскрыла пальцами мальчику взгляд на всю картину. Проблема в том, что Андрей все это и так понимал. Понимал и таил до отвратительно огромных масштабов обиду на отца и всех взрослых людей в этом здании. Да только он старался никогда эту тему не требушить у себя же в голове, чтобы жить спокойно. Пусть и со сдавленной грудью, но спокойно. Мирослав помнит как закрывал Дане уши. А потом глаза. Потому что Дане было четырнадцать. Четырнадцать, мать твою, лет, за которые он увидел чуть ли не больше, чем все они. Но «011» ему было рано. Безумно рано. Дима тогда как-то понял Плахотю без слов. Ушел к медикам, нагло наврал, что ему вторую ночь снятся кошмары и попросил успокоительное, лишь бы видеть по ночам темноту. Врач тогда покосилась на него слишком откровенно, изогнула бровь, но лекарство дала. Но ещё, конечно, записала на ещё одну практику к специалисту, чтобы парень разобрался со своими «проблемами». Она так и не узнала, к слову, что Дима ни на одну практику не пришел. Он отдал в ту ночь таблетку Мирославу, слишком дотошно проследил, как младший размешивает ее в Данином стакане. Как Крышковец пьет эту воду ни о чем не подозревая. Только спрашивает тихо-тихо, глазами своими черными и бездонными в полумраке ночи проделывая у Мирослава в сердце пору сквозных отверстий: — А куда Андрея увели? Мирослав поджимает губы, метаясь взглядом между напряженным Димой и испуганный мальчиком. — Его… Поговорить. Он, видишь, не справился с эмоциями после практики. Раскричался. А ты когда-нибудь слышал, чтобы здесь кто-то кричал? Крышковец медленно недоверчиво помотал головой. — Ну вот. Поговорят с ним. Скажут, что так делать нельзя и вернут обратно. Всё нормальное, такое иногда происходит. Да только Даня слушал его в пол уха, потому что таблетка слишком серьезно действовала. Когда Андрея вернули, он уже спал. Мирослав помнил, как в ту ночь впервые увидел Димины слезы. Помнил, как жмурился от беспомощности в тот момент, когда Соколов пытался как можно аккуратнее помочь Андрею лечь на кровать. Помнил, как сам в ту ночь разрыдался, как маленький ребенок. Ему было страшно. Страшно потому что «011» — это как смертная казнь. Страшно потому что Андрея, того, кто всех их вытащил со дна, собрал здесь и своей заразительной способностью внушать всем жизнь да любовь, заставлял каждый день улыбку самой расползаться на лице — он не уберег. Не успел, не понял, не помог. И слезы его — горячие и хрупкие — были точкой невозврата. Он даже сначала не понял, как Крышковец оказался сзади него. Просто перелег на его кровать, поджал ноги, поднял скомканное к низу одеяло, накрыл их обоих и прижался к теплой спине, руками своими тонкими обнимая его за плечи. Мирослав в ту ночь себе поклялся, что Даню никогда и ни за что туда не отпустит. Как жалко, что он не в праве решать, кого туда заберут следующим. *** Вечер на поле выдался странно холодным для июня. Они уже не помнили, сколько точно нужно было собирать колосьев и сколько початков умещалось в корзинках. Потому что каждый отточил свои действия до механизма, делая работу уже фоном. Они очень много разговаривали. Впервые втроем узнали, что Дима в детстве умел готовить и почти пошел на кондитерское направление в интернате, но в последний момент свернул не туда. Узнали от Дани, что Мирослав, хоть и очень хорошо это скрывает, но всегда тихо смеется с тупых шуток Андрея, так невзначай прикрываясь рот длинными пальцами. Дане тогда прилетело початком по голове и извинений он за это так и не получил. В принципе, справедливо. Ещё обсуждали феномен светлых волос Андрея, Димино рвение после выпуска вылечить все зубы и прикус, мечты Дани о поездке на море и взгляды Мирослава на что-то кроме точностей. Это было непринужденно, легко, тепло и так… по-семейному? Что каждое страшное и пугающее забывалось в мгновение, прерываясь лишь тогда, когда кто-то отходил за новой корзинкой. Мирослав все также оглядывался каждый раз, когда Даня уходил один, отмахиваясь от любой помощи. А Андрей все следил за ними, как за родными детьми, уходя вслед за младшим, параллельно каждый раз успевая чмокнуть одними губами Диму в висок. В этот вечер было их предназначенное время у камина, когда можно было посидеть на первом этаже чуть дольше, грея ноги и пить так мило предложенный хозяином полей чай с лимоном. Андрей в такие вечера обожал травить наитупейшие страшилки, в моменты кульминаций щипая Диму за бок и тут же самостоятельно затыкая ему рот, чтобы тот не дай Боже разорался. А Крышковец, строя из себя очень важного и храброго, только совал ледяные ступни под бедра Мирослава, не позволяя себя полностью обнять. Воротил нос и громче всех заявлял, что это самый искренний бред, которой он слышал. Но по ночам все равно как-то оказывался у Мирослава в кровати. Возможно, это была лишь отмазка, чтобы ему ночью не мерзнуть и греть все конечности об старшего. Он будто хоть раз был против. Но сегодня вечером Даню выцепилт почти под руку из гостиной, всовывая корзинку в холодные ладошки снова. — У тебя недочет, Крышковец. Решил, что итоги никто не считает? — воспитатель сжимал его запястье почти до хруста. Данил уже тогда понимал, что завтра там скорее всего расцветут фиолетовые, как бутоны фиалок следы. — Вперед. Твоя работа на сегодня ещё незаконченна. — Но… — только попытался оправдаться он, как его сразу перебили. — Без «но», Данил! — Но послушайте, — отозвался откуда-то сзади Мирослав, подходя к ним ближе. — У него по медицинской карте нагрузка снижена почти в два раза. А следовательно и сбор… Меньше. Воспитатель обернулся на Мирослава через плечо, хмуря брови. Выдохнул, отпустил запястье мальчика и продолжил: — Меня это не волнует. Если согласился на работу — пусть выполняет. Нужно было в интернате оставаться тогда, если руки и корзины удержать не могут. — Но… — Плахотя. — мужчина посмотрел на него сверху вниз, сжимая губы в тонкие полоски. — Вон. — Но давайте лучше я за него соберу! Я это сделаю быстрее! Да и Вам же хуже будет, если он не дай Бог потеряется там. Уже вечереет! — Мирослав, — он снова обернулся к парню, провожая Даню до двери. — Если ты думаешь, что мы не в интернате и «011» тут нет — ты глубоко ошибаешься. Я сказал — вон. Он сам справится. Мирославу хотелось орать во всю глотку. Хотелось остановить этот абсурд. Хотелось хоть перерезать артерию мужчине, когда он поймал Данин взгляд. В нем не было сожаления или просьбы помочь, только усталость. Вселенская усталость. А ещё боль. Даня чувствовал нутром, как ветер лез под ребра. Небо стало серо-синим — явно собирался дождь, а может гроза, но без солнца в полях стало гораздо, гораздо морознее. Он потихоньку чувствовал, как холод овладевает не только его телом, мешая двигаться, но и разумом, все сильнее и обширнее накидывая вспышки флешбеков между особо громкими взвизгами ветра. Он пытался отвлечься, вспоминая, что Андрей тоже вообще боится грозы и ему сейчас, наверное тоже страшно. Пытался вспомнить, как Мирослав ещё теплом осенним днем года два назад целовал его у окна комнаты, улыбался как ребенок и смеялся от неловкости вместе с Даней. Пытался разобрать в мыслях, Дима ли рассказывал ему про климатические пояса и миллиметры осадков в год перед сном, почти как сказку. Но воспоминания били хлеще. Били поддых. Он трясся от холода, страха и паники, которая росла так же стремительно, как и крики ветра прямо у его ушей. Высоченные колосья вокруг перестали казаться безопасными стенами, животное, абсолютно зверское ощущение того, что вот-вот кто-то выбежит прямо на него съедало с головой. И пусть это были просто внутренние тревоги. Ветер завыл на октаву выше. И у Крышковца в голове словно что-то защемило. Давно он не вспоминал термин галлюцинаций.
Примечания:
24 Нравится 8 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (4)