Последний сезон

Перевод
NC-17
Завершён
409
6
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
422 страницы, 112 038 слов, 29 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
409 Нравится 369 Отзывы 125 В сборник

Глава 14

Настройки
Примечания:
Илья проснулся так, как просыпаются люди после совершения чего-то непростительного. Не медленно. Не мягко. Без милосердного тумана в голове, когда тело еще наполовину во власти сна. Он вынырнул на поверхность мгновенно, словно какая-то глубоко запрятанная часть его существа осознала, что комната «не та», еще до того, как это понял разум, и силой вытащила его в реальность. Потолок был незнакомым. Воздух казался теплее, чем когда-либо бывало на рассвете в его собственной квартире. Тишина тоже была другой. Менее отполированной. Менее пустой. Это была «жилая» тишина, сотканная из тиканья радиатора, звуков воды в трубах, едва слышного гудения холодильника за стеной и почти неуловимого шороха ткани где-то совсем рядом. Целую секунду, вязкую и отравленную, он не шевелился. Затем ударили воспоминания. Таблетки. Водка — не один бокал, без меры, без контроля. Сообщение. «Открой дверь». Коридор. Лицо Шейна. То, как облегчение прошило Илью с такой силой, что стало почти физически больно. Он закрыл глаза. От этого стало только хуже. Потому что теперь он вспомнил и всё остальное. Не идеально. Не последовательно. Но достаточно. Более чем достаточно. Запястье Шейна в его руке. Пульс под большим пальцем. Собственный голос, сорвавшийся до чего-то почти бесформенного, произносящий вещи, которые он скорее вырезал бы из себя вместе с плотью, чем позволил бы услышать другому. Унизительная, беспомощная правда о том, что ему нужно было остаться там, где был Шейн, потому что его собственная квартира стала невыносимой. И еще более жалкая, злая правда, скрытая под первой: Шейн был первым, о ком он подумал. Единственным. Его захлестнула тошнота, не имеющая никакого отношения к водке. Он сел слишком быстро. За глазами вспыхнула боль — яркая и злая. Во рту стоял металлический привкус. Конечности казались тяжелыми — той самой неприятной, «лекарственной» тяжестью, которая бывает, когда тело насильно погружают в сон, но не способно отдохнуть. Он уперся рукой в матрас и посмотрел на кресло рядом с кроватью. Шейн был там. Спал или находился в состоянии, достаточно близком к этому. Неудобно скрючившись в кресле, он прижал одну руку к животу, а другая свесилась к кровати, будто сон сморил его лишь после долгих часов борьбы. Его голова была склонена набок под углом, от которого позже обязательно будет болеть шея. На тумбочке стоял стакан воды. Лежало сложенное полотенце. Лампа была приглушена. Каждая деталь в комнате служила немым упреком. Шейн не спал из-за него. Не из-за хоккея. Не из-за протокола. Не потому, что новичок обязан присматривать за ветераном-капитаном, который заявился посреди ночи, одурманенный таблетками и пахнущий спиртным, как человек, у которого не осталось ни капли здравого смысла. А потому, что Шейн — это Шейн. Видимо, в нем всё еще жила потребность заботиться — даже после унижений, после шантажа, после кабинета, фотографии и её распечатанной копии в кармане Ильи. Даже после всего того резкого и уродливого, что Илья делал, чтобы дистанция между ними казалась необходимой. При виде него чувство отвращения к самому себе осело в теле Ильи с той старой, привычной уверенностью, с какой приходит зима. Он опустил взгляд ниже и увидел руку Шейна у края матраса, повернутую запястьем внутрь. Это остановило его сильнее, чем вид кресла. Потому что эту часть он тоже помнил. Не каждую минуту ночи. Лекарства стерли некоторые грани, размыли фразы, превратили переходы в мутную взвесь. Но он помнил достаточно, чтобы знать: в темноте он тянулся к этому запястью с отчаянием чего-то древнего. Не из желания. Даже не совсем ради утешения. Ради чего-то более уродливого. Более детского. Более надломленного. Потребность проверить. Потребность почувствовать. Потребность знать. В двенадцать лет он стоял в спальне матери, чувствуя, как собственное дыхание разрывает грудь, и прижимал два дрожащих пальца к её запястью. Потому что какой-то голос в телевизоре, или в школе, или, может, в церкви однажды сказал, что именно так проверяют, здесь ли еще человек. Дышит ли он. Не стало ли тело просто телом. Он проверял слишком долго. Слишком тщательно. Он до сих пор помнил эту кожу. Прохладную, но недостаточно холодную, чтобы это имело смысл для ребенка. И ту страшную надежду, которая продлилась на секунду дольше, чем следовало. А потом — тишину. Ничего. Позже был отец — всё еще живой, но исчезающий по частям, что было куда более жестоко. Лицо, теряющее себя, пока тело остается прежним. Пустые глаза, которые иногда — в определенные дни — прояснялись ровно настолько, чтобы снова стать по-настоящему жестокими. Разум, который разрушался, но каким-то образом сохранял именно те слова, что могли нанести самый точный удар. «Ты — вылитая она». Он слышал это сейчас так ясно, будто Григорий стоял прямо в комнате. Голос не был невнятным. В нем не было путаницы. Это было еще до того, как болезнь приняла форму милосердия. До того, как забвение смягчило самые острые углы его личности. В тот день у него был ясный взгляд, и он был в ярости из-за какой-то мелочи — как это обычно бывает у мужчин его типа, когда им нужен повод, чтобы ранить. «В тебе её слабость». «В тебе её болезнь». «Однажды ты сделаешь в точности то же, что и она». «А до этого ты доведешь любого, кто будет рядом, до такого состояния, что они будут мечтать, чтобы ты это сделал». Илья был тогда достаточно юн, чтобы верить: слова можно опровергнуть дисциплиной. Поэтому он выстроил свою жизнь вокруг отрицания любой нужды в ком-либо. Никого рядом — чтобы не коснулись гнили. Никого внутри — чтобы не стали случайными жертвами. Никаких любовников. Никаких партнеров. Никакой домашней мягкости. Никакой структуры, выстроенной вокруг другого человека — ведь её может разрушить одна плохая ночь, один наследственный дефект, один момент капитуляции перед тем же темным течением, что утянуло его мать на дно и потащило за собой всех остальных. Его решение было жестоким и чистым: никого не впускать. С годами это перестало быть просто решением и закалилось, превратившись в черту характера. Контроль стал его манерами. Дистанция стала обаянием (если смотреть издалека). Холодность стала профессионализмом. Жестокость, когда нужно — эффективностью. К тому моменту, как кто-то замечал, каков он на самом деле, было уже поздно. Личность сформировалась. Репутация устоялась. Броня срослась с кожей. А потом в его жизни появился Шейн, который смотрел на него так, что вся эта броня казалась не защитой, а прозрачной витриной. Илья поднялся на ноги. Комната качнулась. Один раз. Всего один. Он выровнялся, ни за что не хватаясь, и тут же возненавидел этот инстинкт. Возненавидел то, что даже сейчас, совершенно разбитый и изнуренный, он всё равно хотел двигаться по комнате так, будто Шейну не позволено видеть его слабым при дневном свете. И в этот момент Шейн проснулся. Это не было драматичным пробуждением. Просто изменился ритм дыхания. Затем дрогнули ресницы. А потом глаза открылись и замерли на Илье — с той быстрой, мгновенной фокусировкой, какая бывает лишь у человека, который не столько спал, сколько пережидал телесный упадок. На секунду комната замерла. Илья смотрел на него и с тошнотворной ясностью понимал: тот всё помнит. Достаточно, во всяком случае. Достаточно, чтобы знать, что Илья наговорил. Достаточно, чтобы знать, что он принял. Достаточно, чтобы знать: Шейн видел, как он разваливается на части так, как никто и никогда не видел прежде. Ему следовало бы его поблагодарить. Следовало бы извиниться. Следовало бы сказать что-то человеческое. Вместо этого контроль вернулся единственным доступным ему способом: в виде ярости, обращенной внутрь себя, пока она не смогла выплеснуться наружу в более холодной форме. — Который час? Его собственный голос звучал хрипло после сна, но он уже менялся. Выравнивался. Захлопывался вокруг самых слабых мест. Шейн ответил. Илья слышал слова, но слышал и то, что скрывалось за ними: тот не спал до самого утра. Сидел здесь всё это время. Через полусон, через воду, через тяжелое дыхание, через постоянную потребность в контакте. Через стыд, свидетелем которого Шейн вообще не должен был становиться. — Ты помнишь, как пришел сюда? Вот оно. Илья потянулся за пальто — просто стоять на месте под этим вопросом было невыносимо. Да, он помнил. Да, он помнил достаточно, чтобы презирать себя. Да, он помнил, как наговорил лишнего и как хотел большего. — Достаточно, — бросил он. Шейн помолчал полсекунды. Затем: — Ты много чего наговорил. Разумеется, говорил. Рукав пальто на мгновение заартачился — руки всё еще были не совсем твердыми. Он всё равно его надел. — Уверен, что говорил. Ответ прозвучал холоднее, чем он планировал, но всё равно недостаточно холодно для безопасности. Он чувствовал на себе взгляд Шейна, который пытался заставить ночь остаться реальной теперь, когда утро лишало её всякой мягкости. В этом и заключалась опасность Шейна. Он не давал вещам раствориться просто потому, что кто-то более опытный этого хотел. Он продолжал выставлять их на свет. Продолжал спрашивать, что они значат. Продолжал заставлять Илью выбирать между честностью и причинением боли. Честность была невозможна. Значит, придется причинить боль. — Мне не следовало приходить. Он видел, как фраза достигла цели. Видел, как постепенно менялось лицо Шейна — не театрально, без видимого краха, но в тех мелочах, что значили куда больше. Сжатый рот. Замершие плечи. Глаза, в которых сначала вспыхнула обида, а затем — гнев, достаточно яростный, чтобы почти вернуть комнате устойчивость. «Хорошо», — подумала какая-то жалкая часть Ильи. «Хорошо. Пусть он ненавидит это. Пусть дает отпор. Пусть уходит прочь от той слабости, которую пыталась породить эта ночь». Но Шейн не ушел. Он спросил, почему Илья продолжает так с ним поступать. И поскольку истинный ответ был невыносим, Илья выбрал жестокий. — Я совершил ошибку. После этого наступила абсолютная тишина. Он чувствовал, как эти слова вошли в пространство, точно лезвие. И всё равно использовал их. Потому что что еще он мог сделать? Сказать Шейну правду? Сказать, что его величайшим страхом всегда было не само желание, а то, что это желание делает со структурой его жизни, стоит ему только пробраться внутрь? Сказать, что он намеренно сделал себя таким суровым, потому что альтернативой было превращение в замедленную версию своей матери или в ипостась своего отца? Сказать, что нужда кажется ему чем-то наследственным, а значит — смертельным? Сказать, что каждый раз, когда он смотрит на Шейна и чувствует это безумное, незнакомое тяготение — облегчение, фиксацию, собственничество и что-то более нежное, чему он отказывался давать имя, — всё, о чем он может думать, это: «Вот так люди и гибнут». Ничего из этого он сказать не мог. Поэтому «ошибка» должна была заменить собой всё. Шейн сказал, что не спал всю ночь. И это едва не пробило брешь. Илья замер в дверях спальни и держался за косяк до тех пор, пока импульс не прошел. Была секунда, одна тонкая, подвешенная секунда, когда он почти обернулся и почти сказал что-то, что сделало бы всё только хуже — сделав это реальным. Он этого не сделал. Он велел Шейну запереть за ним дверь. И ушел. Коридор снаружи казался слишком ярко освещенным, а воздух в нем — спертым. Зеркало в лифте отразило лицо, на которое Илье было тошно смотреть: бледное, в недобром утреннем свете выглядящее старше тридцати пяти; рот сжат слишком сильно, в глазах всё еще плещется осадок прошедшей ночи, как бы плоско он ни старался держать остальное лицо. Он пересекал вестибюль, заранее ненавидя предстоящий день. Два стакана. По одному в каждой руке, он держал их легко и уверенно — так, будто этот утренний ритуал был ему уже привычен. Илья остановился прежде, чем успел это осознать. Голос за спиной произнес: — Розанов? Он обернулся. У почтовых ящиков стоял Мерсер. Темное пальто, волосы еще влажные после душа, на пальце болтается кольцо с ключами, в руке — подставка с кофе. Гражданская одежда. Обычное оттавское утро. Еще не на катке. Еще не в кабинете. Просто глубоко будничный вид человека, идущего на рассвете по собственному дому с какой-то целью — и эта цель мгновенно заставила что-то уродливое, собственническое подняться в груди Ильи. На лице Мерсера отразилось сначала узнавание. Затем — удивление. А следом — нечто куда менее невинное. Его взгляд прошелся по пальто Ильи, по его лицу, зафиксировал час встречи и сам факт его присутствия здесь. И тут стаканы с кофе в его руке едва заметно качнулись. Не настолько, чтобы расплескать содержимое. Но достаточно, чтобы само их существование стало вопиющим. — Ты. Это слово сорвалось с губ Ильи прежде, чем он успел его выбрать. Выражение лица Мерсера осталось ровным. — Обычно так это и работает. Взгляд Ильи упал на ключи. На почтовые ящики. На полное отсутствие растерянности в позе Мерсера. — Ты здесь живешь. Мерсер вынул один стакан из картонной подставки и перехватил его поудобнее, оставив второй стоять в одиночестве — как намеренное визуальное оскорбление. — Со вчерашнего дня. Расселение лиги. Осознание щелкнуло в голове почти мгновенно. Ну конечно. Дополнительная поддержка. Логистика развития. Временное жилье, организованное людьми, которые ценят эффективность выше, чем личные границы. Мерсер увидел ту самую секунду, когда до Ильи дошло, и, казалось, возненавидел его за это еще сильнее. — Лига поселила меня здесь, — сказал Мерсер. — Забавное совпадение. Его губы едва заметно дрогнули на слове «совпадение». Затем, после паузы, он добавил тише и многозначительнее: — Они были очень рады обнаружить, что в этом доме освободилась еще одна квартира. На том же этаже. На том же этаже. Секунду Илья не слышал больше ничего. Ни хлопка дверей за спиной. Ни приглушенного шума улицы за стеклом. Ни гудения лифтовых механизмов где-то наверху. На том же этаже. Не «недалеко». Не «в этом же здании» вообще. Не какой-то абстрактный общий адрес, который всё еще оставляет приличную дистанцию. Тот же этаж, что и у Шейна. Его глаза снова метнулись ко второму стакану кофе. Мерсер это заметил. Что-то в его лице заострилось. — Расслабься. Я не цветы ему несу. Голос Ильи прозвучал ниже, чем он рассчитывал: — Ты несешь ему кофе. Мерсер посмотрел на подставку так, словно почти забыл о её существовании — и эта ложь была настолько очевидной, что перешагнула грань раздражения, превратившись в нечто опасное. — Один — мой. — А второй? Мерсер снова поднял на него глаза. — Может, у него была долгая ночь. Фраза приземлилась именно там, куда Мерсер ею метил. Не потому, что он всё знал. Он не мог знать. Но он знал достаточно. Достаточно, чтобы увидеть Илью, выходящего из дома Шейна на рассвете. Достаточно, чтобы прочесть изнеможение на его лице. Достаточно, чтобы сказать «может быть», подразумевая: «Я соображаю получше твоего». Ревность поднялась в Илье так стремительно, что это ощущалось почти как химическая реакция. Не потому, что Мерсер трогал Шейна на катке. Не потому, что Мерсер что-то видел. А потому, что Мерсер стоял здесь, в домашней одежде, держа в руках утро Шейна, на том же этаже, в том же здании — достаточно близко, чтобы просто постучать. Мерсер сохранял спокойный тон. Это делало ситуацию еще хуже. — Я полагаю, он в курсе, что ты уходишь из его квартиры до завтрака. Илья сделал шаг к нему. Мерсер не шелохнулся. Стаканы в его руке не дрогнули. Спокойствие — тоже. Это не было храбростью в чистом виде. Это было презрение, лишенное всякой театральности. Казалось, на него не производили впечатления ни репутация Ильи, ни его рост, ни его яростный взгляд, ни годы, которые Розанов потратил на то, чтобы довести до совершенства искусство заставлять стены вокруг людей крениться. Каким-то извращенным способом эта сдержанность делала его более угрожающим, чем если бы он начал орать. — Шейн знает, что ты живешь на этом этаже? — спросил Илья. Мерсер выдержал его взгляд. — Нет. — Почему? Это заставило его впервые измениться в лице. Ни тени колебания — лишь нечто еще более холодное. — Потому что мне не нужно перекраивать его жизнь только из-за того, что меня поселили рядом. Удар пришелся точно в цель. Мерсер видел, что попал, и продолжил: — Мне не нужно, чтобы он вздрагивал каждый раз, когда открываются двери лифта. Пауза. — Мне не нужно, чтобы он оглядывался через плечо в собственном коридоре. Еще пауза. — И мне уж точно не нужно, чтобы он приучался ждать беды каждый раз, когда кто-то стучит в его дверь. Вестибюль, казалось, стремительно терял тепло. Губы Ильи сжались в тонкую линию. — Осторожнее. Выражение лица Мерсера тут же стало еще более жестким. — Нет. Ответ был мгновенным. Бесстрашным. В нем не было ни неуверенности Шейна, ни инстинктивного почтения персонала. Мерсер смотрел на Илью так, как смотрят на вещь, которую уже оценили и признали негодной. — Лига прислала меня сюда, чтобы помочь новичку адаптироваться, — произнес Мерсер. — А то, что я видел вчера — это парень, который пытается выжить: на публике — под грузом твоих перепадов настроения, а наедине — под грузом твоей изломанности. Что-то холодное и смертоносное разлилось по телу Ильи. Мерсер не останавливался. — Хочешь знать мое честное мнение, Розанов? Он уже и так его знал. Но Мерсер всё равно высказал его вслух. — Я думаю, ты прекрасно знаешь все его слабые места. И вместо того, чтобы их защищать, ты продолжаешь давить на них до тех пор, пока он не перестает понимать разницу между тем, когда его хотят, и тем, когда его дрессируют. Слова ударили сильнее, чем следовало, потому что они были достаточно близки к правде, чтобы пустить кровь. Илья шагнул еще ближе. Теперь он был так близко, что любой другой инстинктивно отступил бы назад. Мерсер лишь едва заметно вскинул подбородок. — Будь. Очень. Осторожен, — процедил Илья. Рот Мерсера искривился в безвкусной усмешке. — Ну вот и оно. Старый, измученный голос отца зазвучал в голове Ильи в самый неподходящий момент. «Ты отравляешь любую комнату, в которую входишь». «Ты подавляешь людей и называешь это контролем». «Ты сделаешь с другими то же, что она сделала с тобой». Он ненавидел то, что лицо Мерсера и голос его отца сейчас занимали одно и то же пространство в его мыслях. Это злило его еще сильнее. Мерсер переложил подставку с кофе в другую руку. — Знаешь, в чем разница между нами? Илья промолчал. Мерсер ответил за него: — Когда Шейн каменеет под моими руками, я их убираю. Пауза. — Когда он говорит, что что-то важно, я ему верю. Еще одна. — И когда я оказываюсь рядом с его жизнью, я не считаю, что это дает мне право взламывать её изнутри. Тишина. Второй стакан кофе едва заметно дымился между ними. Илья смотрел на него и думал — иррационально, с пугающей ясностью, — что Мерсер намерен подняться наверх. Намерен постучать. Намерен стоять в дверях Шейна с непринужденной вежливостью человека, который сначала спрашивает разрешение и потому считает себя чистым. Этого образа хватило, чтобы всё остальное утро просто перестало существовать. — Ты хочешь его, — сказал Илья. Мерсер не стал отрицать. И именно это сделало момент по-настоящему свирепым. Он посмотрел на Илью с прямотой, которая была куда более яростной, чем любое отрицание. В его взгляде не было хвастовства или нетерпения. Только честность, какая бывает у спокойных людей, когда они знают, что сама правда нанесет больше урона, чем любая игра. — Я вижу его потенциал, — сказал Мерсер. Два смысла. Намеренных. Никаких попыток скрыть ни один из них. Челюсть Ильи свело судорогой. Взгляд Мерсера скользнул по лицу Ильи, затем к дверям за его спиной и обратно. — Разница в том, что я не спешу превращать это в побоище. У дальней стены мягко звякнул лифт. Мерсер взглянул в ту сторону, затем снова на Илью. — Тебе, пожалуй, пора на тренировку. Секунду никто из них не двигался. Затем Мерсер добавил — почти небрежно, что сделало его слова еще более жестокими: — И прежде чем ты спросишь: да, планировка этажа лигу весьма позабавила. Двери лифта открылись. Мерсер сделал шаг назад, по направлению к ним, не сводя глаз с Ильи. — Тесен мир. Удобное здание. Тот же этаж. Тот же график, судя по всему. Судьба обожает дешевые шутки. Он зашел внутрь. Двери оставались открытыми. Илья не двигался, потому что знал: если он сейчас сорвется с места, то сам не может поручиться за свои действия. Мерсер посмотрел на него в последний раз поверх двух стаканов кофе. — Я не стану тревожить его жизнь, — произнес он. Пауза. — А ты её уже тревожишь. Затем он нажал на кнопку. Семнадцатый. Этот номер ударил Илью прямо в солнечное сплетение. Тот же этаж. Тот же коридор. Те же двери. Та же невыносимая, ужасающая вероятность: Мерсер стоит у дверей Шейна с двумя стаканами кофе — для себя и для того парня, которого Илья всего несколько минут назад оставил без сна, израненным и в ярости. Двери начали смыкаться. Голос Мерсера прозвучал в сужающемся зазоре — низкий, четкий, лишенный всяких недомолвок: — Ты не единственный, кто его замечает, Розанов. Пауза. — Но я здесь, пожалуй, единственный, кто знает, когда нужно остановиться. Лифт закрылся. И Илья остался один в вестибюле, чувствуя, как внутри него слой за слоем разворачивается тошнотворное осознание. Мерсер живет на этаже Шейна. Мерсер хочет его. Мерсер сначала спрашивает разрешения. И после всего, что Илья сделал, чтобы удержать Шейна на расстоянии, теперь в одном коридоре от него появился другой мужчина — с кофе в руках и терпением в словах.
Примечания:
409 Нравится 369 Отзывы 125 В сборник
Отзывы (8)