За 21 день до
22 апреля 1996 года. Москва. Я проснулся в половине шестого. Будильник стоял на тумбочке справа – старый, с двумя медными чашками, – только не заводил я его уже месяцев восемь: незачем было. После пяти утра всё равно лежишь вроде как в полудрёме, а к шести глаза сами открываются, и тут уж лежи не лежи – ни обратно уснуть не получается, ни встать нормально. Полежал я недолго. Стянул на ощупь пачку сигарет с тумбочки, зажигалку – там же на блюдце были вчерашние окурки, сложенные горкой. Закурил прямо так, дымя в потолок. Золотая «Ява», штук семь под пальцами насчитал – значит, к обеду придётся топать до ларька. Окно выходило на восток, а дворовый фонарь светил с юга, так что всю зиму по потолку тянулась косая светлая полоса. Сейчас, к апрелю, рассветало раньше, и полоса эта к шести утра почти выцветала, ещё с неделю – и совсем исчезнет в дневном свете. Я её геометрию выучил лучше, чем иную свою карту. Горло продрало кашлем – третий день уже, надо завязывать курить натощак, да всё как-то не до того. До очков на тумбочке тянуться не хотелось; без них дальше полутора метров всё расплывалось, но в своём углу мне глаза были без надобности – тут я и в темноте до сортира дойду, не зацепившись. Я встал, тапки нащупал ногами. Третий этаж в кирпичной хрущёвке всю зиму выше семнадцати не нагревался, я хозяйке ещё осенью говорил – без толку, конечно. Пол стылый, тапки тонкие, надо бы войлочные купить, да всё забываю. До кухни идти-то – коридорчик пройти, направо повернуть. Света я не зажигал, и так дойду. Чайник стоял на конфорке со вчерашнего дня. Над холодильником висел отрывной календарь, ещё на вчерашнем листке. Я сорвал бумажку – двадцать второе апреля, понедельник. На дверце холодильника – сувенирный магнит «Привет из Карелии», восемьдесят девятого года, с полевой практики; краску на нём давно выело, буквы почти слились со светлым фоном. Радио на холодильнике зашипело, я покрутил колёсико настройки и выцепил «Маяк». Сначала гнали погоду: над Москвой во второй половине обещали дождь, по области местами заморозки. Потом пошли обычные сводки. Вроде как рейтинг Ельцина подрос на пару пунктов, в Чечне всё в очередной раз стабилизировалось, а доллар давали по пять сто двадцать. Я слушал минут десять, просто глядя на облупленную эмаль дверцы. Чайник как раз начал свистеть. Я снял его с конфорки, сполоснул гранёный стакан, бросил заварки, залил и сел у окна. Стакан горячо впился в пальцы через грани, я перехватил повыше – за гладкий ободок. Сидеть так каждое утро и ждать, пока заварка дойдёт до нужного цвета, я приучился давно – на это уходило минуты три-четыре, и в голове успевал собраться список дел на день. На подоконнике уже неделю стояла банка из-под майонеза с окурками и одной целой, но давно пересохшей сигаретой. Я её с места не двигал по простой причине: сдвинешь – обнаружится жёлтое въевшееся пятно, придётся идти за мокрой тряпкой и пытаться его отмыть. Двор внизу просматривался хорошо. В такое раннее время на улице никого не было, только дворничиха шуркала метлой у дальних баков. Звук поднимался до третьего этажа. Я достал вторую сигарету, закурил у стекла, глядя на её согнутую спину. Она там, внизу, вдруг бросила мести, выпрямилась, уперлась в поясницу и запрокинула голову к фасаду. В моё окно целилась или просто шею разминала – снизу ей сквозь тёмное-то стекло один чёрт ничего не разглядеть. Я всё равно замер и зачем-то дождался, пока она снова нагнётся к метле, и только когда черенок опять задвигался над асфальтом – отлепил ладони от прохладного подоконника. После новостей по «Маяку» пустили БГ – «Город золотой». Я с этой песней жил ещё с университета. Серёжа в восемьдесят восьмом притащил её в общагу на кассете «Свема» – переписал у кого-то из старшекурсников, заплатил, кажется, два рубля. Магнитофона у нас своего не было, гоняли её на «Электронике» в комнате напротив, у Витьки Семёнова, который каждый раз ругался, что мы ему батарейки сажаем. В одном месте плёнка вытянулась и стала жеваться – Серёжа всё собирался ту кассету переписать заново и каждый раз не переписывал. Серёжи нет уже почти два года. Я подтянул кастрюлю по клеёнке. До раковины было от силы шага полтора, там в мутной воде кисли штук пять тарелок, и отмывать хоть одну я сейчас совершенно не собирался. Гречку вчерашнюю я с плиты не убирал – так и стояла в кастрюле, прикрытая полотенцем. За ночь она взялась холодным комом, ложка в неё входила туго, с влажным хрустом – я стал ковырять с краю. По радио Гребенщиков допевал последний куплет, а в спину мне ровно тянуло дворовой сыростью – створку окна я со вчера оставил открытой на ладонь. В четверть седьмого я пошёл в коридор. Набрал матери. У них с отцом подъём был строго в шесть, так что мать наверняка уже сидела на кухне за чаем, ну а отец, может, ещё досыпал. – Алё, – она быстро взяла трубку. – Это я. – Тёма? Случилось что? – Ничего не случилось. Я в четверг подъеду. Я мысленно прикинул маршрут на неделю: от меня до них на метро с пересадкой, потом ещё пешком дворами – если ехать в четверг, день разбивался пополам. – В среду давай. А то в четверг я к Вале в больницу еду, тёте Вале, помнишь её? Ей операцию в среду должны были делать, а теперь перенесли на пятницу – то ли врача нет, то ли с наркозом что-то не сложилось, не знаю уж. Вчера звонила, плачет в трубку. Я говорю, мол, Валя, ну не реви ты, приеду, побуду с тобой. Голос у матери был усталый. После… Серёжи она часто не спала ночами. – Ладно, мам. Тогда в среду. Аппарат у меня в коридоре висел неудобно, провод был коротким, приходилось стоять вплотную к входной двери, и от порога по голым ступням постоянно тянуло сквозняком. – Ты ел? – Ем вот. Я переступил замёрзшими ногами на линолеуме. – Чего ешь-то? – Гречку. – Тёма, ну что это такое, опять гречка с утра. Холодную небось ешь? Я ж сто раз тебе говорила – пожарь ты яйцо, под крышку на минуту, как человек поешь. Ты в гастроном когда последний раз заходил? У отца сосисок этих молочных в холодильнике лежит – ну две, ну три пачки – зайди, возьми у нас. Не эти твои магазинные в бумаге. – В другой раз пожарю. – В другой раз он пожарит. Тёма, ну тебе двадцать восемь лет уже, не... Я намотал провод на палец. Так и стоял, с пальцем в тугой петле. Я стоял и ждал, не торопил. – Ладно, – выдохнула она наконец. – Бабушка спит сейчас, ложится поздно. Чехова на ночь читает, представляешь, в третий раз том перечитывает. Про тебя вчера спрашивала, когда, мол, Тёма приедет. Я сказала, что на неделе. Ты как приедешь – зайди к ней, ждёт ведь. – Зайду. – Не «зайду», а посиди с ней. Совсем она плохо спит, бродит по комнатам до рассвета. – Посижу. На той стороне вдруг стукнуло – дурно так, неприятно, будто толстым стеклом по столешнице приложили. Мать быстро сказала вполголоса, явно не мне: «Да оставь, я уберу». – Ну, в общем, до среды. – До среды. – Тёма. В трубке снова загудел белый фон. Я хотел перехватить её поудобнее, но рука затекла. – Что? – Ничего. Приезжай скорее. – Хорошо, мам. Стол я в своё время поставил у второго окна – он был здоровенный, ещё институтский, мы его как списанный вывезли курсе на третьем. Сосед тогда подогнал грузовик за бутылку, так он с тех пор у меня и стоял, перекрывая чуть не половину стены. На столешнице сейчас лежал раскатанный ватман с чертежом – подвал под складскую пристройку в Кузьминках, гнали заказ от «Стройсоюза». Сдавать его надо было в пятницу, но за выходные я основную работу уже сделал. Я сел к столу, стянул очки. Протёр стёкла об рубашку, привычно поправил кривой заушник и машинально стиснул всю оправу в кулаке. Тик у меня такой дурной выработался: чуть что – снимаю и с силой сдавливаю в ладони, чувствуя врезающиеся грани пластика. Прекрасно знаю за собой эту моторику, да ровным счётом ничего с ней и не делаю. Работа пошла ровно. Грифель тянул линии с сухим шелестом, ложась точно в край линейки. На разрезе по оси Б надо было пустить трубу с заданным уклоном – я перепроверил высоты, всё нормально сходилось. Спецификацию я гнал в правый нижний угол ватмана, плотным столбцом, машинально перетаскивая значения из готовой таблицы. Сбился только один раз, на левом угловом стыке – пришлось оторваться от листа, мысленно взять масштаб шире и привязать этот мелкий кусок к общему плану здания. Нашёл нужный квадрат, выровнял в голове и пошёл чертить дальше. Через час я отложил карандаш. Отодвинув табурет и сделал пару шагов к окну. Толкнул створку форточку от себя, достал сигарету и закурил. На стене напротив висели три карты. Слева – физическая СССР, ещё со школы, с приклеенным в Грузии куском, который однажды отвалился и так и держался на скотче. Посередине – Москва восемьдесят пятого года, ещё с Калининским проспектом. Справа – моя. Зона отчуждения, тридцатикилометровая, начатая в восемьдесят девятом. На неё ушло семь лет. Северную границу я отбил по официальному постановлению, а вот всё, что внутри – это моё. Тропы, остовы деревень, пятна фона. Вытягивал по крупицам: что-то от ликвидаторов доставал через Витиного отца, что-то по межгороду выуживал у местных стариков через десятые руки. Я стоял напротив и смотрел на участок южнее Припяти. Там у меня шла стёжка, пробитая пунктиром, и ещё со вчерашнего вечера мне думалось, что легла она криво. Шагнул вплотную к стене, прикинул масштаб и поправил карандашом, сдвинув линию на полсантиметра к западу. Если сопоставлять рельеф с тем, что рассказывал Витин отец, выходило, что тропа должна брать севернее болота, а никак не южнее – на юге топь подступала вплотную к лесной опушке, там просто физически нельзя было пройти. В тех местах я не был ни разу в жизни. А болото это, и опушку, и ручей за ней знал так, будто стёр там не одну пару сапог. Ирина мне как-то сказала перед самым уходом: мол, у тебя только тут, перед этим твоим ватманом, лицо на живое похоже. Я тогда ничего не ответил. Вот и сейчас вспомнил – и тоже промолчал, только уже сам себе. Год и восемь месяцев сегодня. Мысль пришла сама, прямо тут, у карты – как раз на самом светлом месте. Цепляться за неё я не стал, нечего там было выгадывать. Зачем я вообще туда лезу, я себя в последнее время старался не спрашивать. Я докурил. Сухо вмял бычок в ребристое дно жестянки, пока он окончательно не перестал дымить и отвернулся от стены. В прихожей прямо на линолеуме притулился мой рюкзак – собранный, считай, наполовину, с уже закинутыми на самое дно алюминиевой флягой и котелком. Дозиметра пока не было, его должны были подкинуть в среду аж из Тушина, через одного знакомого парня – месяц, вообще-то, договаривались. Сбоку лежал стянутый в тугой валик спальник. На крючке висела новенькая куртка-«дубок», совсем жёсткая, без единой складки по фигуре – я её в какой-то прапорской каптёрке выменял за пузырь и десять баксов. Под вешалкой стояли сапоги, внутри которых я оставил намотанные портянки, чтоб потом время не терять. Прошелся взглядом по прихожей – машинально, просто чтобы убедиться, что всё вроде на своих местах. Я развернулся и пошёл в комнату одеваться. Свитер натянул серый, грубой вязки, ещё бабкин – он за время растянулся прилично, сидел на мне совсем свободно. Джинсы надел вчерашние. Куртку с вешалки снял старую, коричневую – по радио во второй половине дождь обещали. Серёжкин нож с костяной рукоятью выудил из кармана штанов, переложил повыше, в нагрудный карман куртки. Я его, в общем-то, всегда с собой таскал. Очки привычным движением посадил на нос, поджал пальцем хлябающую левую дужку и вышел из дома.***
Я спустился в метро. В вагоне сразу сел на свободное место с краю, у самых дверей. Поезд двинулся к «Севастопольской». Я пристроил сумку на коленях, щёлкнул тугим замком и вытянул книжку. Это был «Пикник на обочине», издёрганная «роман-газета» шестьдесят восьмого года, совсем без обложки. Раскрыл наугад, где-то ближе к середине. Выпало аккурат на сцену в баре «Боржч» – там Шухарт сидит, всё про рыжие кудри разговаривает. Я на этом куске тормозил уже далеко не первый раз. До самой «ВДНХ» я больше не поднимал глаз от книги. Утро стояло серое, обычное понедельничное. Толпа от стеклянных дверей метро густо пёрла во все стороны. Я двинул к институту – туда было минут семь ходу, если брать напрямик через сквер, а потом заложить вправо по Звёздному бульвару, как раз мимо старых выставочных павильонов. У метро жались палатки, тянуло горячим жиром и перекалённым маслом. У бордюра прямо на ящике бабка разложила пирожки под газеткой – по тысяче за штуку, с капустой и яблоком. Я прошел мимо бабки, пристроился у перехода. Машины на проспекте шли густо. С этого угла, прямо над верхушками деревьев, далеко впереди виднелась ракета возле павильона «Космос». Светофор щёлкнул зелёным, поток остановился, и я перешёл дорогу. Звёздный бульвар к этому часу был забит. От метро тянулась толкучка – кому-то к девяти в институт надо было, кому в редакции, а навстречу к метро скакали опоздавшие школьники с ранцами, вприпрыжку. Я всегда держался правой стороны. Тротуар тут был метра три, не разойтись толком. Липы по краю стояли тощие, апрельские, почки ещё не проклюнулись. В кармане куртки сминалась почти пустая пачка. До обеда её, может, и хватило бы, но переться потом на улицу только за куревом не хотелось. Столовая у нас своя, лишний раз за проходную не сунешься. У самого сквера торчал старый ларёк «Союзпечати». Печати там, считай, и не осталось – сигареты, жвачка, батарейки, гороскопы на год пачкой. Я взял правее, к окошку. Тётка в окошке смотрела телевизор – махонький такой, чёрно-белый, с рогаткой из обычной проволоки вместо антенны. Шла «Утренняя почта». По утрам её сроду не ставили – вчерашняя, видать, запись гоняют. – «Яву Золотую», – немного подумав, добавил, – две. Тётка от экрана даже не оторвалась. Она на этом пятачке сидела лет десять минимум, так что нужный блок нащупала вслепую, по памяти. Сунула две пачки в лоток. Я выгреб из кармана мелочь, высыпал на тарелочку. – Зажигалку надо? – Есть. Она коротко кивнула, всё так же не глядя. Я сгрёб пачки и двинул дальше к проходной. Запечатанные сунул во внутренний карман куртки, а ту, что уже начал – в боковой, чтоб сразу под рукой была. Это у меня ещё с полевых практик вшилось намертво: одна всегда в работе, вторая в резерве. Если геодезист лезет на пять часов в болото и у него нет курева в быстром доступе – ну, значит, дурак геодезист. Ближе к «Космосу» сквер уже выскребали двое в оранжевых жилетках. Я прошёл мимо, один из них вскинул голову. Я коротко кивнул, он не ответил. Ну и ладно. Чуть дальше, у самого бордюра, прикорнула белая «Волга» с шашечками. Водила дрых, откинув голову на сиденье, аж рот приоткрыл. В салоне еле слышно бубнило радио – я слов не разобрал. До первых посетителей на выставке оставался ещё минимум час, так что стоять ему тут было долго. Я пересёк переулок по диагонали и вышел на прямую до института. Справа тянулся ряд старых двухэтажек, слева – облезлая хрущёвка, на первом этаже которой торчал продуктовый. Наш институт стоял в глубине двора, отгороженный бетонным забором с торчащей арматурой. Здание старое, пятидесятых ещё годов постройки, основательное – стены в три кирпича, потолки под три метра, гулкие коридоры, закатанные в скользкий линолеум. Над парадным козырьком висели тяжёлые металлические буквы: «Центральный научно-исследовательский институт геодезии, аэросъёмки и картографии». Букву «г» в слове «геодезия» когда-то в восьмидесятых прикрутили обратно после ремонта, да так и посадили криво – она заваливалась на полградуса вниз, и у меня за неё каждый раз машинально цеплялся глаз. У ворот стояла будка проходной. Там дежурил Михалыч – дед под семьдесят, перебравшийся к нам после девяносто первого, когда его родной завод окончательно встал. Сейчас натикало пять минут десятого, так что я, вообще-то, опаздывал. Но Михалыч журнал не открывал – у нас после девяносто третьего за временем прихода следить перестали. Я толкнул тяжёлую вертушку. – Артём, – окликнул Михалыч. – Здрасте. – Тёмка, ты в воскресенье не заявлялся сюда? – Нет. Чего мне тут делать? – Да кто-то шастал. Вроде из ваших, с отдела. Я только со спины приметил. – Ну точно не я. – Тогда Митяева, наверное. – Не она, – сказал я. – Она на даче. Михалыч как-то сразу сник, пожал плечами и отвернулся к своему столу. Я пошёл дальше к дверям. Это у него привычка такая была – зацепить проходящего любым вопросом, ответ на который ему, по сути, вообще не упёрся. Просто чтоб не сидеть в своей фанерной будке весь день молча. Перед дверями я притормозил. Курить внутри запрещали строго – разрешалось только на чёрной лестнице у пожарного спуска, да и оттуда постоянно гоняли. Так что я ещё на подходе вытянул из бокового кармана начатую пачку, достал последнюю и закурил прямо на ходу. Остановился у крыльца, добивая сигарету. Дверь передо мной стояла тяжёлая, дубовая; её железную скобу за сорок лет отполировали до тусклого зеркального блеска сотни рук. Думать было не о чем, да и не хотелось. Я зачем-то механически перебирал в голове случайные куски сегодняшнего утра: телефонный провод, холодная гречка на тарелке. Серёжа напрямую не вспоминался, но постоянно лежал где-то там, на самом дне. Работал глухим фоном, как радио на кухне, которое забыли выдернуть из розетки. Я чётко осознавал, что он там есть. Знал, что сегодня набежало ровно год и восемь месяцев. И точно знал, что вечером, когда закрою за собой дверь квартиры, эта мысль снова заденет меня вскользь, а я снова привычно отвернусь. Я втянул последний дым и с силой вмял бычок в шершавый край бетонной урны. Внутри на дне лежал обычный местный мусор – чья-то измятая «Прима», слюнявые картонки от «Беломора». И вдруг среди них – длинный, ровный белый фильтр от «Парламента». Откуда у нас в НИИ взялся «Парламент»? Я ухватился за холодную скобу, потянул на себя. Створка пошла туго, с глухим трением, как и всегда. Я перешагнул порог, не оборачиваясь.