Часть 28
27 июня 2026 г., 09:42
Он подарил ей сад, когда родился Каспиан.
Это случилось через три недели после родов. Она ещё была слаба — ходила медленно, держалась за перила, иногда останавливалась посреди коридора, чтобы перевести дыхание. Но глаза её горели. Тем огнём, который он видел впервые на балу, а потом — в опере, под дождём, в кабинете, когда она сказала: «Я беременна».
— Мне нужно что-то делать, — заявила она как-то утром, когда он зашёл в спальню проведать её и сына. Каспиан спал в колыбели, розовый, тихий, с кулачком во рту. — Я сойду с ума от этих стен.
— Ты хочешь на бал? — спросил он, скрестив руки на груди. — Я могу…
— Боже упаси, — она поморщилась. — Ещё один бал, и я застрелюсь из твоего охотничьего ружья. Нет. Мне нужно что-то живое. Что-то, что растёт. Что-то, что будет цвести, пока Кас растёт.
Он смотрел на неё и понимал. Она не просила драгоценностей. Не просила платьев. Не просила балов, экипажей или титулов для будущих детей. Она просила кусок земли, где она могла бы быть собой — капризной, упрямой, живой.
Он поцеловал её в лоб и ушёл в кабинет. А через два дня принёс карту.
— Это южный склон за конюшнями, — сказал он, разворачивая пергамент на обеденном столе. — Там хорошая почва, есть ручей, солнце большую часть дня. Земля твоя. Делай что хочешь.
Она смотрела на карту, потом на него.
— Ты серьёзно?
— Я никогда не был серьёзнее, — повторил он свои же слова, сказанные когда-то в опере. Теперь они звучали иначе. Легче. Счастливее.
Она бросилась ему на шею — так, что он едва устоял на ногах.
— Я построю там беседку, — затараторила она. — И фонтан. Не большой, как у дурацкого короля, а маленький, чтобы журчал. И розы — много роз. И пионы, конечно. И лаванду — я обожаю лаванду. И дорожки из гравия, чтобы хрустело под ногами. И скамейку в углу, где можно будет читать, пока Кас ползает в траве…
— Ты не оставишь ему ни клочка травы, — усмехнулся он.
— Он будет ползать по дорожкам, — отрезала она. — Это закаляет характер.
Сад рос вместе с Каспианом.
Первые месяцы она пропадала там с утра до вечера. Садовник, старый Жан, который проработал в поместье сорок лет и пережил трёх графов, сначала был в ужасе. Никто никогда не вмешивался в его работу. Даже старая герцогиня— мать Моргана— только махала рукой: «Сделайте красиво, Жан, а я посмотрю из окна».
Но Амира была другой.
Она появлялась в саду в шесть утра, в старом платье, перепачканном землёй, с волосами, выбившимися из косы. Она не просто смотрела — она участвовала. Копала лунки. Подрезала кусты. Спорила о дренаже. Требовала высадить луковицы тюльпанов строго по цветам — белые отдельно, красные отдельно, жёлтые — к чёрту вообще, жёлтые ей не нравились.
Жан страдал. Жаловался управляющему. Управляющий жаловался Моргану. Морган… ничего не делал.
— Это её сад, — сказал он однажды, когда управляющий робко заметил, что «молодая герцогиня слишком активна». — Если она захочет посадить там пальмы — пусть сажает пальмы. Если захочет выкопать озеро — пусть копает. Моя задача — молчать и восхищаться.
— Но, милорд, бюджет…
— Я великий герцог, но если это так важно то урежьте расходы на мои сигары. И на вино. Сад важнее.
Управляющий ушёл, бормоча что-то о «прекрасном поле, которое губят капризы женщин». Морган закрыл дверь и улыбнулся. Впервые в жизни капризы женщины не раздражали его. Они… вдохновляли.
Он часто приходил смотреть, как она работает. Иногда приносил Каспиана — того уже можно было сажать в высокое кресло-качалку, откуда он с любопытством наблюдал за матерью пузырящимися глазами. Иногда приходил один, садился на траву и молчал. Ему нравилось просто быть рядом. Слушать, как она командует. Смотреть, как она вытирает лоб тыльной стороной ладони и оставляет на коже грязную полосу.
— Ты превращаешься в тирана, — сказал он однажды, застав её в разгаре скандала с бедным Жаном.
Жан стоял с лопатой, опустив плечи, как солдат перед расстрелом. Амира размахивала посадочным совком и кричала:
— Я сказала — в шахматном порядке! Шахматном! Это значит, что роза должна быть на расстоянии двух футов от следующей розы, а не трёх! Ты хочешь, чтобы у меня получилась роща, а не сад? — она перевела дух и обернулась на голос мужа. — Я превращаю сад в произведение искусства, — ответила она, не оборачиваясь. — Это разные вещи.
Он засмеялся. Открыто, громко, запрокинув голову. Каспиан в кресле-качалке заулыбался беззубым ртом, услышав смех отца.
— Ты права, — сказал Морган, подходя ближе. — Прости. Не буду мешать твоему художественному гению.
— Уже помешал, — проворчала она, но в глазах уже плясали искры. — Раз пришёл — помогай. Держи саженец.
Он взял молодой куст пиона — с закрытыми глазами, в земляном коме — и послушно встал на колени там, куда ему указали.
— Вот так, — она поправила его руки, присыпала корни землёй, прижала ладонями. — Через два года здесь будет цветок размером с твою голову.
— С мою голову? — переспросил он.
— Ты не видел, как цветут пионы в Вальмории? — она фыркнула. — Я выращу такие, что ты будешь носить шляпу в тени, потому что цветок будет больше.
Он смотрел на её испачканные пальцы, на землю под ногтями, на родинку за ухом, которую он целовал сто раз, и думал: «Как я жил без этого? Как я жил без этого?».
Он пришёл к ней через час, когда Жан наконец был отпущен с миром, а саженцы пионов заняли свои места. Она сидела на траве у ещё не запущенного фонтана, раскинув ноги, и пила воду из глиняной кружки. Волосы рассыпались, щеки горели от солнца и работы.
Он сел рядом. Протянул ей платок — вытереть лицо. Она взяла, но не вытерла. Просто зажала в кулаке.
— Ты сегодня в хорошем настроении, — сказала она, глядя на него искоса.
— У меня хорошая жена, хороший сын, хороший сад, — он перечислил, загибая пальцы. — Почему бы не быть в хорошем настроении?
— Осторожно, Морган, — она усмехнулась. — Счастье делает тебя предсказуемым.
— Я предсказуем? — притворно возмутился он.
— Жутко. Каждое утро ты целуешь меня в макушку. Каждый вечер ты читаешь Касу вслух, хотя он всё равно не понимает ни слова. Каждый раз, когда ты возвращаешься из поездок, у тебя в кармане лежит какой-нибудь камень — круглый, красивый, чтобы положить в мою шкатулку. Ты предсказуем, как рассвет.
Он помолчал. Потом тихо сказал:
— Рассвет — это хорошо.
— Что?
— Рассвет. Это начало. Это надежда. Это обещание того, что день будет. — Он повернулся к ней. — Я никогда не был для кого-то рассветом, Мира. Только ночью. Только холодом. Только тем, чего боятся. А теперь… теперь я просыпаюсь и знаю: ты рядом. Кас спит в своей комнате. Сад цветёт. И я… я не хочу другого утра.
Она смотрела на него. Долго. Тем особенным взглядом, который он научился узнавать — когда слова застревают в горле, а сердце говорит громче.
— Ты становишься поэтом, — сказала она наконец.
— Я становлюсь счастливым. Это одно и то же.
Она отставила кружку, подползла ближе и обняла его — сильно, как тогда в кабинете, когда сообщила о беременности. Уткнулась носом в его шею. Вдохнула запах мыла, табака и того самого «дома», который они построили вместе.
— Я люблю тебя, Морган, — прошептала она. Не громко. Не для того, чтобы кто-то услышал. А потому что иначе её грудь разорвало бы от этих слов.
Он замер. Она редко говорила это. Не потому, что не чувствовала — а потому, что боялась. Боялась сделать эти слова слишком обычными, слишком дешёвыми, слишком похожими на те, что говорят на балах, глядя в глаза и думая о чужих кошельках.
— Я знаю, — ответил он. И тут же почувствовал, как она шлёпнула его по груди.
— Ты тоже мог бы сказать.
Он улыбнулся — мягко, виновато, той улыбкой, которую никто никогда не видел, кроме неё. И поцеловал её в макушку — туда, где волосы были особенно мягкими, там, где они росли маленьким вихрем.
— Я люблю тебя, Мира, — сказал он. Просто. Без вычурностей. Без клятв и обещаний на крови. — Больше всего на свете.
— И сада? — спросила она, поднимая голову.
— Сад — это просто цветы. Ты — моя жизнь.
Она прижалась к нему, и они стояли так — на траве, у неработающего фонтана, среди вскопанных грядок и молодых саженцев, которые ещё не дали ни одного цветка.
Где-то в доме заплакал Каспиан — требовательно, громко, по-королевски.
— Идём, — сказал он, поднимаясь и протягивая ей руку. — Наш тиран проснулся.
— В кого бы это? — она взяла его руку, и он помог ей встать.
— В тебя, конечно. В меня он унаследовал только аппетит и умение хмуриться.
Она рассмеялась — тем самым смехом, который он услышал впервые в опере и который собирался слушать всю жизнь.
Они пошли к дому, держась за руки. За их спинами оставался сад — ещё не законченный, ещё не совершенный, ещё только начинающий цвести.
Как и их жизнь.
Как и их любовь.
К вечеру он вернулся с бумагами в кабинет, но работать не мог. Он смотрел в окно и видел её там, на дальнем конце сада, — она что-то объясняла Жану, показывала руками, смеялась. Потом взяла лейку и принялась поливать молодые кусты сама.
«Первый раз в жизни я хочу, чтобы время остановилось», — подумал он.
А потом открыл ящик стола, достал чистый лист бумаги и написал:
«Дорогая Мира. Если через двадцать лет ты снова захочешь пересадить розы — я найму сотню садовников. Если захочешь выкопать пруд — я сделаю все для этого. Если захочешь превратить сад в джунгли — я привезу тебе обезьяну. Потому что твоё счастье — это единственное, ради чего я готов разрушать всё, что построил до тебя. Твой Морган».
Он положил записку ей под подушку.
Ночью она нашла. Прочитала. И разбудила его поцелуем.
— Ты идиот, — сказала она сонным голосом.
— Знаю, — ответил он, не открывая глаз.
— Самый лучший идиот на свете.
— Это я уже знал.
Она шлёпнула его подушкой. А потом обняла — крепко, так, что он почувствовал тепло её тела сквозь тонкую сорочку, и понял: это и есть то, ради чего стоит просыпаться каждое утро.
Ради этого тепла.
Ради этого смеха.
Ради сада, который будет цвести, даже когда их не станет.