Глава 1
9 апреля 2021 г., 13:59
Огромные хлопья снега, летящие мимо окна, были первым, что увидел доктор Тэгтгрен, открыв утром глаза. Он ещё не проснулся толком, отчего равнодушно проследил за бешено вертящимися белыми лохмотьями, а потом, подслеповато проморгавшись, по привычке уставился на группу оранжевых фонарей возле детского сада во дворе. Глаза по-прежнему воспринимали светящиеся пятна размытыми и неотчетливыми. А сегодня утром доктор видел ещё хуже обычного.
Он протянул руку и взял с прикроватного столика очки. Надо было вставать. А сейчас, когда за окном густо валил снег, этого совсем не хотелось. Да и выходить на улицу — тоже.
Доктор посадил очки на нос и снова откинулся на подушку. Люстра с шестью лампочками в виде свечей и дурацкими загогулинами сегодня утром была ещё уродливее обычного. Начало дня мужчине уже не нравилось. Он изо всех сил старался отогнать мысль о новом пациенте — для того, чтобы думать о работе, пока было рано. История болезни этого больного вызывала у него отторжение, как операция по удалению аппендицита, записанная на камеру — слишком случай некоего Линдеманна походил на его собственную историю. Таким же гложущим одиночеством веяло от заключения судебных экспертов, что доктор читал вчера вечером — хотел понять, кого ему предстоит возвращать в сознание.
— Самому бы для начала придти в себя, — пробурчал доктор себе под нос, спуская босые ноги на холодный пол. Маленькие белые ступни с напряжённо поджатыми пальцами показались ему какими-то жалкими. Доктор поймал себя на мысли, что рассматривает свои ноги слишком внимательно — ноги как ноги, самые обыкновенные. Но почему-то он упорно таращил глаза, будто увидел странный, непонятный предмет. Подобное случалось с ним по несколько раз на дню, и доктор Тэгтгрен, несмотря на свою учёную степень доцента медицинских наук, не видел смысла искать в этом ненормальность. Ему было проще признать аксиому: если долго всматриваться в пустоту, то и в ней можно что-то разглядеть. И пустоту он разглядывал постоянно. Глядя на себя в зеркало, он словно проваливался в вакуум. И зелёные, с коричневым ободком, глаза отражения в такие моменты теряли всякую разумность. Такое выражение было у них и сегодня — смывая с лица мыльную пену, доктор вдруг застыл, будто не понимая, откуда взялся в зеркале этот незнакомец с козлиной бородкой. Это было похоже на приступ дереализации, но — доктор знал это точно — этим он точно не болел. Хотя… Сойти с ума можно так же внезапно, как подхватить простуду.
Подобными мыслями доктор грузился постоянно, хотя считал их бесполезной тратой времени. К философии он был не склонен, но бессмысленные рассуждения часто посещали с его с отвратительной навязчивостью. Сидя долгими тёмными вечерами в одиночестве, доктор Тэгтгрен всё равно мог потратить часа два, бесцельно пялясь в одну точку, и бесконечно переваливать в мозгу эту невкусную жвачку из мыслей, потерявших всякий вкус. Вот и спустя несколько минут, он, придя на кухню, смотрел на приготовленную вчера вечером яичницу и крутил в пальцах вилку так же упрямо, как прокручивал в голове очередное заевшее, зажёванное подобно касетной плёнке, воспоминание. Заедающие мысли никогда не бывают приятными, и давно остывшая яичница, уныло поковырянная той самой вилкой, аппетитнее не становилась. Кусок в горло не лез ну совсем — жаль, что еда напоминала о себе лишь таким образом.
Приглушённый свет вытяжки — доктор Тэгтгрен не любил яркую иллюминацию — навевал какую-то неуместную романтику. Романтику мужчина не переваривал в любом виде. В соседней комнате чересчур громко тикали старые часы, заставляя вспоминать глупые, но страшные приметы.
Если углубляться в поиск истины на кухне, можно придти к неутешительному парадоксальному выводу — истину невозможно найти на кухне наряду со вторым носком после стирки. Доктор подводил этот итог каждый раз, как смотрел по утрам в жёлтые глаза яичницы, и каждый раз чувствовал, как несся по замкнутому кругу цикличный поток сознания, пока голова не начинала гудеть и раскалываться. Тогда мужчина насильно ставил точку в бесполезных мудрствованиях и собирался на работу, так и не узнав, на чём конкретно поставил эту самую абстрактную точку.
Доктор оглянулся на заляпанную жиром плитку над электрической печкой. Задумчиво пожевал губу вместо еды. Свет от вытяжки рассеивался, силясь пробиться через бившийся в окно мрак зимнего утра, искривлялся, подстраивался под каждый предмет, под самого доктора — то пучком, то волной. Здесь всё зависело от наблюдателя, от того, как он себя поведёт.
Истина есть кухня. И доктор Тэгтгрен в ней. Даже яичница — тоже истина! Вот к чему он пытался придти столько времени!
Испугавшись подозрительной простоты этого вывода, доктор перевёл взгляд на еду. Нет. В этой истине есть какая-то ложь. Фальшивка. Ненастоящая, поддельная — навязанная — ценность.
Он нахмурился и ткнул вилкой в отрезанный кусочек, не расчитав силы. Зубья вилки противно заскрипели по тарелке. Казалось, будто в звенящей тишине самого одиночества этот мерзкий звук распространялся эхом по квартире и гулом в черепе, заставляя морщиться.
Растерявшись, доктор упер неподвижный взгляд в серебристые изгибы обоев на противоположной стене: та плавно плыла, упиралась в угол, спотыкалась о кухонные шкафчики, заворачивала к прорези незашторенного окна. Если смотреть с точки зрения относительности, то эта бетонная коробка относительно бесконечной линии — зацикленный загнутый отрезок прямой. Но если с точки зрения половинчатости — доктор про себя называл это так — то преодолеть можно только полпути, а остальные полпути останется. И делить это можно до бесконечности. И получается, что теоретически комнату невозможно перейти с краю в край.
Занятно.
Яичница так и осталась несъеденной.
У доктора Тэгтгрена были длинные волосы — рассеянно водя щёткой по каштановым прядям, он стоял у холодного окна в спальне и смотрел на площадку детского сада. Там, в темноте, сонно копошились разноцветными букашками дети — розовые, синие, желтые, красные и зелёные, мальчики и девочки, карапузы и дошкольники. Но малыша в серой курточке и черных штанах среди них не было. Не то от скуки, не от невыносимого одиночества, доктор Тэгтгрен стал следить за этим белокурым ребенком с темными глазами и пухлыми щёчками. Слежка ограничивалась только утренними наблюдениями из окна — когда доктор возвращался с работы, окна садика встречали его неживой чернотой. Серого ребенка неизменно приводила мама, и порой доктор Тэгтгрен ловил себя на мысли, что мог бы подойти к этой женщине и познакомиться с ней, а потом, может быть — стать отцом её сына. Эта мысль никогда не превращалась в жвачку — она и мыслью-то не была. Так, череда разноцветных движущихся картинок, как фильм без звука. Обычно мысли доктора Тэгтгрена были словами.
Он стянул волосы тугим хвостом внизу затылка и снял со спинки стула клетчатый пиджак. Вдруг ещё не потеряна возможность столкнуться с этим ребенком на улице. Обычно мама приводила Серого раньше. Запаздывали они сегодня.
Но и на улице Серого не оказалось. Доктор Тэгтгрен тщетно стоял у решетки и целую минуту вглядывался в сонных малышей. Скорее всего, он заболел и попросился остаться дома — так решил доктор и понуро поплелся на автобус. Он никуда не опаздывал.
В его чувствах к Серому не было ничего преступного — просто доктору было не с кем поговорить. А поговорить хотелось ужасно. Вот только не было у него ни кошки, ни собаки, ни фикуса, ни жены — зато был невыносимый общительный нрав, который до конца не хотел мириться с одиночеством и не терял надежды найти доктору Тэгтгрену недостающую половину, которую он где-то обронил, когда появился на свет. Другие люди рождались целыми и женились, только если начинали скучать с самими собой. А доктор всю жизнь чувствовал себя неполноценным. Словно ему не хватало этой самой половины, о которой говорят романтики. Он честно искал эту половину всю жизнь, и не находил её ни в одних отношениях. Сначала казалось, что паззл обязательно сойдется, войдёт ключ в замочную скважину — но деталь оказывалась бракованной, а на ключе на хватало зубца. В такие моменты доктор Тэгтгрен ощущал себя умственно отсталым ребенком, который, раскладывая пластиковые фигурки по ячейкам на сеансе у психолога, пытается втиснуть квадрат в круг.
Доктор до последнего не терял надежды — но сегодня, когда Серый предал его, понял, что имея одну половину тела, чувствовал бы себя не хуже. А ведь совсем недавно, он, отчаявшись, решил общаться только с теми людьми, которые были на него похожи. И, присматривая друзей, невольно искал людей круглолицых, зеленоглазых и темноволосых, пока не начал с каким-то нездоровым удовольствием любоваться собой в зеркале. Отражение было идеально. Оно совпадало с доктором по всем параметрам и вызывало в нём симпатию бо́льшую, чем все люди. Раньше доктор силой заставлял себя кого-то полюбить. Себя же он любил беззаветно и не требовал взаимности. Вот если бы он мог вытащить из зеркала свое отражение… Но зеркало не внимало его мольбам, и перемолвиться словом доктору по-прежнему было не с кем. Душу он отводил на работе — в разговорах с сумасшедшими пациентами, рядом с которыми недолго было и свихнуться. Может быть, он уже свихнулся — ведь, сев в автобус, увидел на стекле ошалелую серую муху с красными, словно от недосыпа, глазами, и снова, как делал каждое утро в автобусе, задумался над тем, что, по сути, всё относительно. Муха, летающая в автобусе, двигается относительно пассажиров. Это простое уравнение. Но автобус тоже двигается — относительно земли. Муха, летающая между пассажирами и двигающаяся сама по себе, как уравнение, бралась бы в скобки, в то время, как автобус будет двигаться относительно земли по Земле, что летит на скорости примерно четырехсот шестидесяти пяти метров в секунду вокруг Солнца. Это была уже сложная наука, а доктор Тэгтгрен большими понятиями в математике не отличался, отчего всю дорогу продумал над этой странной формулой без цифр и обозначений. Он даже не мог предположить, какой у неё ответ. А автобус тем временем несся по темноте, сквозь стеклянную зимнюю тишину, а доктор Тэгтгрен давился философской жвачкой и ничего не мог поделать с тем, что включал эти мысли так же, как остальные пассажиры включали в наушниках любимую песню.
Доктор даже не пытался направить свои мысли в другое русло и задуматься о больном, с которым ему сегодня предстояло знакомиться. Не слишком-то и хотелось. Новые больные — новые знакомства — новая причина перекопать собственные старые болячки. Что это за Линдеманн, загремевший за убийство своей девушки не в тюрьму, а в психушку? Доктор Тэгтгрен невольно припомнил материалы дела, которое давно обнаружил у себя в почтовом ящике. Художник, закончивший правовую академию — звучит как абсурд — клятвенно заверял всех, что некий Петер контролировал каждое его действие. Вот он и совершил убийство не в состоянии аффекта, а под психическим принуждением. Но сколько бы ни искали следователи, ни одного Петера в окружении Тилля они не нашли. И доктора это обстоятельство заставляло нервно поеживаться — ведь его звали так же…
Думать о Тилле оказалось куда интереснее, чем размышлять о мухе, летящей относительно пассажиров — ведь из автобуса пришлось выходить, а муха так и осталась там, в бензиновом тепле.
Со стороны «Шаритэ», клиника для душевнобольных в районе Панков нисколько не напоминала таковую. Это было новое, оборудованное по последним технологиям красивое чистое здание, выходившее деловыми кабинетами на оживленную улицу, по которой с утра до вечера сновали юркие люди, а палатами — на заснеженный пустырь. Когда-то там хотели построить жилой квартал, благо размеры пустыря позволяли — но соседство с психушкой никого не радовало, и строительство свернулось, так и не начавшись. И было это хорошо. Ведь если бы тут несколько лет ездили грузовики и скрипели подъемные краны, усилия врачей обернулись бы прахом — шум стройки ещё никому не шёл на пользу. Сам доктор Тэгтгрен жил в тихом месте — специально выбрал улицу, где дома не оставили ни одного живого места. Интересно, а где жил этот Тилль?
Втянув голову в плечи, чтобы никому не кивать, доктор прошёл в свой кабинет, мало чем отличавшийся от палат — такой же белый и пустой, где взгляду ни за что не мог уцепиться. Даже шкафы и письменный стол были белые. И доктор Тэгтгрен, сидевший за этим столом в белом халате, не удивлялся, когда больные, увидев его, растерянно оглядывались — им казалось, будто бред породил эту белую комнату, и нигде, кроме фантазии, её не существует. Лечению это помогало не сильно.
Халат висел на своем месте — в шкафу. Под ним смирно стояли коричневые — странно, что не белые — туфли какого-то не по-мужски маленького размера. Вскоре их место заняли высокие чёрные ботинки на шнуровке, покрытые по щиколотку белыми разводами, а на вешалке вместо халата понуро повисла чёрная куртка. В повседневной жизни доктор Тэгтгрен одевался, как на похороны — поводов для радости в своей жизни он не находил.
На внутренней створке шкафа было прибито зеркало — доктор не удержался, чтобы не взглянуть на себя искоса. Да, лоб у него некрасивый, но с распущенными волосами здесь ходить нельзя — мало ли что может взбрести в голову сумасшедшим. Да, среди них много спокойных, но есть и буйные. И вот их как раз стоило бояться. Только вот все они чуяли страх, как животные. Человек, потерявший разум, мало чем отличался от животного, но в глазах кошек и собак доктор Тэгтгрен порой встречал понимания больше, чем у многих здоровых людей.
Бумаги не столе лежали неровно, а криво подшитые листы заключения судебных экспертов бросались в глаз вопиющей порнографичностью. Доктор вздохнул и подровнял белую гору — он чувствовал себя крайне неловко, когда из пачки выбивался хоть один лист. Это стремление к порядку отдавало чем-то болезненным, но доктор не видел смысла беспокоиться. Всё-таки, он врач, и ему не позволено сходить с ума. Может быть, когда он будет корчиться в судорогах с пеной у рта, то задумается и обратится к врачу. Но пока, по сравнению с пациентами, доктор Тэгтгрен ощущал себя совершенно здоровым. Впрочем, пациенты, которых сюда поместили насильно, считали больными всех вокруг, кроме себя — и таких было много, ведь клиника специализировалась на преступниках. Таким мог оказаться и Тилль — но доктор вспомнил дело и покачал головой, в силах поверить, что убийца сам настаивал на таком наказании.
Тилля держали в палате, откуда открывался самый унылый вид на пустырь, внушавший ужас каждому, кто боялся открытого пространства — лечить таких кадров было куда сложнее, чем страдавших клаустрофобией. Доктор Тэгтгрен недолюбливал всех, кто не хотел выходить на улицу даже под страхом смерти — и наедине с коллегами позволял себе ехидные замечания. Мол, раньше-то никого не охватывала паника при мысли выйти в магазин в соседнем доме. А сам вздрагивал, стоило кому-нибудь на улице задеть его плечом.
Из-за белых дверей палаты доносились звуки сдавленной возни — неужели этот Тилль ещё и буйный? Доктор помедлил, поймав себя на том, что пытался собраться с духом, и, нацепив на лицо самое безразличное выражение, толкнул дверь вовнутрь, и замер на пороге палаты, невольно поразившись открывшейся картине — настолько она была странной и отвратительной.
Крупный растрепанный блондин, запутавшийся в ремнях смирительной рубашки, гусеницей извивался в руках санитаров, которые с трудом сжимали губы и пытались казаться бесстрастными — и в этом-то не было ничего необычного, если бы больной тихим уставшим голосом не просил затянуть ремни потуже. Этот парадокс и приковал доктора Тэгтгрена к полу. Словно оказавшись во сне, он растерянно посмотрел на больного, и, встретившись с таким же потерянным взглядом, отшатнулся, увидев в глазах того необъяснимый ужас.
Санитары, заметив наконец присутствие врача, зачем-то отвлеклись и на мгновение ослабили хватку — больному хватило этого, чтобы вывернуться, схватить из-под кровати ночной горшок и кинуть доктору в лицо полную горсть дерьма, не переставая бормотать извинения.
Доктор Тэгтгрен так удивился на этот неожиданный выпад, что так и застыл с раскрытыми в недоумении глазами, чувствуя, как в лицо прилетает что-то тёплое, мягкое и вонючее. В подобных ситуациях суть происходящего доходила до него далеко не сразу — вот и сейчас доктор попятился, рассеянно размазывая фекалии по щеке, и лишь спустя некоторое время запоздало сморщил нос и брезгливо взглянул на Тилля, которого уже успели надёжно скрутить. Подобное поведение доктора не удивляло — не первый раз ему залепляли дерьмом в лицо. Однако то, что виновато пробормотал Тилль, добило похлеще смердящей массы.
— Ради всего святого, простите меня, — весь красный от стыда, он обмяк в руках санитара, боясь смотреть на врача. Тилль говорил так, словно нечаянно наступил доктору Тэгтгрену на ногу — и было понятно, что он разумом, но не телом против всякого насилия. Тело действовало вразрез с его мыслями, само по себе, и Тилль, как писали судебные эксперты, и вправду не мог «отдавать отчёта своим действиям и руководить ими» — наверняка в своей академии он не раз слышал эту бесчувственную формулу, но даже не представлял, что она такое на самом деле. А дело было плохо. За это короткое мгновение доктор Тэгтгрен пережил целый шквал эмоций и едва сдержал их, чтобы медленно, как в фильмах, снять защитившие глаза очки, и морщась от мерзкого ощущения стекающих фекалий, очень тихо, но чётко произнести, почти прошипеть сквозь сжатые зубы:
— Ноль пять галоперидола. Внутримышечно.
Кажется, у него в этот момент дернулось веко. День неспроста показался ему изначально паршивым.
— Пусть его отмоют и приведут ко мне в кабинет, — окончательно вернувшись в себя, распорядился он и подмигнул Тиллю, прежде чем уйти.
***
После оглашения приговора прошёл целый унылый месяц — ему нужно было повременить, чтобы потом заставлять всех себя слушаться. А пока решение оставалось всего лишь бумажкой, Тилль коротал время дома, сходя с ума всё больше, и ждал — ждал, когда его наконец заберут и вылечат. За этот месяц он много чего передумал, но больше всего его мысли занимала больница. На всякий случай он честно готовился к худшему. Когда его забирали, Тилль правда был готов провести долгие месяцы в кирпичном полузаброшенном здании, которое начало разваливаться на куски, а внутри зияло проплешинами облупившейся краски — психиатрические больницы он представлял именно так. Он ожидал увидеть гнутые решётки на мутных окнах и собирался каждый день терпеть холод и мерзкую еду. Но в реальности клиника «Шаритэ», куда его привезли чёрным декабрьским утром, оказалась чистенькой, а персонал — приветливым. На завтрак подали яйца вкрутую, у которых аппетитно потекла самая серединка, и сладкий растворимый кофе с молоком. Если бы не решетки на окнах, Тилль мог бы подумать, будто оказался в дешёвой, но уютной гостинице. Он был очень доволен своим положением и даже удивил санитаров тем, каким спокойным и счастливым выглядел поначалу. Но потом… потом Тилль заскучал. Вернее, заскучало то злое, что заставило его убить Шарлотту. То, что он называл Петером. То, что когда-то было его лучшим другом.
У него были друзья — действительно были, если так можно выразиться. Петер же в товарищах по душам не нуждался. Когда они ушли от Тилля, Петер стал тем самым, что заменило их, и, как бы Тилль не хотел обратного — Петер, в сущности, не нуждался вообще ни в ком.
Тилль как-то вспоминал все подробности своей никчёмной жизни, и, хотя не отличался склонностью постоянно прогонять по кругу свои поступки и прошлое, но так и не нашёл более достойного способа скоротать время в этой пустой комнате, глядевшей единственным зарешеченным окном на грязно-белый пустырь, упиравшийся в черный частокол леса. Прошёл час, а заняться было по-прежнему нечем. И тогда Тилль вспомнил одну маленькую, но важную деталь. Петеру он уже давал волю. И не единожды.
Было дело, когда Петер пошёл в противоположную сторону от пляжа, где Тилля ждала Шарлотта, когда они ещё встречались. Тилль тогда списал всё это на жару, да и ему самому, признаться, не сильно хотелось находиться в людном месте. Эта ситуация не была вопиющей. Он не раз уже делал многое на автомате, не отдавая отчёта — тем более в том, что ему не нравилось. Вскоре Тилль завёл новую привычку — не замечать странных действий, чтобы не было так повседневно-уныло заниматься привычными делами.
Рука одобрительно погладила бедро, и хоть Тилль чувствовал грубую штанину больничной пижамы, хоть эти ощущения и принадлежали ему, всё же… Гладил его Петер. Пришлось шикнуть на руку, будто это могло помочь. С каких это пор вообще Петер настолько захватил власть над телом? Тилль не припоминал. Возможно, из-за привычки всё по жизни спускать на тормозах в надежде «само пройдёт», а возможно потому, что Петер очень хорошо притворялся. Или нет? Или это Тилль сам дал ему поводья управления?
Рука, до этого игриво перебиравшая пальцами, ощутимо шлепнула всё по той же ноге.
— Эй, — вслух обратился Тилль и тут же нервно оглянулся — никого не было.
Петер стремился к контролю. Тотальному и абсолютному. Дай ему волю, думал несчастный пациент, он бы стал неплохим диктатором. Или нет, лидер из него так себе, поэтому скорее всего он бы ушёл в музыку. Агрессивную такую, вроде рока. Его бы тогда любили толпы фанатов, подражающих кумиру. Может быть, кто-то его даже и боготворил бы. Петер бы управлял публикой со сцены — наставлял зрителей, что он тут единственный и неповторимый оригинал, сколько бы кто не пытался повторить, а фанатки писались бы с радостным визгом. Да, такое внимание ему льстило.
Но у Петера был Тилль. Впору уже выражаться так. Большой и неповоротливый Тилль, с грубо очерченным лицом, мощным телосложением и загубленным потенциалом. Неэстетичный и вялый, как дохлая селёдка. Ужасно раздражающий Петера своим поведением, мыслями… мысли же он тоже контролировал, только влиять на единственную последнюю крупицу самого Тилля не мог. То, что «тело» мыслило, было главной преградой для беснующегося Петера. Уничтожив в Тилле способность мыслить, он бы смог вытащить эту жалкую душонку из полнейшего — как иронично — дерьма. Так, по крайней мере спасителем, себя позиционировал Петер. А сейчас он злился. Скука, как обычно бывает с социопатами, привела к бешенству от безделья. Тилль даже испугался, догадавшись: раньше у него была большая свобода действий банально потому, что он работал, чем-то занимался, в конце концов, рисовал. А Петер, хоть и считал большинство занятий бесполезными, просто не мешал и вынашивал свои планы молча.
В какой-то мере Тилль его слышал и мог общаться — но Петер не общался с теми, кто ему не нравился. Тилль ему не нравился.
— Тогда вон из моей головы, если что-то не так! — Выпалив это сгоряча, Тилль запнулся, испугавшись собственной дерзости. Петер на секунду застыл, а по телу растеклось колкое ощущение назревающей бури. Со стороны казалось, будто Тилль смотрел на голый лес за окном, однако смотрел на Петера. Так, будто сидящий в его теле противник — живой. Тилль отчётливо видел внутри себя горящий ненавистью взгляд, что вот-вот, и прожёг бы насквозь. Петер — чёрная дыра в его голове.
Тилль чувствовал, как тот оскалился. Была бы возможность — Петер бы зарычал и капризно топнул ногой, мол, нет, если кто и уйдёт, так это будешь ты. Но ногой топнул Тилль. Пнул стул так, что тот с грохотом перевернулся, а нога заболела, развернулся и кинул в стену блокнот. А потом отвесил сам себе звонкую пощёчину, так, что аж щека заалела.
— Тише!.. — взмолился Тилль, надеясь успокоить разошедшегося соседа по разуму. — Петер, успокойся, иначе сейчас прибегут санитары! Ты же не хочешь этого?
Но Петеру, казалось, было плевать. Он настолько погряз в собственном бешенстве, что даже готов был драться с работниками клиники, как бы неразумно это ни было. Тем не менее, любое его действие оказывалось сюрпризом для Тилля. Он стал настолько бесправным в собственном теле, что разрешал другим читать свои мысли, а чужие — не мог.
Петер остановился только для того, чтобы специально ударить кулаками о стол, создавая ещё больше шума. Суть сего Тилль не понимал, однако это сработало: за дверью уже звенели ключи.
— Нам сейчас вколят успокоительное и отправят к доктору, — устало пробормотал пациент, и вдруг внутренне содрогнулся: Петер сразу как-то подозрительно потеплел от слов о докторе.
То есть, всё это представление было исключительно для того, чтобы увидеть своего мозгоправа? Петеру было настолько скучно, что он радовался каждому новому лицу? Нет, тут что-то ещё… Додумать страшную догадку Тилль не успел: в палату вошли двое парней в синей одежде. Один держал в руках что-то белое.
— Всё в порядке, — нервно попытавшись урезонить и себя, и Петера, Тилль выставил руки вперёд так, будто его собирались бить. По лбу скатилась капля пота от напряжения. Мужчина подумал, прислушиваясь к своему сожителю — тот недобро затих — и тихо, максимально убедительно попросил:
— Наденьте на меня смирительную рубашку. Пожалуйста.
Равнодушный вид санитаров заставил его невольно вспомнить девушек в суде. Что, если доктор оказался бы вроде судьи — беспристрастным и раздражительным? Петер бы такого не пережил. Санитары не нравились ему ещё больше, чем Тилль — он отскочил, хватаясь за решетку, будто бы собирался убежать. А Тилль… Что он мог сделать? Только попросить умоляюще:
— Вы разве не видите, что со мной происходит?
Санитары подошли ближе, и хотя их лица по-прежнему ничего не выражали, Тилль догадался — он думают, будто пациент решил поиздеваться над ними. Но издевался Петер. И когда Тилль, барахтавшийся в крепких руках, окончательно потерял надежду приподняться в глазах санитаров, в палату зашёл щуплый мужчина в белом халате. Тиллю хватило одного взгляда, чтобы понять — это Петер. Петер, каким бы он был, если бы имел телесное воплощение. Поэтому он и бросил доктору в лицо собственное дерьмо, не раздумывая. И это действие Петер не успел предотвратить.
Потом, по дороге в кабинет, показавшейся просто бесконечной, Тилль настороженно вслушивался в собственные ощущения. Что-то в Петере выдавало опасную заинтересованность и томительное ожидание. Неизвестно, что хуже: что Петер нашёл новую жертву или же что этот доктор с жидкой бородкой мог не оправдать его ожиданий.
Когда его втолкнули в белоснежный кабинет, боялся поднять глаза. Тилль не представлял, как надо вести себя в кабинете психиатра — пытаться ли изображать из себя нормального человека или наоборот, не смущаться своего безумия? Поэтому, заметив на столешнице руки врача — маленькие, крепкие, со вздувшимися венами и короткими ногтями — опустил голову ниже и решил, что будет не лишним извиниться ещё раз. Доказывать свою невиновность и перекладывать все на Петера Тилль побаивался, но доктор держался поразительно добродушно. Словно в прямом смысле дерьмовой сцены между ними не было. Наоборот, хрипловатый голос врача звучал совсем спокойно, даже заботливо:
— Ничего страшного, — доктор Тэгтгрен с трудом держался, пытаясь не обращать внимания на отвратительный запах, который, несомненно, обещал ещё долго преследовать их обоих, — зато наше знакомство, господин Линдеманн, получилось очень оригинальным. Я — доктор Тэгтгрен, ваш лечащий врач, и вы ещё часто будете со мной встречаться, так что не стесняйтесь. Как вы себя чувствуете?
Господин Линдеманн затравленно взглянул на него из-под густых темных бровей и опасливо покосился на санитаров. Они — два титана в голубых колпачках — плохо скрывая презрение, наблюдали за пантомимой. Санитары могли позволить смотреть на окружающих свысока — они-то были нормальные. Вот только за это свойство их никто не ценил. Так — грубая рабочая сила и дополнение интерьера, если больной оказывался мирным. Доктор Тэгтгрен и не торопился принимать их за людей. И санитары это чувствовали. Только виду не подавали.
Тилль осторожно повел плечом, насколько это возможно было сделать, когда грудь и локти стягивали тугие ремни. Плечо нарывало и зудело после лекарства, и по всему телу разливалась волна умиротворяющей тупости. Петеру это совсем не нравилось.
Доктор Тэгтгрен довольно улыбнулся. Желания отыграться на пациентах он никогда не наблюдал за собой — всё-таки, это больные и беззащитные люди — однако наказание в виде успокаивающего укола посчитал достаточным. И польза, и на душе полегче. Хотя убийца заслуживал большего. Он заслуживал эвтаназии. Но перед тем, как убить его, нужно было его вылечить — всё в лучших традициях Оруэлла.
— Нет, всё в порядке, — Тилль решил изображать нормального, хоть и чувствовал, что со стороны выглядел странно. — Только, — он поднял на доктора стыдливый, затравленный взгляд, — могу ли я попросить об услугах другого врача?
— Мы даже ещё не познакомились! — Тонкие брови доктора Тэгтгрена поднялись в недоумении, а высокий лоб собрался гармошкой. — Что вас не устраивает? — спросил он уже мягче, доверительно наклоняясь к больному. И, совсем тихо, — вы можете быть со мной откровенным.
— Дело в том, что, — Тилль тяжело вздохнул, пытаясь пошевелить связанными ногами. — Вы похожи на одно человека…
Этот человек в очках, с блестящим под лампами лысеющим лбом, по-прежнему не вызывал у него ничего, кроме страха и отвращения. Ведь он был так похож на… Тилль дернулся, злясь на ремни, которые стягивали его так, что невозможно было вздохнуть, и решительно взглянул в глаза доктору:
— Вы похожи на Петера. А Петер такой человек, что я вам доверять не могу.
— Будьте покойны, — доктор Тэгтгрен выпрямился, опуская глаза в экспертизу, — можете быть уверены, что с этим Петером у меня нет ничего общего. И мне вы можете доверять. Нам просто нужно узнать друг друга поближе. Скажите честно. Если верить материалам дела, вы утверждали, что вашу девушку убили не вы, а некий Петер. Кто это? Нанятый киллер? Ваш друг? Случайный насильник? Или же Петер — ваше психически нездоровое альтер-эго?
— Последнее, — ответил Тилль уклончиво и уткнул глаза в бетонный пол. Так он не видел испытующего взгляда доктора и смог чуть спокойнее прибавить, — раньше он был моим лучшим другом. Другом детства. Воображаемым другом.
— Смотрите мне в глаза, пожалуйста, — нетерпеливо потребовал доктор, с трудом сдержав разочарованный вздох. — Откуда это пошло? Вы можете рассказать, как получилось так, что ваша фантазия стала контролировать вас?
Как же он не любил эти детские травмы!
Тилль сжался, и его белокурая голова безжизненно повисла. Что он мог сказать этому прилипчивому доктору, если видел в нём ожившее воплощение своего кошмара? Что мог поделать со сдавившей горло паникой? Ведь если он действительно Петер, что мешает ему убить свою неудобную оболочку и занять тело человека, который похож на него, как две капли воды? У Тилля были все основания бояться врача — ведь Петер внутри него бился о стенки, не в силах справиться с симпатией к врачу, и если бы доктору пришло в голову развязать пациента, Петер бы немедленно бросился к нему в объятия.
— Так всё-таки, — доктор нервно сцепил пальцы в замок, — вы расскажете мне, с чего всё началось? Я так понимаю, у вас было одинокое детство? Какая могла быть ещё причина тому, что вы придумали себе друга?
— Извините, — Тилль наконец поднял голову, — можно мы оставим этот вопрос на потом? Я отвечу вам, правда, но сейчас я не могу об этом говорить.
Он умоляюще взглянул на собеседника, и доктор Тэгтгрен только сейчас увидел, насколько измучен больной своим недугом. Глубокие морщины избородили его вытянутое лицо с тонкими губами и ползущими книзу углами темно-зеленых глаз. Брови и ресницы у Тилля были черные и совсем не вязались со светлым хаером в духе Энди Уорхола. Доктор отчетливо, как на крупном плане в кино, видел каждый рубец на его мертвенно-белых щеках и понимал, что больной может быть даже старше его. Но настораживал доктора не возраст Тилля, а мёртвое выражение тяжёлых неподвижных глаз. Они были влажными, но без блеска, и оттого, что губы и брови лишь едва заметно шевелились, всё лицо вместе с этими жуткими пустыми глазами производило впечатление застывшей гипсовой маски, снятой с покойника.
— Хорошо, — доктор Тэгтгрен откинулся на спинку дермантинового кресла, дистанцируясь от больного, и послушно пожал плечами, — мы обсудим это в другой раз. Но позвольте мне ещё один вопрос. Кто бросал в меня содержимое вашего ночного горшка? Вы или Петер?
— Петер, — на этот вопрос Тилль ответил без запинки. Что же, если закрыть глаза, он казался вполне разумным. В экспертизе тоже было отмечено, что ответы больной давал связные, ориентировался во времени и на слух казался человеком совершенно нормальным. Выходит, свои мысли он мог контролировать, а действия?
— Вы когда-нибудь состояли на учёте в диспансере? — спросил доктор Тэгтгрен, пытаясь замять неловкое молчание.
— Нет. Но я всегда знал, что я сумасшедший. Когда я был в диспансере во время суда, то только убедился в этом. А к психотерапевту — или психиатру, к кому там надо? — никогда не обращался. Боялся, что поставят неправильный диагноз, да и денег жалко было. У меня их не так много. Сами понимаете, с моим расстройством я не мог работать с людьми. У меня был очень мнительный друг, который увлекался психиатрией и поставил и себе, и мне множество диагнозов. Он поставил мне маниакально-депрессивный психоз в девятнадцать лет. Как раз тогда, когда мы в университете разбирали невменяемость. Я ещё тогда сидел на лекции, слушал и подумал, что если бы совершил преступление и убедил всех, что я не в себе, меня устроят в психушку и наконец-то вылечат. Ну, выходит, я не зря учился, — на этих словах лицо Тилля исказила гримаса, немного напоминавшая улыбку.
— А можно ли узнать, почему вы не следили за своим психическим здоровьем? — деликатно поинтересовался доктор. — Я понимаю, что для большинства людей рефлексия и самоизучение, если так можно выразиться, ненужная фича, которая только усложняет жизнь. Но вы художник, утонченная натура… Наверняка пытались разобраться в себе? Или нет?
— У меня никогда не было привычки анализировать свою жизнь, подолгу о чём-то думать… Я думать не умею. Обычно жду, когда проблема решит себя сама, — вяло отозвался Тилль, заставив доктора предположить:
— И Петера вы создали, чтобы он действовал и думал за вас?
Тилль молча кивнул, и доктор снова увидел в его глазах необъяснимый ужас. Разговаривать с ним об этом дальше было бы бесполезно.
— Тогда можете быть свободны, — доктор Тэгтгрен вздохнул, но уже с облегчением, — но я всё же надеюсь, что однажды вы согласитесь познакомить Петера со мной. Будьте уверены, я смогу убедить его, чтобы он перестал вас мучить. Вы верите мне?
Брови Тилля жалобно подскочили вверх — он по-прежнему не хотел идти на контакт. И тогда доктор крикнул:
— Санитар!
Глядя в спину Тиллю, которого санитары отводили обратно к мучителю, запертому в его голове, доктор вдруг замер и понял, что хочет излечить странного больного не из абстрактного врачебного долга, а из эгоистического желания найти свою половину. Если Петер, по словам Тилля, так похож на него, нельзя ли как-то извлечь его из головы больного и подсадить в собственный мозг, чтобы наконец-то обрести столь желанную гармонию с собой? Идея была безумной, но доктор Тэгтгрен уже не мог перестать думать о ней.