05. День второй: Самодержец
10 марта 2024 г., 04:29
Примечания:
https://vk.com/photo-137775820_457240432
Чай оседал на языке ядовитой горечью, пусть и не понимала она до конца, почему же так вышло? Нельзя ведь проснуться в Театре, если ты ещё жив, и ходишь, как прежде, своей землёй? Знала она, знала, что не должно на него оглядываться в момент, когда стены эти покидаешь, но ничего поделать не могла. Отвлечься не получалось, пусть и брела она по Городу уже, кажется, по времени совсем немало. Почему опоздала? Разве она опоздала? Разве сделала что-то не так? Почему всё работает неправильно, почему и где поломалось? Нащупать не получалось, слишком уж пока что она тугая была, присматривалась к мелочам, а не к чему-то большому. Город подозрительно притих, даже как будто бы затаился. Обычно Мишке даже здесь было шумно, чего уж говорить о том же столичном вокзале. А сегодня нет. Не лезет в уши, не закрадывается, не шуршит и не бухтит. Замолчал почти совсем, то ли потому что утро, то ли потому что что-то случилось. Но вроде бы ничем плохим не пахнет — ни гарью, ни мертвечиной. А что тогда?
— Котик шёл по лавочке, раздавал булавочки. Шёл по скамеечке — раздавал копеечки. — нырнула в Хребтовку. Сегодня было всамделишно тихо и славно. Кажется, это тот короткий момент, когда у охраны сабуровской здесь пересменка. Она помнила. И считалки помнила старинные, которые учила, чтобы можно было с другими детьми играть. Сперва трудно давались, а при папе легче стало. Он их с ней часто повторял, чтобы не волновалась, когда её очередь их говорить. Теперь никому не до игр, вот и проговаривай вслух, сама с собой, чтобы твёрже стоять на месте. На своих двоих ногах в шерстяных носках. Ей всегда говорили, мол, и без того слишком она приземлённая, но навряд ли понимали, каких это стоит усилий. Чтобы ветром не снесло, чтобы не запутало в клубке из мыслей и не поломало. В самом же деле, и прав был противный режиссёр: всем сценарий дали, а ей не дали, вот и цепляйся за землю, как можешь. Вот, например, из Управы выходит отряд, как раз чтобы по улицам разойтись. Отмечаются, а потом на сменку свою идут, заместо ночных. Старший их, с широким таким лицом, ей даже рукой помахал зачем-то, а что в ответ-то? Промолчать, потому что его не знаешь? Или, быть может, потому что он машет кому-то ещё, а не тебе, только дурочкой себя покажешь? Или, может, шутит над тобой? Всё-таки помахала в ответ, и, оказалось, угадала в этот раз, разулыбался дядька в усы. За спиной будто зашуршало что-то плаксиво, из-под земли прямо. Негромко, но как будто бы очень требовательно, ища внимания, — Кому десять, кому пять: выходи, тебе искать.
Обернулась, но глазами своими не встретила ничегошеньки, кроме туманного в такой ранний час силуэта Боен. Их даже отсюда видно, крупны, хороши. Похожи на большой-большой горб. Не гроб, а горб, как бывает у буйволов. Может, это их слышно? Они разговорчивые, оттуда всегда какие-то звуки доносились, пусть и не всегда их слышали остальные. Если Мишка замирала, силой заставив себя оторваться от всего прочего вокруг, прикрывала глаза, и старалась мысли отключить, то могла уловить что-нибудь особенное. То, как под ногами что-то урчит. То, как Бойни разговаривают, будто великан, который во сне на другой бок переворачивается. То будто бы из ниоткуда уловить запах гнили. Последнее не было странным, земля местная для неё почти везде пахла гнилью и силосом. Едко слегка, но привыкаешь, если слишком долго с ней живёшь. Вот когда её в Ангельск привезли — с тамошним воздухом из соли и тепла было никак не обвыкнуться. А теперь наоборот. Гниль стукала по носу только сильнее, хотя другие не понимали, о чём она говорит, дескать, земля и земля, ничем она не пахнет. Ну и ладно, считала она, ну и дураки, раз не слушают. Важно не это, важно то, что это совсем не Бойни разговаривали, приветствуя её в родном лоне. Так говорило что-то ещё, высоко и чуть плаксиво, будто ребёнок потерялся между домами, да только на деле, куда взгляд ни кинь, никого не было. Насупилась Софья, уж больно с ней это часто случалось, досада, и двинулась дальше, до самой реки. Хотелось обжиться, всё обойти и руками потрогать, чтобы убедиться, что ничего тут не поменялось слишком сильно, только в пределах разумного, как дядя Даня говорит. Что дома по-прежнему сырые и твёрдые, как могильные камни, деревья всё также чёрные и смолистые местами, а мрачно-красная вода Горхона не изменяет себе во враждебности и мудрости, как у столетнего быка. Сто раз она думала: если в ней утонуть, то станешь травой после смерти, как раньше становились эти их красавицы-топтушки? Или не станешь, просто где-то в Бойнях всплывёшь, и тебя набухшую будут некрасиво доставать те, кто до сих пор там, несмотря ни на что? Ответов не было, никогда не было. Поэтому, наверное, её путь сейчас лежал именно к реке, чтобы и её немного потрогать, подружиться, напомниться. Загвоздка в том, в какой именно её части доведётся оказаться.
Вышла на излом речки. Здесь по-прежнему стоял мост, каменный и красивый, пусть и изрядно протёртый кровавыми касаниями Горхона внизу. В дни, когда случается выход из берегов — а такое случается, пусть и редко — мост покрывает красной водой почти полностью, и тогда никто не решается его пересечь. Там, за ним, таким похожим на четверых молодцов, что его охраняют день и ночь, на одной и на другой стороне реки, извивалась вытоптанная кем-то множество лет назад дорога. Очень много лет назад, тогда, наверное, ещё и Города не было. Папа рассказывал, что там пролегает старинный путь на пастбище, которым пять лет назад ушли из Города очень важные люди. Мишка не остановилась, уходя от беспокойных дружинников взглядом, постаралась было спуститься к воде, потрогать, докоснуться, по привычке растерев между пальцами сгустки водянистой, земляной крови вперемешку с илистыми кусочками дна. Вот только не дали.
— Эй, девочка! Не слышала что ли, что нельзя здесь ходить? — одёрнул её в тот же миг один из мужичков. Все они надутые были, эдак потешно, как индюки, и таращили крепкие грудины вперёд, лишь бы побольше из себя вообразить, — И через воду тоже нельзя, ещё угораздит тебя поплыть на ту сторону, там мужики тебя сразу схватят. Не думай даже!
— Почему нельзя? Я воду потрогать. — говорил громко, пусть и не хотел, наверное, кричать. Мишка поёжилась, зажмурилась, будто не от испуга перед ним вовсе, а от слишком надоедливого шума. В голове тут же отозвалось вспышкой света, бе. И чего орать, и без того ведь всё слышит. Чего внимание привлекать чужое? Воды она коснуться не успела, отпрянув от мутной поверхности прежде, чем мужику взбрело в голову направиться к ней, — Мне не надо на ту сторону.
— Да на словах вам всем не надо. — взял за руку, да оттащил подальше, заставив Мишку одним рывком освободиться так быстро, что, кажется, он даже еле заметно смутился. По крайней мере, ей так показалось. Она не была уверена в своём чтении чужих лиц, — А мне потом господа Каины башку отвернут, если узнают, что долг не храню. Там их владения, нечего соваться.
Мёртвые Каины, само собой, конечно же не Живые. Живые бы разрешили. Ту семью Мишка помнила плохо, мало с ними чего общего имела. Всегда были какие-то причудливые, строгие, похожие на семейство красивых, перламутровых ворон. Чёрно-синие, пахнущие сыростью и временем, которое их всегда стороной обходило, иначе на завтрак съедят. Помнила, пожалуй, только дедушку Симона, но уже как-то будто совсем не отчётливо. Уж больно это было давно, забрали они его с собой, чтобы там воплотить в прежнем виде, наверное. Или чего они там хотят делать. Теперь эти люди там, за извилистой дорогой погонщиков быков, за голой чёрной землёй с редкими гнилыми травинками — прав был Спичка, ничегошеньки не всходит. Безобразие.
— Не надо вот этого, хвататься. Не надо! — оторвалась, отпрыгнула подальше, рукой закрылась, будто оборону вокруг себя мигом выстроив, прикосновение руку обжигало как будто, пыталось прорваться сквозь вязку свитера и кожу. Потащить против воли куда-то. Нельзя трогать. — Ничего мне не надо от вашего моста. Я знаю, что нельзя туда, я тут выросла.
— Ты зла не держи, девочка. — пожал плечами дядька, да отступил назад, на свой пост, — Больно мне охота тебя обижать. Но, ты пойми уж, таков устав. Не положено мне. — и, стоило ему только встать на своё положенное место, да выпрямиться солдатиком, как будто родом из регулярной армии или того игрушечного ящика, что у мальчика Ложки водился, как вдруг соратники его, те, что стояли по другую сторону моста, дали ему молчаливую отмашку. Фыркнул дядька себе в нос, будто сердясь на что-то, и пробурчал, — Не было печали. Прибыл, гадёныш.
Силуэт того, кого они с порога таким словцом едким окрестили, шёл с другой стороны моста, переплетаясь ногами с полосатой дорогой, похожей сейчас на ослабленные вожжи. Крепкий такой, не тонкий, но и не крупный, вполне себе обыкновенный, навскидку, наверное, старше самой Мишки уж точно. Чем ближе оказывался, тем чётче понималось: да, ему где-то за двадцать. Непонятно, сколько. Весь разэтакий, рыжий, в шапке смешной, похожей на маленький мешок, да куртке стёганой, модником быть старается, в местных-то широтах. Даже глаза, и те будто не мальчишечьи вовсе, крупнее должного. Такие девочкам очень нравятся. Мишка не знала, почему, не понимала в этом. Чуть бледненький, щурится в полуулыбке, будто вот-вот шутка с губ слетит, а слетает на поверку пока что только свист. В пальцах и вовсе какой-то кулёк, на поверку оказавшийся путевой сумкой. Шагнул парень на мост без единой запинки, и никто-то его не остановил. Хотела было Мишка возмутиться, да разум здравый не дал — это посланец. Зачем-то нужно, чтобы он туда-сюда ходил, вот и не любят его мужчики. Воду баламутит, устав нарушает, мешается. Догадка подтвердилась почти тут же.
— Явился, не запылился, Пижон. Что, господа не приветили и в этот раз? Что ж вас сегодня несёт-то всех через мост? — что-то в голове вроде бы вспыхнуло, а вроде бы и ни капельки не прояснило дел. Помнит, да не помнит на самом деле о нём ничего, кроме того, что ноткинский он, разбойник, значит. Из вот этих хитрых ребят, что вечно при ножах, блестящих глазах, да планах всяких про то, как поезда красиво грабить. Или ещё как приключаться. Интересно, а изменилось ли что? Пижон, впрочем, будто и не видел отношения к себе, только росчерк сделал в бумажке какой-то, что ему дружинник подал, и отмахнулся, будто от чего-то совсем игрушечного.
— А не такая у меня работа, отец. Мне не по гостям рассиживаться, мне ногами работать. За ноги мои платят, да за расторопность, понял меня? А хотя, куда тебе. — и хихикнул так весело, и подмигнул Мишке, будто пытаясь с ней эту шутку разделить, мол смотри, как я его. Отчего-то стало даже спокойней. Будто на защиту её встал. А спустя пару секунд, присмотревшись к ней и по первой не поняв совершенно, тут же сверкнул глазами, — Ух ты. А я тебя знаю. Вот только в толк не возьму, откуда? Вижу ж, лицо знакомое, а вспомнить не могу. Ты откуда такая, лапочка?
Не ответила, проглотила слова. По крайней мере, сначала, продержав его в любопытном неведении какое-то неприличное, наверное, время. Надеялась, наверное, что он рукой махнёт, да двинет по своим делам, какие бы у него ни были дела. Уж не знала Мишка, почему закрылась: может, разочаровать его не хотела, вон какой весь из себя светится, радостный, ещё ему с ней возиться. Да только не унимался Пижон, явно кличку заработавший заслуженно, вон какой модник. Не унимался, нет, всё рассматривал её пристально, интересовался, тянулся. Вот и пришлось, чтобы куда-нибудь деться суметь, выдать таки себя, как плохой разведчик. Хотя Спичка говорил когда-то, что вот с ней он бы в разведку пошёл, она никогда своих не выдаст.
— Мишка я. Бураха дочь. А ты Двоедушник, я знаю. Написано на тебе.
— Ба! Это ты так в санатории своём выросла? И чего там только делают с людьми. Уезжала же, помню, во-от такой коротышкой, а теперь вон чего, красавицей выросла. — и, окончательно разулыбавшись, наклонился к ней слегка, да зашептал по-шутливому, покосившись глазами нарядными на мужичьё у моста, — А ты их не бойся. Не дал Бог жабе хвоста, а то б всю траву вытолкли. Мозгов нет, вот и цепляются. Двинули-ка отсюда, чего ж одной гулять?
Не возразила, вот и двинули. Как ни крути, как ни отверчивайся, а внимание доброе кому хочешь будет приятно, даже от чужака. А уж тем более от того, что заступился за неё, да так над мужичьём пошутил. Жабе хвоста, так на её памяти только папа говорил. Щебетал Пижон, полностью сам щебетал, позволяя только лишь слушать и не волноваться о том, что бы в ответ сказать, это было для неё всякий раз бесценным подарком. Лил слова соловьём о том, что вообще-то там, за рекой, особо делать-то и нечего, он только бегает посланцем туда-сюда. Мол, Влад, муж Хозяйки былой, к нему выходит, всегда-то среди полей одиноко стоит, будто ниоткуда взялся, да передаст что-нибудь. А потом обратно, по одной и той же скучной земляной дороге. О том, что Вторая его — малиновка Мишель, которую он сам так назвал, с ним всегда летает, а в аккурат перед встречей с Владом с плеча спархивает, будто чего опасается. Про отца расспрашивал, мол, как же он там, болеет ли всё, скоро ли на ноги встанет? Ответы тут же сам себе и давал, не умея усидеть на месте. О том, как идут дела, как жизнь льётся через Горхон, и какие нынче вокруг настроения гуляют. Двигался пружинисто, и непонятно было, то ли видит, то ли нет, как Мишка приглядывается, силясь его понять. Казалось, будто не видит.
— А подрядил меня на это дело лично господин Стаматин. Ну, который самодержец. Второго, если честно, и не помню, когда крайний раз видел. А мне не жалко, работка не пыльная. Другие боятся, суеверные, не суются за реку, а мне-то чего, я-то может и шнырь ещё тот, но и работы чураться не привык. Так уж нас Ноткин учил. — похоже, любит пощебетать, поделиться, поразливаться на кого попало, неважно, лишь бы слушали. Это, в принципе, Мишке подходило. Шли куда-то, вдоль русла речки, пересчитывая под ногами брусчатку и рыхлую землю, — А тебе-то самой сколько лет будет? Шестнадцать, семнадцать? В жизни бы не признал, кто такая, ну дела, ну и выросла. Это какая ж ты теперь Мишка, ты теперь прямо-таки Софья. Как в той религиозной книжке. Красиво звучит, на язык ловко. Слу-ушай, а ты, кстати говоря, сейчас куда направляешься?
— Не знаю. Пока гуляю просто так, трогаю всё. — честно она старалась ответить хотя бы каплей той энергии, что Пижон плескал везде, как твирин на празднике, но понятия не имела, что выходило на самом деле, — На самом деле, хотела в Машину. На папино место посмотреть. Тут как будто что-то сломалось, не знаю, что. Хочу нащупать, может, там получится. А почему спрашиваешь?
— Ай, да тут такое дело. — остановился, безмолвно попросив притормозить за собою. Ощупал второпях карманы свои, да путевую сумку, на секунду даже в лице исказился — неужели потерял? — но тут же выдохнул, наконец нащупав заветный свёрток. Небольшой совсем, в чёрном бархате весь, никаких сомнений, что за ним и ходил он за реку. Взглянул Мишке в глаза этак проникновенно, даже чуть жалобно, будто на сестричку свою, и замурлыкал, — Видишь ли, маленькая, мне нынче нужно оказаться в двух местах сразу. А время-то, видишь? Поджимает. Не поспею. Сделай для меня милость, возьми-ка этот свёрток, да отнеси в кабак, адресату. Самодержцу этому, а то он с меня шкурку спустит живьём. А я до Ноткина двину, там другие дела имеются. Тебе вон всяко в ту сторону, а я тебя потом ох как не обижу. Сделаешь для меня?
— Давай сюда. — долго не думала, почти сразу взяла мешочек. Бархат обласкал пальцы ласковым касанием, выцеловал всю, как настоящую столичную барышню, а не местного степного суслика, каким она по-настоящему и являлась. Взяла в обе руки, прижала накрепко, чтобы не потерять, и точно, без обмана, почувствовала под пальцами мягкое, еле заметное тепло, откуда-то текущее сквозь ткань. Что-то там было непонятное. Что-то из-за реки, но тёплое и нестрашное. Может, зверёк? Нет, зверёк бы шевелился, и звуки издавал, а там словно бы камушки тёплые внутри. Постеснялась было Мишка, но спросила всё-таки, — А открывать можно?
— Ну-у, вообще-то, господа не велели. — пожал он плечами, мыслями словно уже витая где-то совсем в другом месте, но просиял почти сразу, осознав, что проблемка его решилась почти на месте, и бояться нечего, — Опасались, мол, потеряю чего. Так что, думаю, можно, главное, чтоб всё на месте осталось, и не просыпалось ничего. А то голову снимут уже за рекой, мда. Ладно, бывай, лапочка. Ты не стесняйся, к нам захаживай, мы семью Бурахов всегда уважали. Не обидим.
И скрылся. Почти тут же девался куда-то, потерялся среди домов. Ни для кого секретом, наверное, не было, чем стали маяться Ноткин и его команда, когда окончательно потеснили остатки людей Грифа с насиженного места. Ой, было страшно, если вспомнить. Ноткина она помнила хорошим, но жёстким, а к своим врагам — тем более, и чем-то нехорошим это тогда точно кончилось. Помнила, что пальба была, хохот и вой, а отец сказал ей дома сидеть, мол, не её это печаль совсем. Филин, дядя Гриша, к тому моменту с ними уже окончательно поругался, так и не сумев от бандитизма отвернуть, а правосудие обрушилось руками вчерашних мальчишек, что теперь воцарились там, подмяв под себя все Склады целиком. Все рельсовые ветки, все случайные составы, идущие далеко отсюда, все ночные жуткие вылазки и все драки на ножах. Хан почему-то разрешал им здесь быть и обретаться. Не спешил ничего с ними сделать, пусть и просили, мол, спаси, на людей нападают ночами. Только разок, помнится, как-то с их атаманом поговорил, а тот как-то быстро решил всё, и наказал тех, кто причастен был. Вспоминалось смутно, но прятались они всегда легко, почти со свистом — оп, и нет! И будто не говорила ни с кем. Только мешочек и оставался подтверждением, что не с ума сошла. Забормотала что-то себе под нос, развернулась на пяточках, да двинула назад, куда ноги вели по привычке.
В кабак «Разбитое сердце» ей, вообще-то, ходить никогда не было велено. При одной мысли о том, что под каким-то предлогом она туда спустится, отец ворчать начинал, как подбитый медведь, и, пусть и не сердился в открытую, но точно этого вообще-вообще не хотел. Наверное, дело было-таки в самодержце, уж больно разладились они друг с другом за годы. Впрочем, тут-то Пижон прав, ей-то до того какое дело? Она-то — не папа. Папа лежит под капельницей на койке. Передёрнуло неприятно, словно что-то снова подвывает ей в такт, хнычет откуда-то, да только прислушаться и понять, откуда, никак не получалось. Спичка и вовсе рычал на неё, мол, нечего тебе там делать, ты-то порядочная, и малая ещё. А разве сейчас такая уж она и малая? Вон, Пижон аж трижды сказал, как взросло она выглядит, да и не пить она туда идёт, а дела делать, помогать. Ведомая этими утешительными мыслями, чуть боязно она вцепилась в двери, прошмыгнув сквозь них, и почти тут же принявшись неслышно, как котёнок, красться вниз по пустой в такое время, местами ржавеющей лестнице. Вон как далеко вглубь. И как только вышло? Раз пролёт, два пролёт, неужели, когда ты пьяный, отсюда выходит выбраться самому? Мишка не знала, она никогда пьяной не была, и не особенно-то хотела. Папа порой, если надо было услышать что-нибудь, тонкое-тонкое, проглатывал стопочку, жмурился эдак надолго, а потом, словно зная заранее, уверенно так шёл туда, куда точно было надо. Но детям говорил никогда так не делать. Почему? Потому что поймёте, когда старше будете. Вот, посмотри-ка, стали они старше, а что толку? Кто-нибудь что-нибудь понял? Не-а. Взрослые тоже дураки несмышлёные.
— Она рабо-тает. Работает на износ. — голос, раздавшийся вдруг внизу, был ей отчего-то совершенно не знаком, и, больше того, ещё и как-то совсем непонятен. Звучал престранно. Хрипло, низко, с едва приметным угловатым акцентом, где-то она такой слышала, только в упор не помнила, где. Кажется, сосед её в санатории, мальчишка из соседней палаты, родом из Цейских гор, примерно так разговаривал. Затаилась Мишка, прекратила свой спуск, и спряталась в темноте лестницы, распустив немедленно непокорные уши. Самое-то странное, голос был будто бы и не живой вовсе. Не говорят так люди, словно генератор электричества пытается общаться по-человечьи. И у него выходит, очень даже выходит, но отличия всяко заметны. Голос запинался. Рвался, чуть лязгал и двигался скачками, как пластинка, заевшая под иглой, — Возвраща-ется на рассвете. Плохо спит. Мы с тобой о чём до-го-варивались? Где она? Почему не дома?
— Гела, а Гела. Не пей мою кровь. — а вот и самодержец, собственной персоной. Ничуть не изменился, по крайней мере, на звук. Не знала Мишка, как к нему относиться, ведь знала только по сварливым отцовским рассказам, да мятежным присказкам дяди Дани, что человек это довольно необыкновенный. Местами злой и жестокий, но в своём деле удивительный. Гений, прячущий себя под ширмой из всяческой дряни и пустоделия, так дядя Даня сказал о нём, горько усмехнувшись. Звучал Андрей по-стальному, кажется, шагал там, внизу, отмерял под ногами крепкие доски. Неколебимый и твёрдый, ониксовый, — Напоминаю. Ты — играешь на своей этой чёртовой приблуде. Лейла — танцует столько, сколько ей заблагорассудится. Прибыль — пополам. Ей что же, что-то не нравится? А вчерашней ночью выглядела весьма счастливой. Ещё бы, сколько публики было. Всех-то потешила, всех порадовала, на кого ручек хватило. Отсыпается твоя сестрица. У меня отсыпается. Умерь свой пыл, горец. Добазаришься ты со мной.
— Околдовал ты её. — голос отчётливо дрогнул под аккомпанемент шагов господина самодержца. Этот самый так называемый горец, притушив себя чуть не насильно, зазвучал вдруг так, словно внутри что-то задребезжало. Полным достоинства, но болезненным голосом, в котором даже отсюда была слышна какая-то невозможная тревога, — Она и преж-де не была большой морали, но здесь? Дьявол с тобой. Главное, чтоб цела. НагIана бата-яв хIиллачи.
— Ты это дело брось, Гела. И браниться на своём брось. Быть может, споёмся ещё.
За насмешкой чужой хлопнула коротко одна из рабочих дверей кабака. Ненадолго, всего на минутку, тишина зависла такая, что впору ножи точить. Засела Мишка, глядя вниз еле как между перилами, да только не было видно, а только слышно. Слышно, как тяжёлые эдакие сапоги из когда-то живой кожи по полу поскрипели, неся нелёгкого хозяина. Слышно, как садится он, как снимает перчатки скрипучие — и тут, нате! Музыка полилась всамделишная. Да до чего неплохая, клавишная музыка, какую услышать прежде было можно только в Ангельске. Любопытство звериное взяло верх тут же, и почти сразу, точно такими же неслышными шажками, спустилась она в самый низ. Пахло тут, если честно, уже как-то слишком. Не слишком пьяно, не слишком резко — просто слишком. Травы под потолком перемешались с отстоянным спиртом, чужими духами, что красовались здесь своим блеском пару часов тому назад, и каким-то дурацким напряжением, что напитывало воздух мелкими, крошечными разрядами тока. Дядя Даня говорил, что это называется «статическое электричество» — такое бывает, когда у соприкасающихся штук разный уровень заряда. Тогда и волосы дыбом, и при касаниях током бьёшься.
Здесь было слишком. Но при том по-своему, наверное, славно и почему-то темно. Густое-густое место, тут же чувствуешь, что глубоко в землю засело. Степняки его не любили, оно и понятно. Кабак и твирин гонит, и топтушек степных переманивает к себе, за деньги танцевать на потеху публике, да и сам Андрей, наверное, их жизни претил. Мишка не знала, только рассматривала, чего тут да как, в этом загадочном месте, куда отец вечно запрещал спускаться одними своими глазами. Потолки высокие, нора глубокая. Куда-то уводят рабочие двери. За стойкой стоит человечек, рюмки протирает, на неё не смотрит. А в уголке, ровно там, где стихли шаги, расположилась очень уж удивительная вещица. Даже и не сказать, поди, сразу, на что она походила. С первого взгляда — на огромный такой чемодан, распахнутый наголо, размером, наверное, с человека, а из него начинка всякая смотрит — трубы, механизмы, блестящие струны и ниточки, педальки и кнопочки, полная палитра красивых каменных клавиш, конечно. Всё сверкает, переливается, ухоженное и нарядное, как выточенный из горы слиток. Заправлял этим, кажется, сам пианист — загадочный горец, поругавшийся с хозяином, и теперь надувшийся, что мышь на крупу, сидел за инструментом, вперившись в него своим каким-то уж очень чёрным, тяжёлым взглядом. Высокий дядька, тут не отнять, высокий и крепкий. Брови густющие, волосы чёрные вниз ползут, едва закрывают шею своими кольцами. Статный весь, напряжённый, будто сам механическая пружинка, тянущая на себе слишком много. Небритый, строгий весь. В дурацком красном мундире, а поверх него — меховая накидка стелется. Да ещё и из такого меха, какого здесь никак не найти. Не знала она этого дядьку, никого в нём угадать не выходило. А вот мех потрогать хотелось, вот Мишка и не выдержала — подобралась близко совсем, руку протянула, да запустила было пальцы, а накидка, скажите пожалуйста, вдруг совершенно жёсткая. Рябая такая, из чего-то тёплого, но на вид лучше, чем наощупь.
— Это ов-чина. — развеял тут же её сомнения незнакомец. Не обернулся даже, чтобы подглядеть, кто это с ним решил так невежливо поздороваться. Говорил и правда престранно — гудел, поскрипывал, шуршал сквозь речь, а ещё почему-то вовсе не шевелил головой, только играть продолжал, лишь бы мысли дурацкие подчинились ему, и прочь ушли. Мишка его понимала, пожалуй — гнать мысли непрошеные всегда трудно, они всегда сильнее и проворнее. Играл нервно, но не минорно, всё-то на полутонах, будто изобразить хотел своё состояние взвинченное. А вещица и правда звучала прелестно так, каждой своей трубочкой гудела, попискивала, хихикала и переливалась с его руками, словно он её продолжением был, не иначе, — Здесь не водится. Из Цей-ских гор. А хозяина нет. Ото-шёл он, будет скоро. Подожди здесь.
— Красивая вещь. — потрогала следующим уже престранное устройство, тихонько, за деревянно-кожаную часть, чтобы никак не нарушать мелодии, так инструмент тут же отозвался, крайнюю клавишу заглушив — вместо прежнего звука она издала вдруг гулкий, куда меньшей чувствительности. Мишка тут же отдёрнула руку, испугавшись, но горец, кажется, не спешил злиться. Замер на месте, оборвав свой взвинченный мотив, пережевал пару секунд, и сразу вернулся обратно, — А она почему такая? В чемодан собирается?
— Собира-ется. — отвечал спокойно, и мелодия на глазах менялась, перерастая во что-то позвонче и будто даже повеселее. Очевидно, в игре на этом вот своё спокойствие находил, — Это бакъан. Моих рук дело. Можно закрыть и пере-нести в другое место. Ты зачем здесь?
Вспомнила, очнулась ото сна музыкального. Бархатный мешочек снова взялся в руках теплом, и теперь, наконец-то не выдержав, любопытная по природе Мишка решилась его развернуть — здесь-то негде потерять содержимое, правда? Если чего на пол выпадет, то тут же вернёт назад? На пальцах ткань раскрылась цветком, и на свет явились три вещицы. То, что показалось ей тёплыми гладкими камушками, оказалось на деле степным оберегом. Правда, прежде она таких не видела, так что только догадываться могла, почему он пришёл из-за речки. Бусинки красные, все как одна, тяжёленькие, из красно-рыжего камня, на нити висят, а посредине — железный символ. Не помнила такого, не учила. Будто бы браслет или чётки. Зато второй предмет узнала запросто, ещё бы, за этим сокровищем отцовские ноги каждую зиму бегают по самым высоким сугробам. Пучок сизой твири. Самая редкая из этой небольшой семьи, самая загадочная и самая, наверное, к человеку кроткая. Твирь-прятка, твирь-шептушка. Не стрекочет, не шуршит, не жужжит, а шепчет негромко так, неотчётливо, так, что слова непонятны, и так папа её всегда находил — на слух, а не на голос. Стесняется, прячется под снежными шапками. Растёт она по зиме, и запасать её надо много. Так в напоминалке их домашней написано — а ведь так она и не посмотрела, там ли эта напоминалка ещё находится. Спичка наругал, да спугнул. Стыд взял почти тут же, и, желая от него спрятаться, Мишка вонзила глаза в третий предмет — в записку, что прилагалась к этому всему аккуратным небольшим квадратиком какой-то шершавой бумаги. Приятно, будто бумагу перемололи и новую сделали.
— Пока что это всё. До тех пор, пока не увидим чертёж — больше ничем помочь не можем. М.
— А тебя, девочка, мама не учила в чужие вещи носа не совать? Дай-ка мне.
Голос Андрея, зазвеневший за спиной сталью, разорвал вдруг повисшую мягкую тишину, сглаженную клавишами, на кусочки. Мишка вздрогнула, аж спину выпрямила со страха, нахмурилась, сжалась вся по струнке, а самодержец в тот же миг одним хлёстким движением из её рук выхватил посылку. Устремил свой взгляд хищный, ястребиный, в текст нехитрой записки, да тут же будто бы и притих, то ли раздосадованный, то ли облегчённый чем-то. На минутку стало обидно, горько даже — ишь ты, мама. Какая ещё мама? Никогда у Мишки не было мамы, то есть, была, но та-ак давно, что и вспомнить не выходило, только куколка и осталась ей верным спутником с тех лет. Папой совсем другого человечка зовёт, с него вон тоже набивка лезет. А всё-таки некрасиво было, про маму. Нарочно он что ли? Хотя, наверное всё-таки нет.
— Это тебя, хочешь сказать, Пижон подрядил вместо того, чтобы самому явиться? Больно ты взрослая, чтоб на посылках бегать до сих пор. Сверстницы твои уже давно дела поинтереснее себе находят. Да не жмись ты так, не съем я тебя. Пока. — усмехнулся по-доброму даже, будто поумерив внутренний пыл. Стаматин, а это был всё ещё он, не изменился, наверное, ни на капельку. Тот же говор, те же повадки, разве только на лице усталости прибавилось этак здорово, серый весь, но бодрый, на ногах легко держится, почти что летает. Портки эти полосатые, подтяжки крепкие, плащ молочный с густыми пятнами где попало. Неряшливый, но очень-очень красивый человек, так казалось. Тем больше было поводов, наверное, от него закрыться. Хотя, Пижон вон тоже красивый, а совсем не пугает ничем, а здесь что не так? Хохотнул Андрей звонко, кажется, явно разрядившись душой, да по голове её потрепал, как щенка, напрочь игнорируя то, как она чурается прикосновений, — А, впрочем, забудь. Вижу, дитя ты ещё. Важно совсем не это, важно то, что Пижон, лисёныш складской, от работы отлынивает, других подряжает. И заплачу я, значит, не его лисьей тушке, а тебе, девочка. Хоть ты и нос свой куда попало суёшь. Ты так не делай, до добра не доведёт. Поняла меня? Вроде умная, хотя лицом степнячка.
— Поняла. — решила имени своего не называть, не раскрываться, наверняка до него сплетни совсем скоро доберутся. Тут любые вести быстро летают, как маленькие птички-малиновки. Ощущение было, словно и без того перед ним лежит на ладони, словно лягушка, которую вот-вот начнут резать. Ещё не хватало. Хотя, признаться, кое-что узнать хотелось, — Андрей, а вы скажите. Вот этот господин, он давно приехал? Я его не знаю, кажется. Вспомнить не могу.
— До чего ты странная. — улыбнулся снова, будто силясь сгладить первое впечатление о себе, но выходило почему-то слабо. Руки его, потёртые, временем истерзанные, чудесным невероятным трудом закрученные в рогалик, уверенно пересчитывали монетки, что уже скоро должны были отправиться Мишке в карман. Деньги были. Оставались, кажется, с поезда. Но лишними точно не будут, никогда не бывают, — Как понять не знаешь? Ты что ж, в пещере живёшь? А, хотя, с вашего брата станется. Это Гела Маршания, с годик назад сюда приехал. Изобретатель, межпрочим, далеко не последний человек был совсем недавно там, в большом мире. Но, как мы все, понимаешь, пал жертвой весьма избирательных репрессий наших изумительных Властей. Вот и судьба его теперь — возиться с чёртовым Проектом Быков, а местами играть здесь, публику веселить. Слили в отхожее, как нас всех. Здесь ещё и сестричка его танцует, красавица редкостная, настоящий цветок. Ты загляни как-нибудь, посмотри. Для общего развития. Они нынче в Омуте обретаются, у Данковского в гостевых комнатах. Подумать только, злая ирония, а? Совсем недавно ведь он и был на их месте. Приехал, глаза вытаращил, и ну всех кипятком шпарить.
Что-то такое Мишка слышала, кажется, от дяди Дани, об этом человеке. Что-то о том, что под его руками оживает металл. Обретают душу безделушки, сшиваются ткани железа и стали, твёрдые сплавы становятся гибкими, а пустые детали — собираются и поют. Загадочные лифты, телефонные провода, что есть, кажется, только у высших лиц страны, самых-самых, удивительные латунные создания-автоматоны на службе маленьких мясных человечков и, конечно, новые поезда. Вдыхает душу в неживое, как вдохнул в этот его дышащий трубами инструмент. Гела, впрочем, кажется был вовсе не рад о себе что-то слушать — сам притих, отвернулся, укрыв лицо в тени окончательно, а пальцами разыгрался так, что Андрею приходилось повышать голос. Приметив это для себя, Мишка тут же свернула расспросы, пусть и отметила для себя всякого рода важное. Про то, что живут они в Омуте, про то, что новых лиц здесь аж целых два, и про то, наверное, что ещё хотя бы разок с этим человеком поговорить стоит. Оплату она приняла в сложенные горстью ладошки, деньги тёплые, прогретые ловкими пальцами самодержца. Это, получается, он приехал сюда работать над Проектом Быков? Зачем? Что там может сделать такой человек?
— Спасибо. Я пойду. Обещаю, больше не буду в ваши посылки заглядывать. — кивнула вежливо, старательно, по крайней мере, помнила, что так — вежливо. Ручки сложить, ножки вместе поставить, кивнуть аккуратно, без перебора. Попытаться улыбнуться, хотя бы самую малость, вот это самое сложное сиюминутно, но у неё получилось в этот раз. Андрея просить об ответе было не нужно, в ответ лишь вольным жестом отмахнулся, безмолвно веля ей расслабиться, — До встречи.
— Надеюсь, девочка. Свежие лица я люблю. Хоть что-то новое в этой проклятой трясине.
Вынырнула из кабака она кое-как, уже на полпути возненавидев лестницу, что вела к выходу. Вот это огромное ржавеющее чудище, по которому спуститься легко, а вот подняться — уф, заведующая Вайцман тут наверняка оставила бы все свои заковыристые заграничные проклятия. К каждой ступени прибила бы по одному своей овечьей ногой. Теперь в мыслях были одни овечки. Интересно, они и в самом деле такие на ощупь, как накидка Гелы, или овчину как-то по-особенному выделывают, чтобы такая была? Овец не свежуют, а стригут, это хорошо, это правильно — потом вырастет новая шерсть, лучше прежней. Раскрыла дверь Мишка, выскользнула рыбкой наружу, втягивая утренний воздух всеми своими не особо крупными лёгкими, да так, что аж заболели они, бедные, с непривычки. Запах гнили и силоса всё сильнее, всё жёстче почему-то, аж до тошноты. Будто вокруг гниющие трупы. И будто их больше, чем раньше ей казалось. Гораздо больше стало за три года, хотя, наверное, она попросту отвыкла, дыша по-прежнему остаточной солью, шахтами сухими и порывами южного высокогорного ветра. Интересно, подумалось вдруг, а Цейские горы, это где? Папа рассказывал, что уж очень они далеко, что земля это таинственная, полная странных, собственных обычаев, музыки и запахов. Что у них всё своё, всё другое, и вездесущие руки Столицы почти что дотуда не добрались. Живут в посёлочках маленьких, что строятся вверх, сами над собой, а вкруг — горы и высокие тысячелетние леса. Попасть в них можно, если из Ангельска сбежать, только не в её сторону, а на юго-восток. Вот только уж больно они крутые, уметь надо, а то упадёшь и пропадёшь. Выкарабкалась Мишка из-за сердечных дверей и, признаться, закрыв глаза в желании хоть с минутку побыть наедине с собой, всё упорядочить и уложить в голове, меньше всего ожидала, открывшись обратно, найти на себе непростительно много взглядов. Где-то пять или шесть.
Взгляды все, как один, были ей чужими. Мужскими. Что же за день сегодня, ругнулась было в голове, но тут же в ответ вперилась, чтобы не думали, что она боится чего-то там. Шестеро их, мальчишек вчерашних, но как на подбор — бычки крепкие, заливистые, резво смотрят, готовы сорваться. Силы в них много, девать некуда, но тяжёлые, разночинные, разноразмерные. Кто-то старше, кто-то моложе, но все похожи. Уставились, как на новые ворота, не иначе, чего-то хотят. Самых из них выразительный, будто получше других раскрашенный, выступил вперёд: весь дёргается, силится себя удержать, глазами сверкает, в волосах под утренним слабым солнцем поблескивают какие-то костяные вещички. Хмурится, рассматривает, будто признать пытается.
— Ши хэнэй басагамши? — спросил вроде бы по-простому, а будто бы и огрызнулся. Ждали они её тут, не иначе как ждали, вот только зачем, на что? Она ведь здесь всего-ничего, а уже чего-то надо. Тьфу. Впрочем, понимала она, чего спрашивает, губы стиснула, тут же перейдя в их регистр. Будто всегда была точно такой же. Будто и вовсе нет меж ними разницы.
— Ты в Городе, кровный. Говори по-нашему. Я Бураха дочь, Софья меня зовут. — тут же обратила внимание, приметила, как переглядываться они стали между собой, словно и правда нашли то, что искали. А также, наверное, то, что на других из Уклада они не очень-то походили. Отметины на них какие-то незнакомые, чёрные, не кровавые, а на лице у каждого — ладони отпечаток чужой. Вот бы дочку Тычика об этих делах спросить — интересно, какая она стала? — Таньд юу хэрэгтэй вэ?
— Значит, не врали нам. И правда вернулась. — ох, и непросто было ему, что среди своих первый, на ломкий людской язык перейти, да только усилие над собой сделал, и заговорил снова, словно под прессом жестоким, словно насильно, — Хавар ирлээ. Земля теплеет, Туурга отступает, не обернётся. Пора Бурахам сдержать данное ими обещание. Мэргэн не будет ждать. Би хара, он милостив, но ненадолго. Бурах дал слово. И Бурахам его держать по первым всходам.
— Ничего ещё не взошло, чего пристали? — буркнула она в ответ, даже не зная, на какую такую претензию нужно ответить первой. Увидев, как перемигиваются, как друг с другом без слов говорят, почти тут же поняла, чего к чему. Отец дал слово, и теперь, раз с него набивка кусками пошла, спрашивать надо с его детей, вот только о чём, за что спрашивать? Как узнать, если сами сказать не желают, только угрозы метать, что мясо гнилое? Впрочем, тут же Мишка закрылась совершенно окончательно, не прекращая бурчать. Сердце заколотилась в панике, совершенно неподконтрольной и способной зашиться только в мешке из её вечной непробиваемой обороны. Заговорила, — Этот ваш Мэргэн. Почему он вас послал, а сам не пришёл? Шудрага. Так нельзя. Пусть сам придёт и скажет, чего ему обещано. Я отцовского слова не знаю, не знаю, но хочу отдать то, что должна. Пусть придёт. Тогда поговорим. А теперь отпустите. Баяртай, холбоон.
Пожалуй, призрачные нравы Уклада были понятны ей больше, чем кому угодно из её сверстников. Куда лучше были понятны, чем горожане. Спичка вечно об их поведение локти свои острые сбивал, а она как родная. Может, и правда родная, в конце концов, вон, даже Стаматин признал в ней степнячку с первого взгляда. Вот только так дурно делалось, так душили голоса, друг с другом шепчущиеся о её словах, так давили в спину взгляды, когда расступились они, выпустив дочку служителя прочь, что чувствовалось точно — эта встреча не последняя. И, если не придёт этот их непонятный, окутанный тайной Мэргэн, то вернутся его посланцы. И такими мягкими уже не будут. Ой, а вдруг к Спичке тоже приходили? Впрочем, отпустить и правда отпустили, позволив уйти так стремительно и торопливо, что можно подозревать её в трусости. И не без причины. Уклад-то, быть может, и был ей понятен, вот только в нём, кажется, тоже что-то поломалось. Эти самые ребята, окрашенные чёрными тавро, вчерашние мальчишки, а сегодня уже крепкие юноши, отличаются от всех остальных. Прежде таких никогда среди всех не водилось. Откуда, зачем они такие? Когда ввели новые костюмы? Что за слово дал им папа прежде, чем исчезнуть беспросветно посреди нигде, а потом вернуться замёрзшим и не чувствующим ничего, кроме страха? А если это они с ним сделали? Стоит ли их бояться?
Паника подступала не от самих вещей, а от вопросов и шума, что их окружали. Всего вдруг стало ужасно слишком, даже более слишком, чем в кабаке. Ускорила свой шаг Мишка, едва ли помня, как, второпях пересчитав по памяти все железнодорожные шпалы под ногами, тянущиеся холмом-хребтом, накрепко сжала в кармане ключик. Как вонзила его в тихую дверь Машину, накрепко смазанную, чтоб без единого скрипа. Как открыла, нырнула внутрь, да изнутри заперлась — всяко папе это место нескоро будет нужно. Можно и посидеть так, чтобы никто не трогал. Прикоснуться к ржавеющим стенкам, дышащим твирью и горькой кровью. Коснуться взглядом множества пучков на потолке, что связывают в себе разнотравья. Отшатнуться от алембика — отвратительно пустого, ничего в нём не варится. Забраться на кровать, что осталась тут ещё из того времени, когда все вместе здесь же и жили. Спичка тогда, в самые пугающие ночи, когда она боялась, вместе с ней на кровать эту самую залезал, общим покрывалом холщовым укрывал, да рассказывал всякое, лишь бы не волновалась. А она ему носом в грудь тыкалась, силясь пригреться и утеплить душу. А теперь что же? Вместо покрывала из холщины — живое, хорошенькое одеяло. Папой не пахнет, ни кровью чужой на руках, что он приносил вкупе с органами, ни язвительными травами, ни тёплыми монетками, ни горячим ножом в его пальцах. На кровать теперь помещается, пожалуй, только она одна, никого больше не позовёшь. А вместо Спички — сверкнуло вдруг в сердце теплом, острым таким, перечным, важным-важным — куколка! И чего это она здесь забыла? Она отцу помогает работать? Ведь точно Мишка помнила, что за старшую её оставила в доме, когда уехала в санаторий на пожить. Чтобы смотрела она за папой и братом. А теперь, выходит, здесь она — пусть и изрядно истрепалась. Поизносилась, слабенькая, латать и латать придётся. И, может быть, новое платье её пошить. Вот только шить Мишка так и не научилась сама, может, к тёте Ларе за этим делом сунуться? Стиснув накрепко куколку в обеих руках, совершенно почему-то невыспавшаяся Мишка сомкнула глаза почти сразу же. Хотя, кажется, прикладывалась ко сну в доме Белой Хозяйки. А может, так и не вышло? Там что-то тоже сломалось, и тоже непонятно что. Что-то снова захныкало, а Мишка отвернулась — ткнулась коленками в тёплую ржавую стенку, укуталась накрепко в одеяло, а куколку, на удивление будто бы сытую, к себе прижала обеими руками. Ничего. Немножко поспит, и сможет понять. Может, Спичку спросить, чего этим странным расписным мальчишкам понадобилось? Или самой? Ох, до чего красивые узоры ржавчина рисует собой на стене перед носом. Води себе взглядом, да засыпай. Засыпай и засыпай. Мишка сдалась и сомкнула глаза.
Пальцы грел тёплый инструмент, похожий на будто бы шестой, дополнительный палец. Такого ни у кого нет. За спиной кричал кто-то дурниной, так и хотелось рявкнуть, мол, заткнись, не мешай. Из бутылки серой прихлебнуть, лицо от пота вытереть, да одно только движение сделать. Перед Мишкой протянулась пуповина — таких она видела сотни. Все разные. А эта на что-то похожая, будто знакома. Один крохотный надрез где надо — и свобода. Мишка прицелилась, словно умела это всю жизнь, прищурилась, и отрезала — сырая, дышащая пуповина обрушилась к её ногам.
Кажется, где-то кто-то заплакал.