Что распорется, то и сошьётся

R
В процессе
18
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 78 страниц, 45 593 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник

06. День второй. Летаргия

Настройки
Примечания:
Второй образец брать пришлось уже совсем не в том месте — там, где Бойни своего кошмарного влияния не оказали, выше по реке. Для чистоты эксперимента хотя бы, по крайней мере, так себе он это представлял. Заветные пробирочки, уложенные рядками аккуратно, словно солдатики, в походной сумке, пристёгнутые на всякий пожарный случай, чтобы не побились и не испортили остатки настроения, лишь жалобно звякали время от времени, перемигиваясь с его удивительной и весьма приставучей попутчицей. Одёрнул себя Родион было, но тут же обратно к этой колкой мысли вернулся. Нет, в самом деле, неужели маленькому сердцу Уклада делать больше нечего, как за ним хвостиком ходить, да ещё и с таким лицом, словно только и ждёт, чтобы на слове неосторожном его подловить? Он людей неплохо читал, и всегда видел, когда что-то надо. Впрочем, жаловаться было грех: болтала она за четверых, хоть заслушайся. Становилось холодно. Это было неправильно. Что за дела, разве наступлением дня не должно теплеть? Туман лениво поднимался к сизым тяжким небесам, постепенно сшиваясь с ними невидимой нитью, сливаясь и растворяясь, как личность в стаде. Может, укололо язвительно, и хорошо, что эта важная малышня сегодня составила тебе компанию? Не вечно ж быть одиночкой. С ней хоть не так беспокойно. Она не даёт тебе думать, не даёт вспоминать кошмарный сизый образ отца, не даёт терзаться. — Во-от, про то эта сказка и есть. — самодовольно вздёрнула носик, а сама всё косые взгляды кидала, слушает ли, не потерял ли нить того, что такая важная девчонка говорит? Уловив, что внимание всё ещё достаточно приковано к ней, дочка Тычика, мурлыкнув, продолжила свою звонкую историю, — Про то, что если будешь сволочью, то и умрёшь сволочью, тиимэл даа. Вот они девочку обидели, коровку зарезали, а потом все сами и померли с голоду! Понял? — А как же. Я эту сказку сто лет назад слышал. Правда, там не про то мораль была. — усмехнулся Родион себе под нос, почти сразу заметив, как переменилась спутница в лице. Как надула щёки демонстративно, но совершенно искренне, как губы чуть поджала, — Ну, чего ты, такая мне тоже нравится. Я вот по мелочи всё время думал, что к корове и правда можно в ухо залезть, если знать, как. К быкам чужим подходил и говорил, мол, давай, скажи чего-нибудь вслух, я никому не разболтаю. А потом узнал, что ухо — это Шэхен, и всё стало немного проще. Слушай. А ты откуда знаешь, почему народ пустой становится? Почему мне рассказала? И почему вообще «пустые»? — Ну, как это откуда, ты что ж, дурак что ли? Я же всё знаю. Я же Мать Настоятельница. Ой, ну и глупый ты, всё-то тебе объясни. — впрочем, почти сразу она перестала дурачиться, отлично зная, что спрашивают её серьёзно. В почерневших почему-то с возрастом глазах маленькой госпожи Тычик вдруг сверкнула какая-то неестественная, взрослая глубь, — На самом деле нет, не потому. Мы их зовём унтарна, по-вашему — пустой. Потому что внутри них больше ничего нет. Ни дыхания, ни нутра, ни мэдрэл, совсем ничего, всё выпивает Суок. Понимаешь? Вот, эти унтарна, они ведь не только в Городе встречаться стали. Среди хатангэ тоже есть. Я чувствую, что есть. Пальчики болят, саднят, будто чешутся изнутри, так, что сделать ничего нельзя. Им легче, ведь мы всегда одно большое, а не россыпь, как вы. Им легче держаться. Но скоро и их достанет. Зря те люди меня обругали, дэмээ. Ты другим расскажи, что у нас тоже есть унтарна. Чтобы перестали наше тело трогать, да во всём винить. Скажешь? Нет тут нашей вины. — Скажу. — и, увидев, как на округлом личике барышни наконец сверкнуло долгожданное облегчение, словно она наконец- хоть кому-нибудь отвела свою широченную душу, не сумел Спичка сдержать подневольной улыбки. Такая маленькая, и такая на деле большая. Дурачится, сказки ему пересказывает, до последнего примеряет маску ребёнка, ведь знает, что из-под той уже давно другое лицо заметно. Ободрительно коснулся её, тыкнул эдак в щёчку, на минутку даже забыв, чего может такое касание стоить. Словно просто девочка перед ним, малявка, без чинов, без её многочисленных глаз и рук, без таинственных кровавых идей. Просто девочка, доверившаяся ему без лишней оглядки, — Ты не бойся. Разберёмся мы, что это такое, и пальчики больше не будут чесаться. И в голову не бери, дураки они, не понимают, вот и маются дурью. Ты, главное, воду из Горхона руками пока не трогай, и, если чего почувствуешь не так, ну, про себя саму — сразу приходи в больницу, я тебя там посмотрю. Не упирайся. Приходи. Смутилась вдруг. Пушистыми ресницами глаза чёрные прикрыла, ручки сложила спереди эдак прилежно, да чуть опустила свой задраный нос. Точно, смутилась, одной ей только понятно, чего именно, но головой закивала, согласна, несмотря ни на что, в больницу она явится. Вредничать и упираться слишком крупными рогами не станет, и это всё вдруг потому, что именно он её попросил. По-хорошему так попросил. Заблестела вся, заколосилась, да вдруг, словно нарочито силясь сбросить с себя это минутное помутнение, захихикала в кулак. — Спичка, а Спичка, а правда ли, что твоя сестра в Город вернулась? — и, даже не дав ему и мгновения, чтобы рот раскрыть, утвердительно замурлыкала. Остановилась, оглянувшись куда-то прочь, в далёкие незыблемые поля, окрашенные сейчас совершенным пустым бурым ничем, задумалась о чём-то крепко, — Знаю, правда, тиимэл даа. Ты, как встретишь, подошли мне её, вот чего. И сам приходи, когда захочется — я тебя всегда хорошо встречу. Понял? Иди! Яараарай! И убежала. Убежала вдруг, совсем перестав справляться с дурацким детским смущением. Хохоча сама с собой, наговаривая что-то, играючи подмигнула и сбежала, ещё очень нескоро исчезнув среди сырой пустоты своей яркой, расписной фигуркой. Подумать только, отдалось теплом, будто всамделишная куколка, ожившая под чьими-то любящими руками. Вся такая румяная, раскрашенная во всякие яркости, светом напитывающая всё, чего докоснётся своей вольной рукой. А может, и не светом. Это, должно быть, зависит от настроения, что так переменчиво под холодными весенними ветрами. И теперь, стоило только ей исчезнуть, направиться домой, к своей вечно очарованной огромной семье, Спичка наконец остался наедине с собой и собственными мыслями — острыми, даже злыми. Сестра — укололо, въелось пеной перекиси внутри сердца, заныло, заплакало — где-то она сейчас? Уже изрядно времени прошло с того часа, как он, не сдержавшись по усталости, на неё сорвался, да спугнул, как ребёнка. Она ведь никогда не переносила, когда кричат. Всегда так и делала, пряталась подальше, убегала, смыкалась, всё делала, чтоб не заплакать. А он на неё, вместо «здрасте» — и вот так. Стыд исподтишка укусил за желудок тревогой. Больно так укусил, заметно, до крови и желчи. Где её искать? Дома, в вагончике, в мастерской? Нет уж, нет, нихрена. Закончит здесь, отнесёт эти образцы проклятые обратно, и разыщет эту бедолагу — всяко она не большой любитель влезать в неприятности. Они просто ломают пальцы об её кокон. На языке отозвался кислый тажильник. Надо идти. Дом Филина, в который он влез лет так восемь тому назад, а потом почему-то никто не стал возражать, носил своеобразное имя Петля. То ли из-за своего простенького устройства — лесенка, да пара комнат — то ли потому, что в своё время насмерть удушил песчаным облаком прежних своих владельцев. А может, нипочему — может, просто Капелле так захотелось, нынче она постройкам и важным домикам имена придумывает. Голова работала так усердно, что едва ли согласилась одуматься, когда тело рефлекторно донесло своего владельца до этих стен. Вопросов много, потенциальных ответов — втрое больше, и это, пожалуй, самое гадкое. Ответов так много быть не должно. Под пальцами отозвалась холодная неприлично ручка, последнее препятствие в закрытый со всех сторон дом часовщика — если так подумать, он и правда в последнее время больше обычного расклеился. Бурахи помогали, да и не одни они, если вспомнить. Друзья его, на пару с отцом, то и дело его куда-нибудь, да вытаскивали, лишь бы один не оставался, да и Ноткин, вездесущий хмурый атаман, вдруг откуда-то несколько лет назад в его окружении взялся. То ли по соображениям совести за ним взялся приглядывать, то ли из злорадства какого, но до сих пор до него ходил исправно, не бросал, пусть и друзей его бывших, бандитов филинских, выжег со Складов, как называется, огнём и мечом. Вроде смотрели, вроде держали под руки, а что ж толку теперь? Закрылся Филин, и далеко не только мозгой своей мягкой. Окна все на ставни сомкнуты, только редкие лучики света способны сквозь неровности да трещины внутрь пролезть, и, самое дрянное — дверь тоже сомкнута наглухо. Изнутри заперся, да не на ключ вовсе — Спичка проверил тут же, попробовав подцепить отмычкой, всё-таки это случалось не в первый раз — сегодня дверь сомкнута на засов отчего-то. Впрочем, с такой проблемой Родион всё-таки прекрасно знал, как полагается бороться. И, усмехнувшись мрачно себе под нос, да закрепив накрепко рабочую сумку, бросил многозначительный, даже азартный будто бы взгляд на чердачное окошко. Влезть туда, куда не звали, ему никогда труда не составляло — да что уж там, это, гипотетически, могло и ремеслом ему стать, не очутись он в какой-то нечеловеческой концентрации из двух врачей, каждый из которых учил по-своему. Дело простое, главное знать, где подступиться и протечь внутрь, словно подвижный тощий кот. И неважно, двенадцать тебе или все двадцать. Неровный кирпичик здесь, сбитый уголок там — и всё, считай, дело сделано, а ноги твои, послушные и верные всю жизнь, уже затащили тебя в тонкое чердачное окошко, куда, казалось снизу, даже кошка не пролезет. Плюхнулся Родион на пол, на четвереньки приземлившись, чтоб не шуметь, да не доводить Филина до ручки окончательно. Тьфу, блаженный. Стучи, не стучи, всяко не откроет, никогда не открывает, если засов навесил, снова в себя с головой забрался. Под ногами торопливо замелькала лестница, скрипучая и даже чуть будто бы злая, а перед глазами открылось, наконец, мученическое зрелище нижней комнаты. Отвратительный спёртый воздух, состоящий их сдавленного дыма, пыли и живого застоя, тут же врезался прямо в башку. — Ну и чего это опять за дела, а, дядь Филин? — заговорил Спичка так, чтобы не шугнуть его с насиженного места, да только зря старался. Бедолага его шаги ещё на лестнице услышал. Вот только будто бы внимания совершенно не обратил, — Тебе ж разве не лучше стало на днях? Дядя Гриша Филин сидел там, где располагался небольшой очаг, прежде гревший семейство, здесь обитающее. Пламя не горело, какое там, только угольки ярко-красные лениво дышали где-то на дне, перемигиваясь огоньками. Кресло, что обычно напротив стояло, и вовсе теперь смотрело куда-то в угол, а хозяин Петли, потирая меж собою шершавые руки, будто от холода, никак не желал отвести от камина взгляд. Молчал долго, секунд, кажется, с двадцать молчал. Рыжей головой покачивал, начинающей едва ли заметно серебриться — не от лет прожитых, а от тугих нервов. Взгляд таращит невнятно, не особо осознанно. Словно силился среди угольков высмотреть одному только ему нужный и понятный узор, что даст ему ответ на все вопросы. И только потом, будто свыкнувшись с мыслью, что вчерашний мальчишка, вдруг откуда-то взявшийся в его гостиной, настоящий и уходить не собирается, почивший Гриф вдруг вынырнул, едва ли не через силу, и, переведя бледные глаза на своего гостя, вдруг искренне улыбнулся. — Куда чёрт не поспеет — Спичку пошлёт. Ты почему здесь, а, малявка Бурах? — совсем беззлобно сказал, даже рассмеявшись будто бы сквозь слова. Видеть всамделишно рад, вот только всё ещё далеко здесь до порядка. Повсюду тикало, шумело, перекликаясь с треском углей — мастерская часовщика и в его гнезде оставила своих кукушат. Даже здесь он не прекращал мастерить свои вещицы для перегонки времени. Это немногое, что спасает, заставляет цепляться за мир в моменты слабости. Если дурнеет, всегда хватается за часы, и мастерит столько, сколько рук не хватает. Как-то раз одни у него даже вышли без циферблата, а время всё равно отбивали. Чёрт его знает, как именно, только этой белеющей голове и было известно. Тонкие губы, обгрызенные до нитки, окончательно разулыбались, — Проведать меня явился? Ну, добро. Может, мне тебя Бог послал, чтоб хоть кто-то знал, что делается. Ты вот, может, знаешь, почему вокруг всё такое острое стало? Врагу не захочешь. Всё острое, всего много, не туда дёрнешься — больно. Знаешь, почему? — Ну-ка, и почему же? — из кармашка, особенного, специального, что в его куртке жил точно под рёбрами, выскользнул пузырёк. Осталось там немного, но на сегодняшний укол вполне достаточно. Из других кармашков всего по чуть-чуть — шприц, игла, вата, спирт. Стоило только отвести от дяди Филина глаза, стоило только внимание своё рассеять, так тот, не издав ни единого звука, запустил вдруг свои холодные, белеющие от ветра из-под двери пальцы прямо в угли. Переливались пару мгновений между бледными костяшками яркие зарницы почившего пламени, а сам он, страшно, даже не дёрнулся, даже лицом не дрогнул ничуть. Потаращился Спичка на него такого, секунд где-то с пять, таких тяжёлых, словно время на месте вдруг встало, да как взвился, как сорвался, как отдёрнул руку чужую от раскалённых комочков сожжённой жизни, — Ты чего, сдурел что ли совсем! Нашёл куда руку свою вездесущую засунуть! Никогда так не делай! — А потому это, Спичка, потому, что слишком много власти в одних руках. Ты сам подумай, разве можно? Разве можно, чтобы у фигуры был только один угол? Если так сделать, то всё сожмётся, сошьётся рукой неумелого ткача, и — оп! — исчезнет. Ноткин говорит, что лучше нынешнего мы отродясь не жили, да ничего-то он не видит. Или не хочет видеть. — и впрямь, свежий ожог на ладони смотрелся омерзительно, даже сквозь попытки второпях его обработать, а самому Филину словно и вовсе не было больно. Смотрел он своим дурным спокойным взглядом на то, как над ним названный племянник суетится, да всё никак не затыкался, — Он пацан умный, с головой, понимаешь, с сердцем, не абы что. Вот так вот. Гоняешь его, гоняешь, подстрелить метишь — а он за тобой, дураком, смотрит, как за родным. Наверх нарочно не смотрит. Чтоб таким, как я, не сделаться. Понял меня? Понял? Вот и думай головой. — В Вышину тебя вести надо, вот что я понял. — последние слова измученного дяди Филина долетели до адресата уже в прихожей, там он вступил в сомнительный, но довольно решительный бой с засовом. Ржавая тварь никак не желала отниматься от насиженного места. Давно ли он вообще здесь закрылся? Почему? Чем опять сам себя запугал? Какой дрянной дух увидел за своими окнами, что решил от него замуроваться, да ещё и боли вовсе не замечает? Дядя Гриша пошатывался. Взглядом туда-сюда мотылялся, дурацкий весь, побольше обычного уж точно. Дёрнул Спичка засов в последний раз, и наконец сумел отнять его от двери, сопроводив это жутким, почти потусторонним скрежетом, — И нечего на меня так смотреть, надо. А если ты без присмотра тут башку в камин сунешь, мы что делать будем? — Не надо меня никуда. Не перегнёшь — не выпрямишь. Ничего я не суну, брось ты это, мне ж даже и не больно. Ты меня лучше послушай, Спичка. Слушай. — Филин отлично знал процедуру. Знал, когда вынырнуть из побитой синей курточки, как именно приспустить с плеча потрёпанную рубашку, цветом похожую на старое вино, обнажить плечо и немножко потерпеть. Пока всё содержимое успокаивающей ампулы не окажется внутри исхудавшей, но всё ещё весьма рабочей мышцы. Один глубокий вдох, второй, третий, он, бедняга, по-честному пытался своё сердце беспокойное унять. Старался, как мог, вернуться на рельсы, пусть и давно ему были там не рады. Не гремели больше в его жизни поезда, которые можно грабить вволю, — Не бывает так, чтобы был только один угол, от этого всё поломается, хитрость на хитрость лезет! Надо, чтобы было три хотя бы. Раньше было два, но то раньше, теперь так уже не положено. Нынче и так всё сломано, а у нас ещё и триумвирата нет. Вот и острое всё, болит, накалывается, как на тушку гнилую. Куда? И если в прежние времена, дурные, пришлось бы так это дело и бросить, то теперь тех, кому требовался чужой пристальный, пусть и не очень ласковый взгляд господина Данковского, уж точно было куда определить. Чтобы все были в одном месте, сидели ровно и не вели себя плохо, пока на них не смотрят. Там, в конце концов, сам Даниил, его санитары и даже одна медсестра. Глаз уж точно хватит, как и рабочих рук. А когда вернётся Стах, после дежурства ушедший прочь, то будет совсем хорошо. Спичка умел решать быстро и отчётливо, не давая ничему себе помешать, вот и теперь, не успел толком дядя Филин опомниться, как тут же оказался подхвачен под руки и извлечён из душного пыльного дома вон. В Петле он чертовски редко проветривал. Дышать, казалось, было совершенно нечем, будто сухие угли лезут в лёгкие. Сначала неподдающийся пациент очень скоро совсем забыл, почему сопротивляется, пусть и совершенно вяло и не старательно, а потом пошёл послушно, только разве что приговаривая чегой-то о своём наболевшем. Ноткина надо будет предупредить, что перевели, а то взбесится. Заворчало что-то внутри Спички недовольно — скажите пожалуйста, какая цаца. Обо всём-то ему сообщи, а как самому дядю Гришу навестить, так мы где-то колдобимся по своим рельсовым веткам, хрен знает где. Толку-то от него нынче, чуть. Неважно, сам по себе он вдруг снова стал разъезжаться, или тоже, тьфу-тьфу-тьфу, пытается опустеть, как другие, да только в любом случае за ним уход нужен, а всякий раз мельтешить да бегать до Петли никакого времени не напасёшься. От дяди Гриши пахло какой-то дрянью, то ли ржавчиной, то ли маслом машинным, которым он свои маленькие механизмы промазывал. Весь какой-то странный. Поскрипывает, болтает, в небо смотреть тянется, да надолго взгляд удержать не в силах. Ну ничего, думалось, ничего, в больнице ему будет легче, там и присмотр, и компания, и, страшно сказать, окочуриться не дадут. Всю свою жизнь Родион прекрасно ориентировался по звукам. Всегда отлично слышал, где играют в ножички, где перешёптываются друг с другом о своём домашнем тревожные кумушки, а где совсем недавно прилетели весенние птицы. Вернее, должны были прилететь. В этом году отчего-то не только трава, но и живность словно устроила большую стачку против всего на свете. Потому-то, наверное, несмотря на болтовню Филина, вокруг на много метров было неприятно, отвратительно тихо. По шагам выходило определить вес, намерения и даже тяжесть души идущего, а теперь, когда всё вокруг так премерзко притихло, что приходилось напрягать уши, вдруг что-то неведомое, сотканное лишь его воображением, накинется исподтишка? Впрочем, дядя Гриша неплохо компенсировал это, болтал без умолку, бормотал, порой хватался за руку, ведущую его, и то и дело вертел головой, словно всамделишный воробушек. Непонятно, как ни крути, и неприятно — даже тарбаганчиков стало почти не слышно, хотя по ним всегда было понятно, где происходит что-нибудь необычное и крошечное. Чем старше Спичка становился, тем больше значений звуков понимал и запоминал, и тем неприятнее было, пожалуй, слышать среди почти угрожающего городского затишься, порой надрезаемого лишь голосами случайных людей, какой-то нездоровый, множественный шум как раз-таки из-под стен больницы. Покрепче подхватив Филина под плечо, Родион ускорился изо всех сил, почти рефлекторно сдвинув брови и подвыпрямившись так, чтобы выглядеть солидней. Пусть и надеялся он прежде изо всех сил, что довольно-таки тонкая комплекция исчезнет с возрастом сама собой — делась она хоть куда-нибудь только вполовину, местами сменившись мышцами. А местами осталась. Защищать себя надо было уметь, а уж тем более — на своей территории. Тьфу. И что опять не заладилось-то? И, вывернувшись обратно в Жерло, совсем близко, не то чтобы это стоило хоть каких-то усилий, проведя бедолагу больного напрямую, Спичка наконец-таки сумел оценить своими пытливыми глазищами масштаб положения. Под стенами Вышины, пожалуй, было как-то необычайно людно. Народец скопился самый разный — фабричные, кумушки-голубки, редкие дети, нескладёхи-подростки, а местами даже знакомые лица. К примеру, среди других, среди привычной городской массовки разной степени недовольства и беспокойства, Родион совершенно отчётливо разглядел Черныша — вот же, вспомнишь ноткинских, вот и они. Впрочем, тут придираться было просто глупо: дружили они, пожалуй, даже дольше, чем с Пнём, который вовсе уехал из города, когда получил паспорт. А значит, с него-то первого и спрос, что ж такое тут делается под стенами? Прибился он к Двудушникам совсем недавно, всего-то с полгода как, и оставался хорошим связным. Вон он, смоляная башка, торчит чуть ли не в первых рядах, наушничает. — И чё это за дела, а? — поднырнули вместе с Филином куда-то внутрь толпы, вмешались в неё проворно, и почти тут же в ней потерялись. Дядя Гриша вертел головой беспокойно, всё силясь понять, откуда вдруг среди тишины столько шума, а Черныш, даже будто не сразу услышав, вдруг обернулся и по-бытовому фыркнул о своём, — Вы что тут учинили под окнами? Что происходит? — А, это ты. — вообще, по паспорту Черныша звали Ян, но кому было не плевать на паспорт в этом городе выросших детей? Большинство до сих пор разбрасывались кличками, словно не желали вырастать из привычных себе оболочек. Черныш низкорослый, чуть чумазый, сын заводчанина, вечно мазутом воняет и говорит так, словно звуки какие глотает от вечного голода. По мелочи шутили, что у него глисты, а потом отец сказал, что это не шутка вовсе, а там опоил Черныша отваром, да так, что блевал тот потом дальше, чем видел. Зато глистов больше не было. А отец велел мясо сырое больше не жрать. Сейчас Черныш об этом вспоминать не любит, обижается вечно, а во всём остальном по-прежнему отличный товарищ, — Да вот, гляди-ка, люди интересоваться стали. Знать хотят, чего там да как с их больными, а учитель твой, межпрочим, двери сомкнул, и молчком. Ответ не хочет держать. Мне-то до фонаря, из наших не жаловался никто, а народу-то в Вышину прибывает. Ответов хотят, что за дела творятся. — Да бросьте. Когда это дядь Даня от своих-то больных скрывался? — и, попридержав беднягу Филина, чтобы тот, заволновавшись, не сбежал вдруг у самого порога чёрт знает куда — а если посудить по его взгляду, намерение такое имел, даже позу принял, чтоб свалить — протолокся Спичка еле как к самому порогу, пропуская мимо ушей наотмашь любые негодования. В ухе отозвалось чьё-то чужое, басовитое, напуганное: «Вон он, ученик его, Бураха сын! А ну говори, чего закрылись? Что прячете там? Новой беды что ли ждать?». Выкарабкался на крыльцо, окинул взглядом недовольным толпу, да принялся свободной рукой по карманам шариться, где-то же были ключи. Не отмычкой же при всех размыкать, — Тьфу. Сколько лет он на Город горбатится, вон, больницу человеческую построил, а вы чуть что, так опять на него всех собак вешать? Закрылся — так потому, что вы здесь толпиться и орать вздумали, как работать-то? Когда он вообще вас подводил? Он скольким из вас детей да жён вылечил, головы? Работаем мы, изучаем. Как станет чего известно, так всем расскажем. А до тех пор — чтоб к Горхону за двор не подходили, понятно? От воды речной подальше держитесь, пока не ясно, что к чему. Дожили, понимаешь. Дверь хлопнула, присвистнув лихо за рыжим затылком дяди Гриши, и в один момент уши обволокло долгожданным покоем. Кажется, осаженная толпа, хоть и небольшая, но шумная, не придумала ничего лучше, как разойтись, подкормленная очередной просьбой об ожидании. Плохо это, на самом деле, плохо, раз уже сейчас пуганый народ начинает что-то подозревать. Может, это и заставит их быть побдительнее, но и цветы паники посеет обильно, не продохнуть. А ведь они и правда не знают, с чем дело имеют. Заветный запах стерильного хлора и торопливые шаги санитарки Ревекки этажом повыше, всё будто бы ненадолго снова было как прежде. Как мучительные две недели назад. Так же лестница скрипит под ногами, так же плещется чистая вода в рукомойнике, так же едко пахнет мыло. И будто бы на минуту, за которую поднимаешься на нужный этаж, всё снова нормально. Что бы над ними сейчас ни нависло. — Родион! Тебя где носило столько времени? — знакомый, по-настоящему родной голос учителя звучал собранно и остро. Подняв глаза от пола, куда внимательно смотрел, чтоб дядя Гриша не оступился, да не полетел своей башкой с лестницы, тут же понял: шиш тебе с маслом, ничего не нормально. Пациентов стало больше чуть ли не втрое. Свободные койки проглядывались редко, и значило это то, что скоро их не останется совсем. Что бы это ни было, оно летело со страшной скоростью. Кто-то, подобно отцу и Медунице, мертвецки кошмарно спал, а кто-то, не успев ещё потерять сознания, бредил, звал, шатался оголтело по общей палате и пытался трогать других, будто ища опору. И правду Тая сказала, всамделишно опустевшие. Глаза-то почти у всех впалые, а лица измученные, будто до того неделями не спали вовсе. Тянутся куда-то, с родичами говорят, с друзьями, с утерянным. Сиротствуют. И среди них всех, словно торопливая птица, ищущая червя для детёнышей, метался туда-сюда Даниил. Халат летал за ним посмертным саваном, а глаза поблескивали беспокойством. Бросил он торопливый взгляд на ученика, оценив картину на своём пороге, мотнул головой и продолжил, — Образцы оставь в моём кабинете и ко мне, сейчас же. Мне дополнительные руки нужны. Видишь, сколько народу поступило? Уже и Ирину, и Ревекку, и Мухомора вызвал, будь он неладен, а всё не хватает. К ночи Стах явится, тогда может и полегче будет. Давай, давай, шевелись! Да чтоб вам, хватит вставать, привязывать мне вас что ли? — Где его вообще носит в такой момент? — Спичка ворвался в процесс тут же, разве только дядю Филина пристроив на одну из немногих свободных коек, и строго-настрого велев сидеть и никуда не убегать, сидеть смирно. Народу и впрямь прибыло, аж страшно смотреть. Занята была почти вся правая сторона, если начинать от лестницы, хотя прежде всегда думали, мол, дохрена построили, народу столько попросту не болеет. В ответ на такие претензии Данковский всегда отмахивался, качал головой и приговаривал каждый раз одно и то же: «Ага, до песчанки тоже никто никогда не болел». И, страшно подумать, снова оказался прав. Бьются на своих койках, кто-то и правда всамделишно привязанный, чтоб не бегал. Кто-то лежит, да родичей зовёт, кто-то просит жалобно, еле слышно, вернуть ему глаза. Жгуты смыкались на чужих запястьях, лекарства второпях глотались, откуда-то справа доносились всхлипы, совсем молодые, почти что детские. Серебристые. Что бы это ни было, оно начало цеплять своими едкими пальцами детей. Страшнее становилось с каждой секундой, а всё лишь потому, что совершенно ни на что это не было похоже. Да, если сравнить со всякими столичными книжками, что понемногу теплились в разных уголках больницы, да гнездились роем в застенках Омута, то можно и совпадения найти, да что толку? Ведь всё, про что там написано, про замудрёные механизмы человеческой души и психики, всегда работает только в рамках одного мозга. Одного человека, одного дурацкого «я». А разве ж бывает так, чтобы все вместе, словно сговорившись, мучились одним и тем же? Спичка не знал, он только лишь успевал помогать всем, на что хватало тонких гибких рук. Тут уж не подумаешь о чём попало, оставшись наедине с санитарами, тревогой и завываниями всех мастей. Безумны были все из них, все из поступивших казались ведомыми чем-то страшным и совершенно непознанным, но одну закономерность для себя Родион, пожалуй, всё же подметил — ни у кого среди всех не было так называемого «радостного» безумия. Никто из них не проявлял признаков мании, все, буквально все страдали от того, что чувствовали и видели. Все что-то утратили, потеряли, все чего-то боялись, вспоминали больное, плакали и выли волками, но ни одна живая душа не пыталась смеяться, или хотя бы делать что-то странное, на других непохожее. Записав в голове эту закономерность, Спичка не прекращал работу ни на минуту, и лишь спустя время, в компании аж троих золоторуких санитаров и измученного Даниила, кое-как но вышло утихомирить несчастных, измученных человечков. Родион бросил торопливый взгляд в окно — похоже, что толпа разошлась, ведомая совестью. Ну, хоть одной неприятностью теперь меньше. Данковский опустился всей своей каким-то чудом до сих пор элегантной фигурой на стул, вцепился в голову и низко заговорил, позволяя себя отдышаться и прийти в более-менее обычное состояние. — Так. Так-так. Теперь всех этих мучеников запишу в журнал, а потом возьмусь за твои образцы. Ты быстро управился, я на тебя прикрикнул по нервам. Нормально всё, без приключений? Хотя, чувствую, скоро этот вопрос в актуальности изрядно потеряет. Ты только посмотри на это. — и, по первой схватившись своими ледяными руками за записи, почти тут же, будто очнувшись, Даниил поднял глаза и уставился прямо в лицо послушно сидящего в сторонке дяди Гриши, который, кажется, уже давно считал невидимых ворон, — Подожди. Он разве со всеми пришёл? Что-то я не углядел. — Нет, учитель. — рукомойник послушно пустил воду, запахло резким жгучим мылом, аж в нос впилось. Мухомор взялся второпях убирать помещения, в которых натоптано было аж до мурашек. Калмыш и Ревекка же приводили в порядок только поступивших нестабильных сограждан. Вой в палате не смолкал ни на минуту, и ведь их, если сравнивать, было не так уж и много. По улицам ходило гораздо больше и, чем бы эта напасть ни была, никто до сих пор не знает, откуда люди её цепляют. В опасности все, буквально каждый. Знание это лупило по мозгам так сильно, что те болели и воспалялись от будущих перспектив столкнуться с чем-то настолько непонятным и пугающим. Похоже, они оказались на месте отца слишком быстро. Это всегда случается слишком быстро, — Это я его привёл. Дядь Гриша плохеет, опять заперся, при мне угли горячие щупал. Решил, что лучше ему под присмотром быть. Не сердитесь? — Брось. A posteriori, скажу, что предосторожность не бывает лишней в таких делах. Я осмотрю вас отдельно, Филин. Оставайтесь здесь, мальчик совершенно прав. Спичка, давай-ка ко мне, рассмотрим, что ты мне принёс. И куда ты дел тех безумцев у моей двери? За образцы воды сели вместе, как настоящие коллеги — несмотря на кошмарную обстановку, сотканную из стонов и проклятий разного пошива людей, такие моменты Спичка всё ещё не переставал воспринимать с благоговением. До чего же жаль, что великолепная Танатика не дождалась его взросления, не дала на себя посмотреть. Что-то внутри Родиона горело, под самым сердцем, понимая, что жизнь столкнула его с чрезвычайно особенным человеком, и упустить этого было нельзя. Вот и крутился в этой больнице, пожалуй, уже несколько лет, с момента открытия уж точно. Сидя за столом и записывая попутно в карточки имена поступивших, чтобы избежать бардака впоследствии, он успевал и рассказать в подробностях о том, что узнал от госпожи Тычик, и наблюдать краем глаза, как проходит исследование. Стоны, плач, стерильные чашки Петри с образцами илистого дна, блестящий микроскоп и внимательный, острый взгляд Даниила. Весьма уникальная обстановка, подобной которой не было уже очень давно. И лучше б не случалось. Время капало омерзительными мутными каплями, каждая из которых резала по ушам. Утекало сквозь пальцы, окутанное плачем людей, засыпающих в беспомощности и ужасе перед своими больными мыслями. Что бы это ни было — оно усилилось. — Так она мне это и объяснила. Дескать, люди пустеют, и внутри них всё умирает. Сказала, что и в Укладе такие есть — им проще, потому что они все друг за друга держатся, но скоро и там кто-нибудь начнёт срываться. — время неумолимо текло, и почти все, поступившие сегодня в своём мрачном делирии, притихли и добрались до фазы беспробудного сна. Теперь сомнений не было, как бы ни хотелось: отца поразила именно эта загадочная болячка. Правда, по какой-то причине он поддавался куда медленнее других, а особенно заметно это было на Медунице — бедняжка усохла примерно в половину от своего изначального веса. Дышала так торопливо, словно от погони спасалась. Питать-то её питали, а что толку? Словно у беременной женщины, что-то поджирает все внутренности, не оставляя ничего. А вот отцу хоть бы что — на счастье, сохнет медленно, вот только и говорить стал гораздо меньше. С чем это связано? С каким фактором это можно соединить? Может, у степняков это и развивается медленнее, вот на нём и заметно? Может, поэтому из Уклада пока что никого нет? Это, к сожалению, могло показать только время, — А людей я попробовал пристыдить, и, видно, сработало. Этак сейчас все начнут буянить, народ сейчас возбудимый. Надо бы как-то это упредить, а то сами знаете. Когда Стах придёт, пойду по списку отца дальше. Я сперва не понимал, отчего он на этих людях сосредоточился, а теперь вижу: если вдруг что, они самые уязвимые. Может, отец и правда знал чего, а мы сейчас голову ломаем? Может, в его записях порыться? — Не удивлюсь, если и знал. Меня отец твой, если честно, уже до ручки доводит. Неужели так сложно рассказать другим о том, чем ты занимаешься, а не накручивать из воздуха тайну? Ох, Бурахи. Неужели и ты таким будешь? Только посмей. — бухтел Даниил, не отрываясь ни на мгновение от своей работы. Прежде он подпускал ученика к микроскопу и даже учил с ним работать, но сегодня исследование следовало провести знающему человеку. Родион не роптал. Вечер за окном сгущался всё стремительнее, никакой пощады, никакой игры в поддавки — без часовщика время тут же принялось баловаться и играть с жалкими душами, что вечно пляшут в его нелепой власти. Каины пробовали победить, укротить время. И где они теперь? Изогнутая над работой в жутковатый знак фигура Данковского не отвлекалась ни на мгновение, анализируя что-то в своей бесконечной голове, — А что касается упредить — попробуем. Объявлю карантин, как в старые добрые. Многие успевают наломать дров прежде, чем потерять сознание — нападают на кого попало. Так мы хоть немного снизим риски уличных смертей. Да и топиться, думаю, будет куда сложнее, когда ты заперт в собственном доме, уж прости мой цинизм. А ты пиши, пиши, время не ждёт. Увидишь, завтра их будет только больше. Dixi. Время резало кожу на позвоночнике, а результатов, на которые Даниил, видимо, искренне рассчитывал, так и не угодили в его пытливые руки. По крайней мере, об этом зловеще тикали часы, отбивавшие время с того момента, как учитель, прихватив чашки Петри с собой, скрылся в кабинете, где пряталась лаборатория, сотканная по кусочкам из разных деталей в течение многих лет. Без конца-то он что-то заказывал, выписывал через друзей, разбросанных по другим таким же, забытым Богом мелким городишкам, собирал и работал сам с собой, порой погружаясь так глубоко, что грозился назад не вынырнуть. Отец обычно умел его попридержать, взять за плечо, успокоить всего парой слов, мол, подожди, не прыгай в омут с головой: а теперь он лежал на койке и, кажется, больше совершенно ничего не говорил. Уже слишком долго не говорил, и пугало это даже сильнее, чем невнятные, скомканные просьбы, направленные в пустоту, куда-то мимо больницы и всех в ней присутствующих. Тишина угнетала, разрезаемая лишь тревожными подвываниями поблизости, но, кажется, по большей части все новички поутихли, ныряя постепенно в тягучий, связывающий по швам сон. Они терялись, по одному, неспешно и неслышно, но выпадали из мира, смыкая веки и приоткрывая рты еле приметно. Жгло горло. До отвращения хотелось курить — укололо совестью, ты ведь так давно не срывался, и вот опять? Тоскливым взглядом соприкоснулся Спичка с отцом, неслышно поправляя тому одеяло, а тот не ответил, снова не ответил. И не ответит, если в ближайшее время не узнать, как ему помочь. Ему и множеству таких же, провалившихся в делирий, сравнимый лишь с летаргическим сном. Спичка ненавидел неведение. Ненавидел ожидание, жрущее изнутри желудок до язв. Ненавидел сигареты, что лежали на столе Даниила, и так и манили своей простой формой. Ненавидел, пожалуй, себя за то, что, стащив-таки парочку, спустился второпях вниз, покинув здание больницы и спрятавшись снаружи, под её козырьком. В обнимку с горьким дымом ждать будет легче. Может, и правда, сейчас вернётся-то он обратно, а там Даниил, уже знающий, как быть? Нет, так думать было нельзя. Когда ответов слишком много, это никогда не приводит к хорошему. Ответ должен быть один, и точно не на поверхности. Здесь никогда и ничего не лежит на поверхности, впору бы уже привыкнуть, мальчишка. Отчего-то Спичка знал, что, хоть и положено им отработать гипотезу об отравлении, на деле всё куда хуже и сложнее. Почему, откуда знал? Неважно, просто знал, словно на пару шагов вперёд заглядывая. Быть может, быстрее прочих читать умеет? Город окончательно притих, ночь приближалась и наступала на пятки. Давила на позвонки своим злобным весом, вжиралась внутрь — вы ничего не знаете, вы не поможете! Спичка затыкал ужас струями дыма. Они бежали по глотке так послушно и так спокойно, словно это было единственным, что не меняется в его жизни. Ещё затяжка, ещё и ещё, снаружи, за козырьком, в мире сырого синего города наконец-то снова пошёл дождь. Ишь ты, а то уже казалось ему, что хотя бы сутки их оставят без вездесущего дождя. Помнится, любили они с Мишкой в детстве придуриваться, да звать дождь в нечастые ясные деньки, будто боясь, что он оставил городок и ушёл восвояси. Вот чёрт, сплюнул себе под ноги, не выдержав прогорклого дыма — а ведь, замотавшись работой, так и не разыскал её. Учитель сказал, что сестра взяла у него ключ от Машины, а значит, двинула либо туда, либо в свой драгоценный вагончик. Подсказывало что-то, что домой она вернётся очень нескоро, только тогда, когда внутри снова будет тепло. Она слишком хорошо такие вещи чувствовала. Перед глазами снова встал образ: уже вовсе не тот потрёпанный комок земли, как по первой было. Почти взрослая, чуть неказистая, но вообще-то весьма симпатичная девушка. Лицом округлая, а фигурой детская чуть. Растрёпанная, укутанная в плотный свитер, который сама же прожгла на ключице. Возится небось, дурёха, где-то в поле, слушает травки, болтает с ними, да на него, мерзавца, жалуется: чего это он меня не ищет совсем? Рыкнул Родион себе под нос, зная, что уйти права нет, как бы ни хотелось. — Права ты, Мишка. Скотина я ещё та. Да только куда ж я пойду, больных-то теперь вон сколько скопилось? Найду я тебя, дурёха, ты, главное, не встревай никуда. Тьфу ты. Лучше самому себе сигареты крутить, чем это вот. И как учитель-то только это курит? Закрыл дверь, спрятавшись от пронзительного ветра, затушил бычок о грустную пепельницу на подоконнике. Руки привычно помыл, да поднялся обратно, в кошмарно тихую, окончательно замолкшую палату. Стихли все, до одного, каждая душа погрузилась в свою борьбу, в свой собственный маленький кошмар, из которого их вытащить некому. Прополз Спичка пытливым взглядом по искривлённым маскам лиц, коснулся мельком отощавшей Медуницы — её субтильному телу хватило всего ничего, чтобы начать сдуваться, словно воздушный шарик в красочной столичной лавке. И собрался было дальше вести надзор, так тут же и понял — не дышит она. Прекратила своё поспешное, несменное, торопливое дыхание, словно внутри себя бросила всякое сопротивление. Прильнул к ней Спичка испуганно, в руку вцепился — тёплая, да только пульс нащупать по сравнению с всего-то часом назад было уже невозможно. Ослабленное сердце, прятавшееся под бледной грудью, держало своё партизанское молчание. Второпях вцепился в неё Родион, нужным образом ладони сложил, надавил раз, второй, третий, точно так, как отец реанимировать учил, показывал своими шершавыми ручищами. Поцеловал, пытаясь вогнать дыхание в слабые лёгкие силком, да только не поддалась Медуница. Бережно поддел Спичка её правое веко и, аккуратно сдавив потускневший глаз с обеих сторон, оказался вынужден сдаться. Зрачок послушно сузился, словно перед ним была не девица, а кошка. Прямо сейчас, всего-то минут десять тому назад, погруженная в глубокую летаргию, худая, словно узница лагеря смерти, Медуница умерла на больничной койке. Сама того не зная, запустила кошмарный счётчик, который теперь с каждым днём, не останавливаясь ни на мгновение, будет только расти. Неизвестная дрянь унесла свою первую жертву, приплясывая издевательски на его голове. Спичка обрушился на кровать, вцепившись и сжав своё лицо так сильно, что заболело всё. Больно. Опустошающе. Это чувство надрезало обе его ноги, заставив проглотить стон в себя. Умерла. Никаких сомнений. — Плохи наши дела, Родион. — раздался где-то там, за слоем густой ваты, родной голос учителя, ещё не знающего, что начался обратный отсчёт. Шуршали его шаги, совсем близко, так, что чувствовался одеколон, — Единственное, что показала вода — это то, что приток этой проклятой хтонической крови почти иссяк. В воде, забранной выше Боен, её почти не осталось, но больше совершенно ничего. Боюсь, это не отравление — это тупик. — Медуница умерла, учитель. — прорезался кое-как задавленный голос Спички из самой глотки, непослушно, ненавистно дрогнув по пути. Только тогда, казалось, Даниил очнулся, вынырнул из размышлений, оказавшись тут же по другую руку покойницы. Проверил отовсюду, точно так же, как и сам Спичка, будто на что-то надеясь, но лицом своим ничуть не дрогнул, осознав, что всё в самом деле оборачивается новым смертельным витком, — Только что. Я ничего не успел сделать. — Исходя из её физических данных, ты и не мог ничем ей помочь. Ну полно, Родион, полно. Всё. Иди сюда. — и, оказавшись тут же, в ногах несчастной, утекшей через неопытные руки мальчишки, Даниил мягко коснулся его, словно родного, и прижал к себе. Обнял, носом ткнул в плечо, словно ребёнка, потерявшего ручного зверька. Погладил ласково. В нос ударил одеколон, его любимый, смахивающий на солодку. Трудно было о таком думать, но за все эти годы опытный, умный и уже не раз видавший смерть в лицо Даниил Данковский стал ему практически вторым отцом. И сейчас это было как никогда важно. Хлопнул чуть по спине, медленно эдак, и говоря поверх всего, словно на каких-то иных частотах, спокойно и удивительно уверенно, — Я знаю. Первая смерть пациента — всегда удар. Я своего первого, наверное, никогда не смогу забыть. Родион. Слышишь меня? Если ты хочешь помочь ей, то мы должны вскрыть тело и разобраться, что стало причиной этого критического истощения. Так мы сможем попробовать спасти других. Понимаешь меня, Родион? Ты сделал всё, что мог для неё. Per mortis non lates. Уж и не помнил Спичка, как оказалась покойница в нижних этажах больницы, на холодном операционном столе для вскрытий. Спросил было неуверенно, а разве ж можно Даниилу резать, что по живому, что по мёртвому? Тот лишь отмахнулся, сказав, что у него, на счастье, отношения с Укладом за эти годы только теплеют, и возразить им будет совершенно нечем. Говорил что-то про обряд, который проходил вместе с отцом несколько лет назад, что то ли привязал его к телу хатангэ, то ли правом каким его наделил, про совместные праздники, про то, как когда-то степнячку без единого надреза лечил при всей деревне — словом, всё, что угодно, лишь бы отвлечь своего ученика от удара смертельным обухом по башке. Всё звенело, а блестящий нож в перчатках Даниила скользил уверенно и спокойно, не в первый раз и наверняка, точно не в последний. Усталый, ничуть не менее смурной, но старался он справляться за обоих, насколько хватало сил. Ткани, кажется, даже остывать ещё не начали толком, лишь самую малость похолодели, а уже резать, практически по живому. Спичке-то не позволено такие вещи творить, а учитель вон как бесстрашно режет. Аккуратно и чётко, словно по выдуманным рисункам из учебника анатомии, и вот, под его руками медленно расступились слои кожи, еле заметной желтизны жира и совершенно слабых, истощённых мышц. Две пары глаз уставились внутрь, туда, где следовало бы находиться внутренним органам. В морге установилась на минуту кошмарная, оглушающая тишина, ни на что не похожая и ни с чем не сравнимая. Повеяло холодом, да таким, что бывает только от кромешного ужаса перед неведомым и неизвестным. Муторная пелена убийственной печали слетела, словно после хорошей оплеухи, и только тогда Родион сумел первым подать голос, прохрипев от увиденного себе под нос. — Это ещё что такое? — сглотнул он еле как, присматриваясь, — Тут же, вроде бы, ещё должно быть… — …и не говори, Родион. И не говори. — едва ли сумев возобладать над оцепенением, кашлянул в ответ учитель. Глаза под очками для работы непослушно засверкали, — Никогда такого не видел. Это фантастика. Тело Медуницы, что снаружи ещё можно было спутать с живым, изнутри было иссушено так, как бывает сухим шиповник, висящий под потолком их дома. Внутренние органы скрючились, скукожились в комочки, а ткани вокруг казались настолько старыми, как если бы лежала эта самая Медуница в саркофаге уже приличные годы. Вот только умерла она всего двадцать минут назад, а внутри тела, казалось тогда испуганному разуму Спички, время словно ломало свой ход. Чёрные, сухие куски смерти лежали внутри неё, на глазах заставляя высыхать остальное измученное тело. Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться долго. В морге стояла глухая тишина, и нарушалась она лишь спокойным, зловещим и неумолимым тиканьем часов. Обратный отсчёт пошёл. Тик-так. Тик-так.
18 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник