Под кожей наших панелек

NC-17
Завершён
127
3
Rosendahl бета
Размер:
218 страниц, 87 558 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
127 Нравится 89 Отзывы 49 В сборник

19. Последствия

Настройки
      В определённый момент жизни всё вокруг начинает меняться. Бывает, что и не проследишь этот момент, хотя здраво осознаёшь, что что-то не так, что привычный уклад начинает плавно трансформироваться, обрастать новой кожей, замещать свою застарелую, запылённую сущность новой — неизвестной, неизведанной. Она не нова сама по себе; она стара, некрасива; она дрянная и пахнет псиной. Но ты увлечён… Ты, не обращая должного внимания на саму меняющуюся материю, привыкаешь к новому укладу, срастаешься с ним и костями, и органами, и своей собственной кожей; новый уклад сам врастает в тебя, как корни дерева; ты живёшь предоставленную им жизнь и не замечаешь, как уходит всё привычное… да ничего особенно не замечаешь, а потом в одно зимнее утро, идя по холодным улицам на таран бушующего меж панелек сквозняка и морозя пятки в летних кроссовках, открываешь глаза, видишь мутную пелену Мира впереди себя, глубоко вдыхаешь и всё-таки осознаёшь, что произошло.       Антон чувствовал во всём теле боль, которая мешала ему нелепо скользить резиновой подошвой по вытоптанным среди серого снега тропинкам родного района. Боль давала ему понять, что сейчас он одет в чужую кожу, опорой ему служат чужие кости, где-то наполовину уродливо, криво срощенные с его собственными, в животе сидит чья-то чужая изношенная печень, а по венам течёт протухшая кровь. Страшно болезненно это осознание — и больше не душевно, а физически, — как отошедшей от наркоза жертве извращённых экспериментов дяди Todesengel’e . Беда в том, что ангелом был он же сам.       Болело тело, болела голова. В мозгах разрастался сплошной тянущий и свербящий нарыв. К тому же горел он, как раскалённый прут внутри, который даже холодом не остудить. Антон попробовал: нашёл сугроб поглубже и побелее, стащил капюшон, засунул туда голову — не помогло.       Присев на подъездную лавочку рядом, он стряхнул с промокшей головы свербящий внутренний шум и остатки снега и снова надел капюшон на голову. От сильного ветра и холода зубы клацали друг о друга, кончик носа покраснел и онемел, из глаз текли слёзы, а пальцев Антон совсем не чувствовал. Если бы сейчас нужно было достать телефон и кому-то позвонить, написать или ответить на звонок, то он бы не смог, даже если бы то был вопрос жизни и смерти.       Лавка сильно обледенела, а та самая дрянная кровь, что ещё оставалась в теле, всё-таки согревала её и заставляла ледяную корку таять. Задница стала мокрой, и комфорта это не прибавило, но сил встать и наконец-то дойти до дома тоже не было. — Отец прибьёт к чёртовой матери… — монотонно проговорил себе под нос Антон, глянув на часы. Время было восемь сорок пять утра. — Мама опять не помнит меня… — продолжал он, поймав этот лёгкий поток мыслей, напоминавших мутный ручей конца марта. Тёк он себе и тёк, и невозможно было его остановить. — А я что помню? А я что знаю?.. Что такое происходит… Серёга не простит меня теперь… Ну и к чёрту его, правильно? А Арсения? Арсений уже у чёрта. Водки напьётся — и чёрт сам к нему придёт. И я к нему приду тоже, когда он водку будет пить… И Аня придёт… Будем стихи читать. А потом трахаться.       Сильный порыв ветра отвлёк Антона, когда у того начали выплывать из сознания остатки рваных воспоминаний. Он приподнял голову, сжал зубы, чтобы не стучали. Огляделся.       По дорожке шёл мужчина, подкуривая сигарету. Не очень быстро шёл: явно не торопился, но и не медленно: явно по не очень срочным делам. Он был лысым, немного грузным, но вполне себе бодрым и чем-то напоминал отца Антона. Только не выглядел несчастным, обделённым, измотанным тяжёлой жизнью, больной женой и таким же больным сыном-наркоманом. Антон думал, насколько сильно иной была бы его собственная жизнь, если бы отцом ему был этот мужчина? Другой дом, другая комната, другая одежда, может, другая школа, друзья, море раз в год летом или дача в пригороде. Интересно, есть ли у него дети, жена? Издалека пальцев правой руки видно не было: он держал ею сигарету у лица — кольца не разглядеть.       А что же та женщина, у которой мешки и синева под глазами говорили об её усталости намного больше, чем приторно-яркие смеющиеся глаза? Она совсем уставшая, ей нужен отдых и, возможно, мужчина, потому что амплитуда движений её красивых бёдер резко увеличилась, когда она увидела идущего ей навстречу. Она похожа на Аню, только старше. У неё тоже волосы цвета солнца, только побледневшего от прожитых лет, а глаза такие же добрые, ищущие человечность и краски жизни кругом. Мужчина не обернулся на неё, а она только самодовольно хмыкнула и даже не расстроилась. Она могла бы быть матерью Антона. Такой деловой, в узкой юбке-карандаше и без отсутствующего, пустого взгляда. Без бездны в её глазах. С намёком осмысленности или хотя бы с лёгкой задумчивостью о рутине сегодняшнего дня, когда ей нужно отчитать сына, в очередной раз не ночевавшего дома. Её родного сына, ставшего вдруг пидорасом, который прошлым днём лежал обдолбанный в ванне какого-то поехавшего алкаша-манипулятора, блевал кровью на самого себя и вполне мог отбросить коньки. Но мать отчитывать не будет. Матери давно нет. — Лучше бы ты сдохла, сука тупая, — прошептал Антон, глядя в глаза незнакомке. Та процокала каблуками сапог мимо и даже не заметила.       Задница продолжала мокреть и мёрзнуть. Капиллярная сетка всё чётче виднелась и прочерчивала насквозь серый снег и серые дома. Она разрезала их, она кромсала их криво на куски и заставляла истекать кровью. Кровь на снегу… разве может быть что-то красивее и поэтичнее?       Что-то в ушах совсем рядом запищало громко. Оказалось — подъездная дверь. На улицу вышла толстая некрасивая женщина с ребёнком за руку. Одеты они были бедно, скудно. На ней — уже явно не первый год служившие службу сапоги, дешёвые джинсы с рынка с торчащими нитками и пузырящимися коленками, а на нём — каждая вещь «на вырост». Лопоухий мальчишка лет десяти вырвал руку и пошёл вперёд, насупившись, шумно сопя — вот-вот и разрыдается. На его лице читалась готовая вырваться из его нутра истерика. — Не позорь меня! — прошипела женщина. В её грузной фигуре читались злость, ненависть, готовность отречься. В глазах же горело желание треснуть как следует по макушке точной копии её самоотверженной и, безусловно, вечной любви далёкого прошлого. Хотя, может, десять лет — не так уж и далеко, но — это точно — именно тогда она и закончилась. — Антон, это ты?       Антона одолели рвотные позывы. Лицезреть спектакль ему не дали: откуда-то справа послышался знакомый мерзкий голосок. — Антон это ты? — повторил голос.       Шастун обернулся, приподняв один взгляд и скосил глаза, потому что был не в состоянии поднять и повернуть головы. На него смотрели два больших глаза. Они были менее знакомы, но, если бы ему показали пизду, он бы узнал обладательницу намного быстрее. — Привет, — кивнул Антон болезненно-лениво. Кивок ему вернулся обратно в виде прострела в мозгах. — Что ты тут делаешь? — пролепетала Маркина. — С тобой всё хорошо?       Как она ни пыталась звучать искренне, выходило всё равно наигранно. С такой интонацией обычно спрашивают, когда надеются, что у тебя всё совсем не хорошо, что ты зальёшь их мерзкие ушки заветной фразой: «Ты знаешь, нет, дорогая моя подруга, я сдохну через три дня!»       Людей всегда выдаёт дрожание связок, которые потряхивает адреналин, лезущий изо всех дыр, стоит увидеть воочию объект ненависти глазам, которые, кстати, выдают намного сильнее. Надо же, как короток путь от любви до ненависти. Хотя о какой любви идёт речь? Пизда у неё ныла — вот и вся любовь. — Я в полном порядке, — ответил Антон и понял, что Света его теперь точно не оставит. Она будет донимать, пока он сам себе мозги не вышибет из-за её присутствия. Она же прекрасно видит, что ему плохо, она всё понимает и всё знает. Знает, что в школе происходит, да что там — она сама эти слухи пустила на пару с Виталиком. Ясно как день.       Она стояла напротив Антона, который еле держал веки открытыми. Он упирался локтями в свои коленки и держал голову, так что его глаза были наравне с её худыми красивыми ногами, обтянутыми в одни капроновые тонкие колготки. В такой-то холод… Дура, ей-богу. — Антон, тебе к врачу надо! — громко пропищала Светка так, что мамаша, стоявшая недалеко со своим сыном и трясущая его за руку, словно он дрянная тряпичная кукла, обернулась на них, но сына мутузить не перестала. Всё-таки ненависть в ней играла сильнее любопытства, однако оное всё же заставило отвлечься на секунду её крысиную натуру. Вот она — сила человеческих пороков!       Шастун вздохнул и вложил в этот вздох всю свою усталость за прожитые (хоть и не все осознанно) семнадцать лет. — Шла бы по своим делам и не совала свой нос в мои, — со вздохом выдавил Шастун.       Его начинало мутить ещё сильнее, прямо как вчера днём. Он смотрел на свои багрово-синие пальцы с фиолетовыми жилами и видел пульсацию собственного сердца по краям глаз. Его окружала сплошная капиллярная сетка со всех сторон. Как тюремная решётка — только внутри головы, внутри его собственного организма.       Светка засопела, легонько задрыгала ногами, видимо, даже сама этого не осознавая. Что там творилось в глазах — Антон не знал, но туда он смотреть и не планировал больше. Тогда уж точно стошнит на эти расчудесные ножки. — О матери бы своей подумал, о папе, о друзьях, о… — О тебе? — закончил Антон. — Ты тупая? — кто бы мог из них двоих говорить о справедливости, но тут речь шла скорее об отсутствии мозгов. Договаривать не хотелось. Хотелось встать и уйти от этого бесполезного и крайне неуместного разговора куда подальше, но идти было невозможно, идти было некуда. Сейчас ни одно место не было средоточием того, что Антон бы назвал «домом» или хотя бы укромным уголком, где можно отдохнуть. — Я расскажу всё учителям, — завизжала она и снова засопела, гремя соплями. — Директору. Папе твоему расскажу! — Расскажи ещё, как я тебе пизду лизал на учительском столе, — выдавил Антон говором абсолютно аморфным, как у натурального алкаша на последней стадии прямо перед белочкой. Прямо перед тем, как завалиться в сугроб, проспать там всю ночь и больше никогда не проснуться. Язык его не слушался, да и мозги, если честно, тоже. Внутри раскипалась кислота, обжигала душу и желудок. И мозги… Как же сильно жгло мозги! Антон поморщился.       Это было сказано достаточно громко, чтобы мамаша увела своего сыночка за руку подальше, смерив парочку у лавки взглядом, полным презрения и отвращения. Какая-то там мораль, табу, лицемерие… Сколько ещё можно подвести слов к одной сути действия, ко всё тому же смыслу лжечувства? Насколько бесстрастным может быть человек, услышавший слово «пизда»? Может ли он быть бесстрастным в той мере, чтобы понимать, что пизда эта у него есть, что он её трахал, лизал или жадно смотрел на неё в порно, иногда даже незаконно… Десятилетний мальчик широко улыбнулся. Ему услышанное понравилось больше, чем его мамаше.       Светка затряслась ещё сильнее, и уж теперь Антон даже ценой спокойствия своего желудка захотел поднять глаза на лицо школьницы: всё красное — даже нос и лоб, — а огромные бешеные глаза ошалело бегали по Антоновому лицу. Она смотрела на него так, будто он рассказал об известном маленьком секретике не всему двору, а всему городу, стране, миру; лично во всех подробностях описал всё её мамке — такой же на вид шлюхе, пристыженно сидящей в шкафу, в который она сама же себя и загнала; и её жирному пузатому отцу, глотающему банки с дешёвым пойлом одну за одной.       Она так хотела быть правильной! Бедная девочка: гены просились наружу, и она скрывала их как могла, держала их в узде, в ужасной, шипастой узде, по которой пускала вольты, хлестала себя плёткой за свои желания и рыдала ночами в подушку. Она очень хотела быть правильной, но, если бы ей предложили уколоться, она бы поломалась минут пятнадцать ради приличия, а потом согласилась бы. И пошла бы её жизнь по той самой «пизде». Стала бы не бедной девочкой, а девочкой на приход в своей юбке выше колена и тоненьких капроновых колготках в такой-то мороз… ну точно же.       Это предположение — личное предсказание последних остатков разума Антона, перешедших границу и заглянувших в один из вариантов будущего. Тех последних букашек его здравого рассудка, которые цеплялись своими слабыми тонкими лапками за скользкую материальность, пытаясь удержаться.       Она дышала часто-часто и не могла вымолвить из себя ни слова. Антон сказал это громко, да, но, ей-богу, никого в этот момент во дворе не было. Бедная девочка просто не хотела знать о себе правду, она не хотела слышать её. Она была глупая, зажатая и совсем не свободная — держала свою маленькую тайну в себе. Она бы не смогла идти до конца. Так бесила Антона, так раздражала, что он только и мог думать о том, как с ней происходит что-то ужасное-ужасное… Как её хрупкий розовый мирок ломается от страшных вещей, которые происходят в её жизни, как её пускают по кругу, или бьют, или убивают.       А ей было страшно, больно и обидно. Грудь её вздымалась рвано, неритмично. Сердце широким гулким шагом ходуном ходило уже в самом горле, в отличие от заячьего мелкого сердечка Антона. Его-то бедное сердце едва стучало. Отстукивало часто, но слабо, тяжеловесно волочило на себе всесилие человеческой глупости и человеческой жизни. Бедное: из последних сил спасало своего глупого, никчёмного человека, не прожившего и четверть века. Лишь бы не остановилось. — Ну что ты смотришь на меня как баран на новые ворота? Неправда, что ли? — давил из себя Антон густые слова и сглатывал слюну, которая от минуты к минуте становилась всё более вязкой, застревала в горле. — Что ты на меня вылупилась, д-д-дура? — кричал он, не слыша себя, потому что звон в ушах заглушал все звуки на свете.       По щекам девочки покатились слёзы. — Что ты рыдаешь, овца? Давай сюда!       Он схватил оледенелыми пальцами бёдра Светки. Сильно схватил, потому что даже не чувствовал собственной хватки и потянул на себя. Задрал её юбку, а Маркина только чертыхнулась и совсем не хотела кричать — не дай бог увидят. Она задавила в себе крик. Глупая, глупая девочка. Теперь всю жизнь этот крик в ней гнить будет. — Антон! — только шёпотом кричала она и плакала, сильно плакала, упиралась в плечи Шастуна руками. — Антон, перестань пожалуйста!       Она в тот момент поняла, что её глупая детская шутка перестала быть шуткой. Антон был слишком взрослый для неё, он делал слишком страшные вещи, стал слишком страшным человеком. Хотя и человеческого-то осталось всего ничего. — Давай сюда! — орал он и тряс её слабое тело. — Ну чего ты, тупая, в прошлый раз сама просила!       Душа Антона провалилась в самый центр его тела или сознания… в самый мрак. Как запрятанное раскалённое ядро в центре Земли, её зверски затянуло и укрыло слоями тьмы. Антон не чувствовал рук, не чувствовал ног и всего тела, и мозга — только всепоглощающую злость, и ненависть, и безграничную тупость человечества. Как километры нефти над его головой и где-то там, над этими километрами, — происходящее.       Не ощущая, как девчонка царапает его лицо, он подхватил тонкие капроновые колготки пальцами, начал рвать их и тянуть вместе с трусами вниз. — Давай, покажи всем! — начал орать он. Царапал нежную девчачью кожу натянутым острым кружевом её трусов. — Покажи, ты хочешь всем показать, давай, дура!       Когда ледяные, грязные, трясущиеся пальцы коснулись её напрямую, Света отпихнула Антона и сама упала голой пятой точкой на обледенелый асфальт.       Душа, будучи поглощённой ранее, вырвалась с ужасно сильной болью в груди. Один вздох — и вот уже в черноте Антоновых глаз проблеск света — осознания, что он натворил. Лёгкое, почти мимолётное.       Света тряслась вся и не могла пошевелиться. — Свет… — прошептал Антон и чуть дёрнулся не то чтобы успокоить её, не то…       Вокруг собрались люди. Они смотрели. Они все смотрели. Они были как монстры, они были намного хуже. Они не были в тенях, они нежились на свету и кривили свои мерзкие морды: одни — в осуждении, вторые — в блаженном оргазме со слюнями и соплями, стекающими по их жирным шеям, а третьи — в мёртвом тупом безразличии. Их рты были полуоткрыты, нижние челюсти опущены, а глазами они смотрели из-под мёртвых век.       Света вскочила во мгновение, оголяя своё голое наполовину тело. Она скользила, падала, но так старалась сбежать совсем не от Антона — от этого позора. Выставляя себя всем на обозрение, она натягивала трусы и рваные теперь капроновые колготки через шаг, а её маленький элегантный чёрный рюкзачок с шипами, сползший на предплечье, бил её по голому бедру. Она светила перед всеми своей вагиной и плакала. Может, в этот момент она даже умереть хотела и наконец пожалела о том, что связалась с Антоном.       Сухие глаза потряхивало. Они делали странные движения туда-сюда, вверх-вниз, они хотели закатиться за веки, к мозгу, отчего у Антона кружилась голова. Теперь надо было кровь из носу — которая стекала уже по нижней губе, — добраться до дома. Не думая, не слыша, не видя белый свет — только чувствуя мир, и то, как Иное наступает на него, глотает, перемалывает в труху, давится, плюётся, снова жуёт гнилыми зубами, снова глотает и сблёвывает на белый-белый снег.       Небо окрасилось в грязно-красный цвет, как в зимний закатный пасмурный вечер. Оно было похоже на апокалипсис и предвещало боль и страх. Тишина стояла неимоверная. Казалось, что сам слух пропал. Шастун очень кстати увидел длинный гвоздь, лежащий на снегу, схватил его, почти было поднёс к уху, но на своё же благо быстро понял: нельзя.       Он не идёт, он в три погибели тащит своё уродливое тело, он сбивает прохожих с ног и что-то им говорит. Люди шарахаются, кричат, что-то визжат про его внешний вид, а лица их точно из самой преисподней, из Иного. Иное их изуродовало, Монстры отдали им свои лица, налипли на них как вечные маски и теперь издеваются. Это не его Монстры. Это что-то Иное. Антону стало страшно, Антон только что чуть не изнасиловал Свету. Но думать сейчас нельзя, нет. Нельзя думать о льющейся из носа крови, застуженных почках, синих пальцах, красных глазах и нельзя думать о том, что произошло. Нужно добраться до дома, нужно всё рассказать папе.

***

      У подъезда стояла скорая. Дверь в квартиру — нараспашку. Тихо так было, спокойно, как после страшной бури: с последствиями, но умиротворённо, без сотрясания пространства. Говорили врачи совсем не слышно. Один сидел на папином кресле у балконной двери, заполнял бумажку, иногда щурясь, второй же — напротив мамы, колол ей что-то в вену огромным шприцом с толстой иголкой. У неё были забинтованные руки почти по локоть, на губе краснела ссадина, а на лбу синела огромная гематома, которая застлала собой глаз. Когда врачи увидели в проходе озверевшее лицо — замерли.       Папа коротко сказал им «всё хорошо» и вышел в коридор, всем своим корпусом вытолкнув Антона из комнаты, как отсутствующий воздух, как ничто, как пыль, и прикрыл за собой дверь. Он посмотрел разочарованно: не как на разочаровавшего его родного сына, а как на саму жизнь, разочаровавшую его уставшее существо. Это разочарование прожгло бы ткань мироздания своей серостью, оно бы выжгло весь этот мир к чёртовой матери и мир потусторонний тоже, не оставив для Антона совсем ничего. Не стало бы тогда места для житья, осталась бы только пустота. Ушло бы всё и все. Он так жаждал этой пустоты, и что же теперь?       Папа не видел крови из носа, расцарапанного лица, мокрой головы, грязной одежды; он не видел обезумевших глаз. Следовала звонкая пощёчина. Никаких криков, только совсем тихонькое и ровное: — Ты мне больше не сын. Можешь жить здесь, есть мою еду, спать в моём доме, но ты мне больше не сын.       Скомканность бытия, преследующая его последние несколько часов, перенесла в постель — грязным, оборванным и кровавым. Теперь тепло. Теперь он дома.
127 Нравится 89 Отзывы 49 В сборник
Отзывы (9)