Часть 4
12 января 2022 г. в 10:00
Вообще он не надеется, что Ткаченко придет. Но обнаруживая его у выхода из здания администрации через три дня, удивляется и радуется одновременно. Тот в своей форме, оно и понятно, в фуражке, что делает его немного выше, и Макс на его фоне чувствует себя какой-то ерундой. Низкой, нескладной ерундой, хотя ниже он всего на пять сантиметров.
Обычный грузчик с порта, как только снимает халат. Даже смешно. А Ткаченко — моряк. Это сразу видно.
Только что это дает им, а? Что дает?
— Пойдем пройдемся? — предлагает он. Набережная большая, и ее хватит, чтобы обсудить хоть что-то. Ну хоть что-то они обсудить смогут, ведь правда?
Ткаченко молча кивает, и они идут, минуют два причала, и Макс понимает, что мичман разговаривать не собирается. Начинать не собирается. С чего начинать самому — Макс не знает, но приходится, если он хочет хоть что-то выяснить.
— Это же твои стихи?
— Как и все остальное. Я не беру чужого.
Голос отчаянный, грустный. Макс вздыхает, поднимая воротник куртки — с моря дует ветер.
— Я понял. Я просто… я все правильно понял?
— Я не знаю, что вы поняли…
— На ты, можно на ты, мы не на работе. Это же… признание? Если бы это были просто стихи, то ты бы спокойно их показал так, а не засовывал бы в дверь, как любовные…
Ой.
Ткаченко молчит. Он неестественно прям, и сейчас форма сидит на нем как влитая. Но Макс чувствует, что за этим стоит дикое напряжение.
— Я не вижу смысла этого разговора, — наконец выдает Ткаченко.
— Но смысл писать мне записки ты же видел?
— Видел. Но я хотел это не так! Не так…быстро. Как ты узнал?
— Да ты бы еще так походил, тебя бы кризак накрыл, точно! — не выдерживает Макс. — У тебя же пульс за сотку, когда ты ко мне в кресло садишься! — Он выдыхает, зарываясь пальцами в волосы и продолжает уже тише. — Ты судовой журнал забыл, там почерк такой же…
— Потому что и там и там я стараюсь… — Ткаченко усмехнулся, отчаянно и грустно. Максу даже стало горько от этого.
— И давно?
— Я же говорю. Пару недель. Тогда был шторм. Мы дернули тебя на судно, там кто-то упал с высоты. Я помню, что после мы стояли и курили на причале, смотрели на эти волны, а ты цитировал Бродского. Я тогда так удивился, что кто-то знает Бродского в этом сраном городе. И Битлз знает.
— Да… — удивленно отозвался Макс. Он ничего не запомнил, тогда его крыло диким отходняком, потому что экстренка была не его конек, совсем не его. Ткаченко и то был собраннее, и они вдвоем тогда все организовали, пока не приехала скорая. А потом он курил, едва ли не впервые в жизни, и хлестал валерьянку у себя в кабинете, потому что это было совершенно внезапно и больно. Какого он Бродского цитировал там на стрессе, он совершенно не помнил.
— Я, наверное, тогда чушь нес, — ответил Макс.
— Нес, — согласился Ткаченко. — Про Нуреева и Бродского, и про беседки. Я тогда еще подумал: что такой чувствительный человек делает в порту, пусть даже и судовым врачом?
— А ты? А ты что делаешь в порту? Ты же тоже чувствительный? — не удержался Макс.
— А я просто море люблю, — Ткаченко смотрел вдаль, на эту серую полоску горизонта и качающийся там корабль. Макс тоже смотрел.
— А все остальное?
— А все остальное — не очень. Я вообще судовым врачом хотел стать, но к тому времени должность на кораблях уже упразднили. А на берегу сидеть… не хотелось.
— Тоскливо? — уточнил Макс.
— Тоскливо, — согласился Ткаченко. — Особенно когда никто не ждет.
— И на берегу, где меня ты не ждешь… — цитата вырвалась словно сама собой.
— Я думал, ты выкинул их… как только узнал.
Макс молча лезет в карман и достаёт пачку листов, крепко сжимая пальцами, их треплет ветер. Ткаченко смотрит на него такими глазами, как будто ему сказали какую-то непреложную истину.
— Вернуть? — едва слышно спрашивает Макс.
— Нет, — так же одними губами отвечает Ткаченко, и это тонет в шуме ветра и моря. Они смотрят друг на друга, и Макс убирает листы, когда порывы ветра становятся очень сильными и чуть не вырывают бумагу из рук.
— Шторм начинается, — задумчиво говорит Макс.
— Да, — отзывается Ткаченко. — Завтра все сидят на берегу, нас предупреждали. У меня выходной…
— И у меня. Где ты живешь?
— В казарме, — Ткаченко видит удивленный взгляд Макса и добавляет: — Я же не местный.
А это уже интересно. Макс щурится и машет рукой вперед. Пока не начался шторм, они могут пройти еще немного.
Его зовут Володя, Владимир, становится понятно, что за буковка В рядом с фамилией. Про отчество Макс не спрашивает, оно ему не нужно, они просто идут по набережной и говорят обо всем. О стихах — о чужих, о своих пока не выходит, о погоде, о море, о мысе Фиолент. Макс говорит, что это его любимое место, а Володя говорит, что ему очень нравится, как мыс выглядит с моря. Макс никогда не видел мыс Фиолент с моря, он вообще Севастополь с моря не видел, но верит на слово. Они говорят о Херсонесе Таврическом, где Макс за эти пять лет так ни разу и не был, а Володя был десять раз. Они говорят о погоде, снова о погоде, потому что она дает о себе знать, и наконец сворачивают с набережной, когда ветер становится совсем сильным.
Нужно расходиться, Макс чувствует, что нужно, уже десять вечера, да, завтра у них у обоих выходной, но… он не может. Не хочет. И Ткаченко молчит, и они так и стоят на перекрестке как два маяка, не понимая, кто из них куда должен двинуться.
А потом Макс решается. Машет рукой, будто бы беззаботно, и предлагает, с улыбкой, хотя внутри все колотится:
— Я тут недалеко живу, пошли? Учитывая твои сегодняшние проблемы со здоровьем, я либо проводить тебя должен до казармы, либо хоть где-то ночлег обеспечить, а провожать тебя… мне не хочется.
Ткаченко молчит. Он вообще много молчит, а потом вдруг кивает и немного расслабляется. Сутулится. И Макс понимает, что когда Ткаченко сутулится, он немного расслаблен.
Это… даже приятно?
Определённо приятно. Они сворачивают в переулок, и Макс вдыхает полной грудью морской воздух, который задувает даже сюда. А потом вспоминает, какой у него дома бардак. Все равно. Теперь уже все равно.
А может, потому что бардак — это совершенно не главное, а?..
***
Дома темно и душно. Макс первым делом открывает окна, впуская мощный морской ветер, и включает везде свет. У него маленькая однушка, которую он снимает, чтобы не жить с родителями; на втором этаже с окнами во двор. Это лучше, чем окна на дорогу. Он ставит чайник на плиту, моет руки и кивает застывшему у двери Ткаченко.
Тьфу, Владимиру. Он его даже мысленно называет по фамилии по привычке.
— Проходи… Проходи, проходи, что уж ты, — вот так, завести его немного внутрь и закрыть дверь. Володя разувается, снимает форменное пальто, Макс смотрит — Володя все делает элегантно и красиво, или это только так кажется? Расстегивает пару пуговиц на форменной рубашке и растерянно смотрит на Макса — и тот через несколько секунд понимает, почему.
— Мне бы форму… сменить на что-нибудь.
Ах ты ж блин, Макс об этом совсем не подумал. Конечно, не будет же Володя всю ночь… сидеть в форме. Моряки тоже люди, особенно когда не на работе, и вряд ли они таскают форму 24/7, как и сам он не таскает постоянно свой халат.
— Я могу свою одежду дать, чистую… устроит?
Как будто у них есть выбор.
В обычной одежде Володя выглядит… обычно? Пропадает это ощущение «он где, а ты где?», вот что делает форма. Наверное, так же и самого Макса воспринимают, когда он носит халат. Макс пожимает плечами, отвечая сам себе, и следит за чайником. Он оставил Володю в комнате, а сам моет чашки и ищет, чего бы поесть, потому что после смены есть отчаянно хочется, и похоже, не только ему одному.
Яичница. Ну что ж, будет яичница. Конец октября, какие изыски.
Володя появляется на кухне так неожиданно, что Макс едва не роняет яйца в сковороду от случайного вопроса.
— Помочь?
— Да с глазуньей я как-нибудь сам справлюсь, — усмехается Макс. — Спасибо. Чай уже почти вскипел.
Володя садится за стол; сейчас, в обычной одежде, видно какой он худой и… чувствительный? Форма-броня. Макс понимает, он тоже прячется за халатом, это его защита, его доспехи.
Они молчат. Макс следит, чтобы яичница не сгорела, Володя просто молчит и смотрит явно не на него, Макс бы почувствовал. Становится холодно, закрыть бы окно, но он не успевает это сделать. Володя закрывает его первым.
— Ты ежился, — говорит он в ответ на удивленный взгляд Макса.
Ого. Так наблюдательно? Они уже перешли на ты оба, хорошо.
Макс выключает плиту и оставляет яичницу доходить, снимает чайник с конфорки, заваривает чай. Достает хлеб, они садятся молча и молча же едят, но сейчас говорить и не хочется, хочется говорить потом, но Макс пока не понял, о чем, просто не понял. Но ощущение, что ему охота говорить, у него есть.
А Володя молчит. Впрочем, это уже почти неудивительно. Он уже все сказал своими стихами. Больше, чем надо. Больше, чем мог бы сказать в принципе. Больше, чем говорил ему кто-либо до этого раньше. Больше, чем…
— Почему именно я? — спрашивает у него Макс, когда они почти допили чай. Володя смотрит на него удивленно, и он поясняет: — Почему именно я… ну… откуда ты знал, что я… могу ответить тебе взаимностью… хотя бы не послать…
— А я и не знал, — отвечает тот. — Но… слухи. Все нормальные люди давно уже все женились в порту, зарплата-то хорошая, девушки падки. Не женились только неместные, пьяницы, и то не все, и странные. Слухи разные ходят. Порт — это большая деревня, стоит только с одним поговорить, знает уже весь причал до Инкермана. Кто кому дал, кто кому не дал, и так далее. Ну вот и про тебя ходили. Что к тебе чуть ли не весь буфет вереницей таскался, и ничего. Кто-то говорил, что у тебя жена есть, кто-то — что любовница, кто-то — что ты вообще… страдаешь от неразделенной любви. Но главное, что я из всего этого выцепил, что ты любишь стихи и что никто не рассматривал тебя как… человека. Только как объект мужского пола. Это было глупо, я знаю. Но согласись, если бы я просто пришел с предложением «пойдем пообщаемся», ты бы меня послал. А так мне нужно было увидеть реакцию, хоть какую-то…
— Стихи — в точку, — Макс ставит на стол пустую кружку. — И не послал бы… но я понимаю, это…
Он замолчал. Он и сам не знал, что хотел бы сказать дальше. Что-то крутилось на языке, но он никак не мог понять — что?..
Или мог, но было странно это озвучить?..