Исповедь перед распятием

NC-21
В процессе
209
10
sssackerman бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 174 страницы, 79 348 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
209 Нравится 121 Отзывы 55 В сборник

Глава восьмая. Исповедь неосторожного.

Настройки
Примечания:

━━━ • ✙ • ━━━

      Поганая сонливость держится двое суток, гудящий насморк и кашель — с утра. На первых занятиях Ники безвольно лежит щекой на тёплой парте и не слушает учителей, перепонки воспалены. На его болезненную бледноту оглядываются воспитанники, пальцем тычут и ахают так, словно сами вовсе и не подцепляли простуды. Ники давится мокрым кашлем, прикрывая рукою рот, его ещё не видел отец — не удавалось пересечься. И понять не может, когда успел заразиться: на улице духота и кругом все здоровы. Думает и о Беверли, вдруг вымолила в ночи наказание за мучения. Ники совестный человек, да и чувственный, но себя порою выше других ставит. Не знает, чем сказана черта эгоизма, то ли вседозволенностью, то ли родительской опекой.       Прошло всего-навсего пару дней. Осадок есть, он в груди щемится. Ники жалеет, но не признает слабостей. Он себя защищает, как может, придётся шантажировать — бессовестно будет. Но и слово держит, по коридорам рыщет, ища глазами приятелей негодных. Ему с трудом удается ногами передвигать и прямо смотреть, фокус в глазах размытый. Как знает, в туалет на первом этаже волочится, держа руку на заднем кармане потертых джинсов, там, где таится смятая пачка сигарет. Поговорит, покурит и сдастся отцу с болезнями.       Внутри запах дыма и скисшей мочи, застоявшейся в сливе разбитых унитазов. Ники остро чует воспаленными ноздрями, ещё и видит будто бы сквозь. Он замирает на полоске оторванного порога, не решается идти дальше; Крисс его видит и приветственно рукою взмахивает, после воротив её обратно к железной зажигалке.       — Бледный, как смерть, Ник, — из захламлённой кабинки выбирается Бауэрс, поправляя массивный кожаный ремень на серых узких джинсах. — Свалить на недельку не думаешь? — Крисс, не отводя взгляда от крохотного огонька, кивает — соглашается.       — Думаю, — отмахивается Ники, приложившись горячим лбом к прохладному деревянному косяку. — Я поговорить пришёл. С вами, двумя.       Парни навостряются, и Ники сквозь толщи кожи чувствует их опасения. Его боятся, как открытого пламени, но не было бы власти, не было бы и авторитета. Крисс и Бауэрс единственные, перед кем Ники никогда не извинится за оплошности и грубые слова. Он существует, пока его есть кому бояться и послушаться. Ники, нащупав в кармане пачку, сминает её, хоть и целую, но выкидывает в разломанную пластиковую урну. Запах курева тошноту созывает, на языке привкус неприятный — болотной тины.       Ему стоит начать отдалённо, но Ники боится, что ноги онемеют быстрее. Слабость в теле нечеловеческая, она предсмертная. Вот-вот залихорадит, в бредоту впадёт. Уцепившись за деревянный косяк, Ники едва виснет на нём и жадно дышит прокуренным воздухом.       — Если… Если я узнаю, что кто-то из вас полезет к Марш, я с вас шкуру сниму, собственноручно, услышали? — цедит Ники, не различая размытые силуэты. Его челюсти сжаты, как и органы в грудных оковах.       — Подружился с этими извращенками? — Крисс присвистывает, подойдя впритык. — На тройничок надеешься, Ник? — он провоцирует, и Ники, выдохнув, хватает его ослабшей рукой за шею, сдавливая с обеих сторон.       — Ты знаешь, кто их родители. Пожалуются — выговор будет моему отцу, — глядя в тусклые глаза, проговаривает Ники. — Вы лишите Сент-Марию спонсоров, если вскроется то, что Генри пристаёт к Даниэлль. Включайте мозги хоть иногда.       Пальцы давят на жадно пульсирующие жилки на широкой шее, Ники не отпускает Крисса до тех пор, пока он начинает синеть, а его губы — дрожать. Не только его жизнь на кону. Генри в стороне молчит, жуёт раздробленную щёку, он, в отличие от друга, поддаётся осознаниям бесчестия. Успокоившись, медленно вдохнув пыльного воздуха, Ники отдергивает руку от парня и одичало обтирает её об штанину, избавляясь от липкого пота. Не учили его срываться на людях таких же — равных ему. Ни духом, ни силой они ему никогда не уступят. Ники ведь понимает, что давно на низшем уровне засел.       Есть у него возможности подняться, да великие, но всё он отрицает, живёт не по божьей воле, а по своей — как самозванец. На лице Крисса усмешка не исчезает, он провокатор, и Ники порой оступается. Он сильнее их лишь тем, что может защитить от больших бед, в остальном же Ники — вопиющая слабость. Жажда порождает грехи, и Ники поддаётся ей, как низшесть, как падший ангел с обугленными крыльями. В глазах Бауэрса нет сожаления, он дикий, страшнее натравленного зверя. Не зря Беверли замолвилась о Ирохе, Ники бы растерзал, как стервятник выпотрошил, если бы увидел, как грязные руки кого-то из них, касались целомудренного тела Ирохи.       Она мала для утех, для насилия страшного — подавно. Ники нескрыто видит в ней ребёнка, не готового ко взрослой жизни и испытаниям Божьим. А Даниэлль ведь такая же, на неё взглянуть — увидеть послушного ангела воплоти. Ники вспоминает о морали, когда думает о защите близких людей, без них он — монстр, созданный сатанинскими заговорами. Потеряв власть над обессиленным телом, Ники срывается с места и выходит, хлопнув разваливающимися дверьми. Он бредёт сквозь муть перед глазами через коридор, забитый толпами подростков. И жалеет, что с утра не рассказал о слабостях, мучается, как последний скот.       Но до кабинета отца он не добирается, врезается в кого-то из безликих ему людей, схватившись за вскруженную голову. Температура его тела повышается, до конечностей добирается немота. Ники чувствует опору и раскрывает глаза, вглядываясь в лицо — зря. Его за локти держит Сону, опешивший слабостью одноклассника. Но никто больше и не подходит, массовка сторонится.       — Чёрт… Ники, ты почему такой горячий? — растерянно спрашивает Сону, чувствуя раскаленность юношеского тела через соприкосновении ладоней.       — Температура, помоги добраться до приемной, — Сону не спрашивает про медицинский кабинет, он лишь кивает и подхватывает Ники за локоть, позволив облокотиться на плечо.       Их сторонятся весь короткий путь, смотрят остервенело, но Ники волочится с закрытыми глазами, молясь не упасть, из Сону опора слабая: он меньше его и худее, но упорно идет. Они добираются до приемной, и Сону с неуверенностью стучит, оставив Ники сидеть на железных лавках. И удивляет ведь, что ни Крисс, ни Генри, и даже ни Сонхун, а Сону, с которым их не связывают никакие отношения. Со знакомства Ники видит в нем божьего посланника, заплутавшего в людской чаще. И внешне он светлый, костлявый и молчаливый — в точь потерян. Мельком раскрыв глаза, сквозь густые ресницы Ники видит, как Сону негромко разговаривает с директором, всего раз указав рукою в его сторону — в сторону больного и обездвиженного.       Исчезает он тоже тихо, Ники остается наедине с отцом, присевшим напротив него на корточках со больными коленями. Болезнь редко поглощает, но метко так, что Ники не встаёт с койки по неделям, а отец возится с ним, оставляя работу. Уолтер держит тяжелую мозолистую ладонь на лбу под влажной чёлкой и смотрит в глаза с сузившимися зрачками. Он чувствует высокую температуру кожей, но не зовёт медика — тот отпросился ещё с утра по надобности уехать в центральную клинику.       — Сейчас, сынок… сейчас… я возьму ключи… — бормочет Уолтер, поднявшись на обе затекшие ноги; он морщится, но скрывается за дверью, с минуту роясь в столешнице.       Ники прижимается виском к холодной выбеленной стене и дышит через раскрытый рот, жадно заглатывая воздух. Его клонит в тяжёлый сон, оставшуюся дорогу он не помнит, только чувствует всем обмякшим телом, как волочится по земле с опорой, как заваливается на мягкие кресла в отцовской машине, и как его подбрасывает на кочках, на которые по неосторожности наезжает мужчина. В доме бросает и в холод, и в жар, Ники в вещах валится на застеленную кровать, переворачиваясь на спину. Грудь вздымается высоко, больно и резво, на языке пряность. Ники лежит неподвижно, смотря измученными глазами в светлый потолок со старой люстрой, включенной только на три лампы.       На кухне скрывается отец, он роется в пластиковой аптечке и возвращается с градусником и вымоченной в холодной воде марле. Уолтер касается пальцами подбородка сына, медленно разнимая челюсти, и вводит меж губ прохладный ртутный конец. Его ладонь бережно проходится по влажным волосам, и он заправляет прядь за ухо. Ники кожей ощущает волнение отца: перехватывает руку и слабо сжимает, находя успокоение в касаниях. Ещё молитвы слышит, как отец верит в Бога рядом, как просит помилования. Вернувшись на работу, он спрячется в храме, посоветуется со священниками, а не с медбратом.       — Как же тебя угораздило, сын, — бормочет мужчина, поддевая раскаленный градусник.       — Прости, пап… — Ники не стоит врать, он поджимает дрожащие губы и не поднимает глаз. — По ночам я открываю окно, чтобы п…покурить, — Уолтер лишь на малость замирает, вглядевшись в стену.       Ему сын тонкости о себе редко рассказывает, они обсуждают одних только посторонних. Но Уолтер излишне наблюдателен, знает и о курении, и о бедах кровного дитя. Раз видел на улице, спрятанного за стенами уборной, но умолчат — не его дело. Придет время, Ники сам раскается и прощенье попросит. Лишь натянуто улыбнувшись, Уолтер кивает, в последний раз огладив по волосам, и встаёт со скрипучей кровати.       — Твоя воля, не моя, — он ощупывает марлю и накрывает ею горячий лоб. — Я не сержусь, мне не за чем, — и в его голосе непонимание, скрытое за дрожью переживания.       Опустошив лёгкие до скрежета, Ники смотрит отцу вслед, тот неспеша собирается обратно на работу, ведь уехал без предупреждения. Рядом на прикроватной тумбе остается полупустая пачка ацетаминофена; Уолтер просит следить за температурой и не вставать до его приезда. Как только он хлопает входными дверьми, Ники переворачивается на бок и прикрывает глаза. Но в дрёму не проваливается, замирает на периферии сна и сознания. У него впереди неделя насильного одиночества и отречения ото всех.       В комнате его пусто, по ощущениям, в ней живёт лишь пара хлиплых пауков, слоняющихся из угла в угол, которых Ники не трогает, пусть себе вьют паутину. У двери на голой стене висит иконография пресвятой Марии с младенцем в руках, отец подарил ещё в средней школе, когда сын признался, что хотел бы знать большее. В нем вера проснулась от отчаяния, сослужила успокоением и продолжает оберегать. Ники не смеет забывать истерический шепот, сорванной голос и дикие слёзы, которые он проливал на святые изображения.       В один момент на его жизнь обрушился всепоглощающий мрак: сожрал целиком и восприятие, и веру в людское добро. Ники учился исповедаться днями и ночами, сидел, разделенный со священником одною тонкою стеною и ревел, как ревут умирающие звери. С Ирохой был разделён, ни на шаг не подходил, боялся столкнуться с отвращением. Она тогда маленькой, незрелой существовала, двенадцатилетней девчушкой, прячущейся за ногами отца. Скорее Ники проглотит яду, чем признаётся сестре в слабостях, для неё он хочет быть сильным, настоящей опорой.       Ещё в воспоминаниях витают жалости, отцовские ласки и слова безысходности. Ники ведь чувствует, что подвел, ни единому «всё в порядке» не верит. Его судьбою было уродится нелюдем. Зарывшись с носом в тёплое одеяло, он морщится — сам себе противен. Бог всех любит, уважает, даже оступившимся дает право раскаяться. Но Ники столько раз ползал на коленях по деревянному полу и собирал занозы, что не верит более. Нельзя ценить его наравне с другими, нормальными и беззаботными. Извращения не поощряются, не любятся.       Ники лежит укутанным до позднего вечера, до приезда отца, и поддается заботе. Уолтер рассказывает о Ирохе, которая рвалась домой, чтобы быть рядом с болеющим братом. Температура держится, как твёрдость стали, и в ночь приезжает местный врач, специализирующийся на поздних сменах. Ники не становится лучше, тело ломит и ломит, а в голове не остаётся трезвых мыслей, все как одна — бред. Будь он прежним десятилетним мальчишкой, Уолтер бы заснул с ним в одной постели и не оставлял в одиночестве. Но Ники отныне другой — взрослый, самостоятельный. Сон не идёт, и после осмотра врача он по утро не смыкает глаз, разглядывает в темноте несуществующие силуэты.       Несколько дней в изоляции не выносимы, Ники тоскует по сестре, подруге и гулу Сент-Огастин, но он бессилен перед овладевшей им температурой. В один из вечеров на домашний телефон поступает звонок, и парень доползает до гостиной, отчаянно прижавшись ухом к трубке. Обеспокоенный голос Ынче спасает, девушка рассказывает о неспешной жизни, происходящем в пансионе. Она признается, что без Ники ей тоскливо, ни Карина, ни Ироха не в силах заменить ей компанию парня, хоть они и видятся обычно по часу в день, изредка чуть больше.       Ники хочется видеть Ынче рядом, смеющуюся тихим хохотом, закинувшую на него худые ноги. Девушка невольно заикается о Сонхуне, который отречённо бродит в компании Сону и Марш. Ынче проста, сестер она не любит, не питает счастья к Беверли, а с Даниэлль порою ладит. Но ненавидит их только Ироха, поддерживающая каждые нападки издевательств Крисса и Бауэрса, смеется довольно. В ней есть задатки жестокости, зародившиеся избалованностью.       — Про тебя говорят что? — волнуется Ники, сжимая пластиковый телефон в руках.       — Вроде ничего, Морган звонила маме, — выдыхает, но фоне её голоса посторонние звуки. — Ироха зашла; я плохо поступила, что тогда сорвалась. Но мне было обидно, очень. Но, может, я заслужила, рано или поздно всё равно бы мне что-то да и сказали.       — Лиззи… никто не заслуживает оскорбления, — Ники шепчет, боится, что Ироха услышит и вмешается. — Скорее она должна была мне что-то сказать, не тебе уж точно. Она назвала тебя шлюхой, потому что завидует, — на другом конце смешок, Ынче забавится.       — Завидует тому, что мой парень — самый красивый и самый лучший? — она, наверное, улыбается, чего Ники не сможет увидеть. — Ты и вправду самый лучший, — добавляет шёпотом. — Мне пора отдавать телефон, я брала его всего на полтора часа у Морган. Поправляйся!       От разговора с Ынче оседает пепел на душе. Ники убирает телефон на подставку и смотрит на время на настенных часах над громоздким диваном. Отец вернется совсем скоро — через минут двадцать. Ироха ночует в общежитии, напрашивается домой к брату, но Уолтер не пускает, просит дождаться выходных. Лихорадка спала, но ощущение ломоты — нет; Ники с болью перебирает конечностями, добираясь до порога кухни.       Их дом не скудный, он дорого деланный, украшенный резными освещенными статуэтками и позолоченными рамами. Со дня смерти матери отец ничего не меняет, он пытается сохранить её фантомное присутствие. Но запах мертвечины и бездушья выдает: стены не живые, как и мебель. В доме семейная идиллия лишь по выходным вечерам за ужином. Зачастую отец возвращается один, и секрет для Ники, как он справляется с чувством тоски и скорби. Много лет прошло, но любимых не забывают, вслед за ними уходят под землю. Ники не чужды мысли о мачехи, только вот замену жене Уолтер не ищет, он отяготел.       Аппетита нет, Ники копается в холодильнике без желчи в желудке, он ищет то, из чего можно приготовить скудный ужин отцу. Взбивает в миске пару куриных яиц с рынка и заливает ими дно сковороды. Пока он нарезает замерзший кусок бекона, думает о Сону, бездумно бросившимся на помощь в забитом коридоре. После отцовских рассказов, ощущения, что они знакомы нет, для Ники он как и прежде сослуживый одноклассник. Погрязнув в мыслях, Ники не слышит хлопка скрипучей входной двери, и теней, разбежавшихся по полу, не видит. Отец входит в кухню с набитым бумажным пакетом из ближайшего продуктового.       — Соблюдать постельный режим мы не хочем, да, негодник? — Уолтер по-доброму треплет по влажноватым волосам и смотрит на тарелку с пожаренной глазуньей.       — Я чувствую себя хорошо, чтобы приготовить тебе хотя бы что-то, — признаётся Ники, соскребая со сковороды кусочки бекона. — Ты устаешь и не ешь по вечерам, как ты вообще находишь в себе силы делать что-нибудь.       — У меня есть силы, потому что есть вы с Ирохой, — честно говорит мужчина; он подходит к раковине и подворачивает рукава рубашки до локтей. — Не было вас, не было бы и меня.       Ники с некой горечью прикусывает щеку изнутри и выкладывает бекон поверх жареных яиц. Его воспитали так, что их ценности одинаковы. В шестнадцать лет Ники живёт семьёй и их счастьем, а на своё плюёт. Нередко отец говорит, что сын его рано взрослым стал, подростки в его возрасте о других вещах думают: о любви, веселье и отдыхе, но не сетует — не видит смысла. У Ники есть воля, которой он предан. Уолтер, честно, видит в сыне молодого себя — таким же был, желающим благополучие. Но секретов у него было меньше, каждое желание лежало на ладони. Если сыну молчать угодно, то пускай молчит, накопится — выскажет, а Уолтер будет рядом, как любящий родитель.       Сполоснув руки, Ники решает оставить отца в тишине и уходит в комнату, закрывшись. Боится чего-то, а может, и кого-то. У него впереди несколько дней нахождения дома, уже душа тянется к людным местам, в Сент-Огастин. Пансион стал сродни родному месту, Ники к нему привязан. В Ларедо у него нет друзей, и никогда не было, изредка возился с подружками Ирохи на детских площадках, с одноклассниками в Никсоне не общался — не нравились. В сон утягивает только ближе к кромешной ночи с низко опущенной полной луной.

━━━ • ✙ • ━━━

      Ещё с вечера пятницы Ироха находится дома, как и всегда приезжает с отцом, чтобы провести выходные с семьей. Она редко остается в Сент-Марии, хоть и ей и быстро наскучивает сидении в четырех стенах дома, с подругами веселее, и время идет стремительнее. Все два дня девчушка не отходит от отца, заговаривает его и исподтишка рассказывает смешные истории, которыми без страха можно поделиться. Но чаще их она рассказывает Ники, засев с ним в тихой гостиной под шумок мультфильмов на хрипящем телевизоре.       С братом Ирохе удается поговорить только за субботним ужином, когда Ники по просьбе отца остаётся на кухне. В нём тяжестливое желание общения, остатки простуды изнемогают тело, но, взглянув на расстроенную Ироху единожды, он занимает третий последний стул за деревянным столом. Девочка возбужденно и с лёгкой отдышкой рассказывает о произошедшем за неделю, неторопливо ковыряя вилкой зелень в порции салата. Отец ей смешливо делает замечание, но больше не перебивает.       Наутро в воскресенье Ники собирается на короткую прогулку, одевшись в палящую жару в тёплые вещи: потертые на коленях джинсы и толстовку с замком. Увидев, как парень отыскивает в школьной сумке несколько бумажных долларов, запрятанных в пыльном внутреннем кармане, Ироха напрашивается идти вместе, но Ники с осторожностью отказывает, пообещав купить по пути мороженое. Их дом находится в северной части Гарден-стрит, и Ники направляется в аптеку, находящуюся в миле от их участка на шестнадцатомм авеню. А отца нет — он в храме Святого Августина на утренней службе с воспитанниками пансиона, вернется к середине дня.       Ирохе давно не десять лет, но Ники со скрежетом в сердце оставляет ее дома в одиночестве, надумывая всякого: то воры наведаются, то наделает чего на кухне со включенной газовой плиткой. Завязав старые плоские шнурки на кедах, Ники заталкивает их глубже под тканевый язык и, отдав отчет об уходе, хлопает входной дверью.       Их участок огромен, обустроен с девяностых годов и заброшен с момента смерти матери. Кроме неё никому не было дела до яблочных деревьев, зарослей декоративного винограда и клумб с цветами. Ники обрывками помнит, как помогал ей: таскал горшки с саженцами и лейки, забитые до середины водой из ржавых бочек. Тогда Ироха маленькая с куклами растрепанными играла в песочнице, гоняя отца, чтобы он таскал ей кружки с холодной водой. Они часто семьёй ездили по выходным на рынок, заправляемый отцовским знакомым, хмуролицым корейцем, к которому отец обращался: «Эй, старина Ким, ну как урожай, хорош?»; мать всегда держала крохотную Ироху на руках и давала первой попробовать дольку сочных зеленых яблок. Ники же прятался за ногами отца и из-под отросшей челки наблюдал. Но он продолжает не помнить Сону, ни его детского голоса, ни очертаний. Смерть матери понесла за собою провалы в памяти.       Год скорби превратил его в стойкого к сочувствию малолетнего мальчишку; грядущим летом им придётся вновь собраться за семейным столом и вспомнить о матери, умершей десять лет назад. Ники никогда не посмеет винить её в уходе, никто не застрахован от смерти, ни у кого нет привилегий. Насколько бы им не было трудно втроем, они справляются и остаются семьёй. Как помнится, на дождливые похороны матери пришло человек десять, в храме с ней прощались две скамейки и священник. Все родственники с материнской линии живут в Японии, а с отцовской — разбросаны по Техасу. Ники как вчера помнит отцовские попытки связаться хоть с кем-то из родни в Японии.       Ироха не спала ночами, по утрам ревела, ковыряя ложкой с фарфоровым мишкой в тарелке со слипшейся кашей. Но справилась с горем быстрее всех, ей было всего-навсего пять годов от жизни. Ники оглядывается по сторонам, остановившись на обваливающимся тротуаре. С утра торговое шестнадцатое авеню пустеет, но продуктовые и хозяйственные магазины свешивают на стеклянных дверях таблички «Открыто». Накинув на голову черный капюшон со шнурками, Ники переходит дорогу с односторонним движением и замирает напротив дверей круглосуточной аптеки. Его знают в местных магазинчиках, ларьках и лавках, когда видят — улыбчиво здороваются и спрашивают о здоровье отца.       Внутри здания прохладно, работают два ветхих кондиционера и холодильник для лекарственных препаратах. Ники затягивает капюшон по носу и бесшумно обходит стеллажи, пробираясь к последнему — к тому, где в коробках хранятся бинты и медицинский спирт. На кассе перед ними еле движется ссохшаяся старушка с золотыми вставными челюстями и очками с толстыми линзами, от которых её бесцветные глаза сужены. Она кряхтит на немолодого фармацевта, требуя пересчитать сдачу на её трясущейся ладони. Мужчина лишь делает вид, что перебирает монетки, и выпроваживает неприятную гостью, подзывая Ники к кассе.       — Что-то ещё, юноша? — хрипловато спрашивает мужчина, и Ники его не узнает, кто-то новый, на смену прошлой милой женщины.              — А… пачку презервативов «Durex», пожалуйста, — полушёпотом просит Ники, поджав дрожащие губы. — И смазку… анальную, — мужчина лишь хмыкает, высказав тихое: «Молодежь пошла нынче», и прячется под прилавком.       — Три доллара пятьдесят, — Ники дрожащей рукою протягивает четыре однодолларовых купюр и забирает полупрозрачный пакет, спеша к выходу. — А сдача? Бог с ним, — фармацевт скидывает монеты в кассу.       На выходе Ники трясет мелкой дрожью, лямки пакета в ладони хлюпают в теплом поту. Он заходит за угол здания, в промежуток между продуктовым и аптекой, вытряхивая из полиэтиленовой сумки купленное. Картонная пачка презервативов падает на асфальтированную дорогу, отскакивая к железной урне, а пластиковый тюбик он ловит, впихивая в карман толстовки. У него не было выбора, Сонхун выезжает из пансиона пару раз в два месяца, а контрацепция на исходе. Он его постоянный сексуальный партнёр, но Ники боится — и продолжит бояться.       Оставив в пакете лишь рулон бинта и спирт, Ники накрывает в кармане ладонью пачку и сжимает. Внутренние противоречия его грызут, дожирают органы, и Ники не мирится с ними, на ватных ногах входя в продуктовый за мороженым сестре. Ему кажется, что редкие посторонние видят его насквозь, видят, что в карманах и что глубоко в сердце. Обычный меланхоличный взгляд кассира ощущается презренным, осуждающим. Ники отдает помятые два доллара за брикет шоколадного мороженого и покидает супермаркет.       Презервативы в кармане ощущаются запрещённой вещью, едва ли не мешочком с отборной марихуаной. Но думается ему, что травку купил бы легче, она бы не запятнала его репутацию во внутреннем мире противоречий. Дорога обратно в разы сокращается, и Ники не смеет убирать пальцев с пачки, все сжимает и сжимает, прислушиваясь в шелесту полиэтилена. Войдя на участок с заросшим палисадником, Ники привстает на носочки, вглядываясь в окно кухни — Ироха там бродит. В жару ей не любится шастать по улице, не тот возраст.       Сигареты на исходе, но их по обычаю за территорией Сент-Огастин покупает Бауэрс, несколькими блоками у дешевого поставщика, чтобы толкать воспитанникам по баксу за пачку. И их Ники никогда не покупал самостоятельно, у него везде глаза и уши имеются. Отец не отчитает, но Ники боится ещё ниже пасть, он ему по гроб обязан. Завидев брата ещё из окна, Ироха мелкими шагами бежит ко входной двери, встав в проходе мемориальной статуей. И Ники неслышимо усмехается, стиснув челюсти; резинки на его зубах трескаются — в ближайшие минуты поменять надобно.       — А ты быстро, — девчушка радуется, спрятав тонюсенькие руки за ровной спиной.       — Не хотел, чтобы растаяло мороженое; оно в пакете, — выдыхает Ники, скинув пакет с брикетом и медикаментами на пол.       На нем всё ещё капюшон, скрывающий половину бледного лица. Но Ники, признать, ощущает себя в нём свободно и незаметно. В доме не подобает расхаживать в верхних вещах, отец порой негодует, когда дети не снимают ветровки или вымокшие куртки. Ники сбрасывает с плеч толстовку, свешав за капюшон на крючок, и идёт вдоль длинного коридора, оставив позади копошащуюся в пакете Ироху. Но девочка вскакивает с корточек с мороженым, и вглядывается в спину брата. Она озабочено поднимает с пола у прихожей вешалки легкую коробочку и рассматривает, нахмурив густые брови на переносице.       — Ники! Постой, у тебя что-то… — Ироха умолкает, сосредоточившись на буквах, которые еле собирает в цельные слова. — Упало… котра…котрацептины… — считывает она, поджав губы.       Где-то внутри щемит, Ники замирает в дверном проёме спальной комнаты и неосознанно замахивается сжатою рукою, ударяя кулаком в грудину. Его ломает, осколки сыплются на застуженный пол, а Ироха так и стоит у вешалок, с отрешением сжимая хрупенькими пальчиками картонную коробочку. Осознание приходит вместе с нелепой попыткой отыскать в карманах джинсов то, чего нет, Ники нащупывает лишь нагревшийся тюбик. Из уст вылетает тихое: «Господи, помилуй», и он на ослабевших ногах идет к сестре, отсчитывая неуверенные шаги. Жизнь его не щадит, не собирается миловать, не заслуживает. Но Ники продолжает верить, как подобает верному послушнику. Принимает оплошности за наказания и мирится с ними, но, идя к растерявшийся и неглупой сестре, боится. Ее осуждение — его погибель.       Ники с осторожностью накрывает дрожащую ладошку своей и сжимает пачку до шелеста, но руки не убирает. С сожалением в опустевшие глаза смотрит, опускает голову и поджимает губы. Рано, ей ещё рано познавать тонкости братовой жизни, Ники пытается уберечь ото всех бед, но лишь нагоняет их сильнее.       — Не боись, никому не скажу, братец, — выдавливает тихое она; Ники ей благодарен, наконец, убирает руку с коробочкой в карман джинсов.       Ироха болтлива, как подобает несносной четырнадцатилетней девушке; язык — её враг, но тайны хранит, пытается. Ники редко рассказывает что-то о себе, он лишь говорит то, что требует девичий задорный дух. Её мысли прозрачны, думает о плотских свиданиях с Ынче, представляет всякое — всегда такой была. Изредка и мысли озвучивает, но Ники её пристыжает, возраст малехонький.       — А… спас… спасибо, — говорить сложно, язык заплетается. — Мы с Лиззи… ну ты поняла, — Ники бормочет, оправдывается, спасая горящую шкуру.       — Извращенцы, — тон её игривость обретает, она приподнимает бровь и усмехается.       Но ту горделивость, что Ники воспитывал под рёберными костями не восстановить, она крошится. Его младшая сестра, божий ангел и честивый ребёнок, лицезрела неладное, ненужное ей. И Ники глотает слезы стыда, спрятавшись в комнате, как в собачей конуре. Кости в мелкой судороге бьются, от него кожа ощутимо отслаивается и зуди, прокажённая нервной чесоткой. Никто, никто, кроме Ынче не знает его страданий, и Ники нужна она рядом, её успокаивающий голос и нежные прикосновения.       Ей не позвонить, девушка не пользуется сотовым, изредка берёт в руки домашний телефон или заимствует у директрисы. Ники бьётся в отчаянности, хватает липкими потными пальцами позолоченную рамку и прижимает туда, где еле бьётся сердце. Его разрывает, слабость вытекает вместе с пресными редкими слезами.       — Молю Тебя: наставь меня, укрепи меня… будь моим руководителем и учителем, научи меня тому, что мне следует делать, брешет, вдавливая большие пальцы в стекло, за которым на него с благословением смотрит младая дива. Он обращается к Святой троице, но верен Богоматери, хранит её иконописи и лелеет.       Взмолившись однажды, он больше не поверит в свою честивость. Каждый шаг, как испытание перед Богом. Когда-то его примут, мягко потреплют по волосам и назовут молодцом, но ни сегодня и ни завтра. Вера приходит с рассветом и уходит с закатом, остается лишь у тех, кто признает богово человеколюбие.

━━━ • ✙ • ━━━

      — Как же я хочу свалить отсюда домой, — тянет Беверли, облокотившись на спинку трибун, она закидывает костлявую руку на плечо сестры и прикрывает глаза — утреннее солнце слепит.       — Почему не свалишь? — Сону подсаживается сбоку; оттянув ворот футболки, он пытается согнать колющую духоту.       Через полчаса их соберут в команды и вынудят бегать по полю. Сону осточертели субботние игры, после них конечности на износе. В первую неделю ему повезло — расшибли нос волейбольным мячом. Он с бессилием продирает глаза по утрам в субботу, передвигается на одних словах Сонхуна: «Шевели ногами, мы опоздаем». Развернувшись лицом к заставленному снаряжениями полю, Сону морщится, складки на его носу и лбу стягиваются, как старая резина. В Ларедо дождливые дни — редкость, которая с каждым солнечным днём всё больше походит на городской миф. Сону и не помнит, когда в последний раз стоял под прохладными каплями и смотрел в сгущающееся тучами небо.       К ним на трибуны неспешными шагами движется Сонхун, отлучившийся на пару минут в уборную. В нём нет перемен, всё тот же — меланхоличный и неприглядный. Забравшись на последний ряд, Сонхун садится по левую сторону от Сону и опускает голову на колени с измученным выдохом. Прежде он редко посещал игры, предпочитал сидеть на скамье и исподтишка наблюдать, как остальные воспитанники борются за победу. Их не учат тому, что главное — участие, и не попрекают божьим единством, кто может — тот идет впереди. Сонхун морщится от презренного взгляда Беверли, чувствует его затылком. И порою девушка выводит его — раздражающая она, но и чувственная.       — Родители в обиде на нас, сейчас им всё равно, мы видимся только на летних каникулах, — пусто произносит Беверли, дернув дрожащей коленкою. — Так что свалим мы отсюда только к концу третьего класса. Но хотелось бы раньше, намного раньше.       Сону сквозит подлинным пониманием, с горечью губу кусает и кивает. Ему хочется домой, хоть и Сент-Огастин уже не пугает. По ночам ему видятся страшные сны, но днем — днём живётся хорошо. Он никогда не был человеком, которому требовалось многое для существования. Неподалеку Сонхун вздыхает, его спина вздымается, и Сону вздрагивает.       — Обида со временем забудется, я надеюсь, — Сону едва за троих говорит; не знает он, какова ситуация у сестёр, но явно не лучше, чем у него. — Я хоть и живу совсем не далеко, но у меня нет возможности попасть домой, — опущенная рука Беверли перемещается на спину Сону, поддерживающе похлопывая.       — Друзья по несчастью. Прикол, — девушка смеётся, уткнувшись лбом в плечо Сону. — А Сонхуну хорошо, за ним даже из задницы мира приедут, — тот лишь хмыкает на попытку Беверли подтрунить его.       На пекле силы иссякают, под коленками скапливается теплый пот, стекающий под ярлык кроссовок. Сону вжимается спиной в доски и прикрывает глаза; за несколько проведенных игр на свежем воздухе его кожа потемнела, обрела оттенок легкой гари. Но на фоне остальных он продолжает ощущается белым мазком. Беверли обсыпана темными веснушками с головы до пят, а у Даниэлль их — малость: немного на носу и щеках. Сону смотрит на младшую из сестер, укутанную в плотную черную кофту с железным бегунком. Даниэлль скромна, но прежде здоровьем не пренебрегала, ходила как и все — в лёгеньких вещах. Что-то в её взгляде изменилось: то ли нарос страх, то ли неуверенность.       Сону приподнимается бесшумно, преодолев одним шагом преграду из острых коленок Беверли, и садится к Даниэлль, соприкоснувшись с нею бёдрами. Девушка вздрагивает, задирает голову и смотрит во все глаза, зрачки её не утихают — пульсируют. К ней тянет, к общению, простому молчанию. Даниэлль предрасполагает к себе невинностью и чистой верою. Поодаль языками сцепляются Сонхун и Беверли, им не до них, оно и к лучшему, Сону желает повитать в тишине. Но взглядом все же спрашивает: «А что случилось-то?», и в ответ ему скомканное отрицание.       От жадного разговора отвлекается Беверли, отвлекается она на бутылку с холодной водой, которую на четверть опустошает двумя глотками. Брови её рыжие сползают к переносице, не помнит она, чтобы Сону пересаживался, — не заметила. Но нутром чует, как сестра малость расслабляется, и кладёт ладонь на её дрожащую коленку. Даниэлль, как холодом ударяет, она вздрагивает и слабо пихает сестру в бок.       — Прости, — осекается Беверли, промычав непонятное следом; Дани лишь кивает и опускает голову.       — Всё в порядке? — невольно спрашивает Сону, на них смотрит и Сонхун. Беверли заминается, уловив взгляд сестры; они общаются по-своему, молча, Даниэлль промаргивается.       — Этот уебок недавно зажал Дани по пути в уличный толчок. Я тогда была в комнате на обеденном перерыве, — сквозь сжатые зубы цедит Беверли, а взгляд её острый уставлен на Сону.       Слова на языке не вяжутся, одно молчание. Но сожаление он выдаёт глазами — в них сужаются зрачки. Беспристрастие Сонхуна незаметно, сидит о себе тихо, перебирая пальцами края футболки. Сону не видит в нём человека сострадающего, скорее — ситуативного, но к сестрам сожаление нет. Сжав ладони в кулаки до натяжки темных вен, Сону прерывисто выдыхает. На прошедшей недели в пансионе не было Ники, шайка его существовала без надзора; малость, что происходило, лишь голосили, да силою угрожали.       Домогательства страшны, Даниэлль беззащитна, как домашнее зверье, на нее руку поднять — приравняться к живодерам. И шугается она словами, взмахами — в точь кошонка. Сону на неё смотрит с дрожащими челюстями, улавливая пустой взгляд — разбита, но способна жить. Не известно ему ещё беспредельное отношение к сестрам, которые милы.       О всех разговорах с Ники Сону так и никому не рассказал, питает отрешенность. Хоть и времени прошло порядком много — две полные недели. Каждому есть, что скрывать — и Сону вынужденно молчит о важном. Его пугает Ники, вводит в запутье, ведь в нём сочетание чёрного и белого. В одно время помогает, в другое — непрошенными словами раскидывается.       — Как же меня всё заебало… Это невыносимо, она даже в одиночку из комнаты выходить боится. Раньше я думала, что хоть кто-то из них хорош. Мелкая Коулман та еще избалованная сука, Ынче строит из себя невинность, а Ники — уёбок, я надеюсь, они все когда-нибудь поплатятся за то, что творят. Они недостойны жизни, — Беверли шепчет, подавляя истерику, лишь бы не созвать непрошенного внимания, а Сону глотает истину. — Я не могу верить в человечность, пока кто-то из них жив.       — Следи за словами, — Сонхун поднимается на ноги с бутылкой воды в руках. — Жить-не жить, не тебе решать, — высказывает он, а Беверли дыбится, сжавшись всем телом.       Она хочет съязвить, но молчит, стиснув челюсти. То ли переживает за Дани, то ли кроет ещё одну причину. Сону между ними, как меж двумя огнями, которые подвластны лишь непостоянной погоде. Сонхун уходит первым, спрятавшись в толпе собирающихся играющих. После него осадок жжённый, неприятный, Сону хочется остаться на трибунах, но приходится со свистком волочиться за девушками.       Каждое занятие Сону живёт от перерыва до перерыва, за ним усиленный контроль, Морган моментами спрашивает о самочувствии и передает директору. Внимание не прельщает, Сону ощущает себя слабым и бесхребетным, ему бы в тени обитать. На него невольно и воспитанники косятся, когда снаряды передают. Невольно Сону поглядывает за Даниэлль, он ответственность от недосказанностей чувствует. Девушка прежней не видится, меняется в ней восприятие, слишком скованная — не подпускает к боку и сестру, сторонясь её касаний.       Ещё Сону сталкивается с блестящими глазами Ирохи, когда стоит за спинами сокомандников. Девчушка на него смотрит с нескрытым интересом с минуту и убегает к своим, вцепившись рукою в локоть Ынче. Больше Сону её не замечает, сосредотачивается на предстоящей эстафете. Морган вводит изменения в правила, временные ограничения: победа станет действительной, если лидирующие преодолеют дистанцию за три минуты сорок секунд. Команда из тех же, составы не меняются, Сону по прежнему отправляют на короткий отрезок. Но в его соперниках не встречается Ники, ставят Ынче, с беспристрастием глянувшую на него всего раз перед стартом.       Первыми приходят те, кого Сону толком не знает, только двух парней из факультатива. Общением постоянным они не сошлись, но Ричи и махнуть ладонью на перерыве может, а Эдди не видать совсем. Со свистом Моргана воспитанники расходятся на отдых, расположившись кучками по всему участку пансиона. Но Сону теряет из виду сестёр, они словно испаряются в гуще подростков, а Сонхун приземляется на траве, подставившись всем телом к успокоившемуся солнцу. Сону обещает к нему присоединится после возвращения из туалета.       С прошлых разов он ходит туда с опаской, лишний раз оглядывается, лишь бы не столкнутся с кем-то нехорошим. Каждый разговор с Ники отпечатывается в памяти гнусаво, осадочно. Мотивы не проглядываются, и в них Сону не углубляется. Ники, как заевшая пластинка, хрипит на повторе то, что не импонирует. Закрывшись в кабинке на щеколду, его охватывает предчувствие — с минуты на минуту кто-то войдёт.       Но никого; в мужской части кромешная тишина, которая разбавляется просачивающимися сквозь щеки криками со двора. Сону проходит к старым мойкам, всучив ладони под струи ледяной водой, его отражение плавится в грязном зеркале, и вслушавшись в тихое гудение, он пропускает шаги. Он вновь возвращается в первые субботние игры, ощущает всё те же чувства: страх, волнение и неприязнь. С рассказом Беверли в груди томится осадок отречения. Не каждый здесь играет предначертанную роль, вбирает всё, что поместится. Ники вновь стоит позади, как в тот день, и смотрит зелеными глазами сквозь, прожигая и кожу, и кости.       В Сону злоба таится, он стряхивает руки над раковиной и поворачивается на одних пятках, вжавшись бёдрами в мойку. Он как по новой проживает старый день, но смело смотрит первым, прогоняя страхи быть испепеленным глазами посланника Сатаны. Ники вовлечено молчит, кусая опухшие, темно-красные губы с ссохшейся в уголке каплей крови. Выглядит иначе — пуганно, его челюсти напряжены. Но Сону в нём разглядывает и потаенную уверенность, которую внешне выдают лишь распухшие зрачки.       — Ты меня будешь преследовать? — шёпотом спрашивает Сону, пальцами стискивая ткань краёв потной футболки. — Это выглядит не очень.       — Просто ты оказываешься в нужное время в нужном месте, — тем же тоном кается Ники, облизав концом языка потрескавшиеся губы. В нём Сону невольно проглядывает внешнюю притягательность, то ли в глазах, то ли в устах.       — Бред; что тебе надо? — Сону шипит, но сдвинуться боится, так и жмётся бёдрами к керамической мойке.       — Поблагодарить и извиниться, — Ники, наконец, обратив внимание на скованность движений парня, отступает на шаг, втолкнув в карманы спортивных штанов руки.       Сону теряется в ощущениях, всё ещё не чувствуя свободы, хоть и Ники порядком далеко от него. Он вспоминает о дне, когда его застали нагим, слабым, опущенным. Ники появляется в моменты уязвимости, подобно божьему посыльному, но на деле он — прокаженный. Отлепившись от раковины, Сону перемещается к нагретой кафельной стене, прижимаясь к ней всем дрожащим телом, а Ники отходит еще дальше, напоровшись пятками на надколотый камень. «За что?» — считывает Ники с исказившегося лица и молчит, боится голос подавать.       Туалет — место людное, но никого нет — голоса лишь в женском. Сону глубоко и хрипло дышит, горло его саднит. Наедине с Ники он жаждет взмолится и выпросить упокоение, которым не награжден с детских дней. У него есть свой покоритель, отнимающий свободу, на каждом новом месте — другой, и в Сент-Огастин его ролью источается Ники. Сону не видит причин извинений и благодарностей, голова пуста. Но намеренность чужая — сильная.       — Мне жаль, что в тот раз всё так вышло. Я не хотел того, — сдавшись, говорит Ники, тая волнение. — В душе. Это случайность, мне следовало уйти, — Сону морщится, он борется со внутренними противоречиями. — И… и спасибо за помощь перед моим больничным, ты очень помог мне, — с трудом выдавливает и затухает.       — Я не понимаю тебя, — Ники осекается, подняв глаза. — Ты странный. Я не знаю, как реагировать на всё. То ты лезешь не в своё дело, то извиняешься, — собранно произносит Сону; в нём уверенность пробуждается, помогает на ноги встать и вздыбиться, как дикою животиною.       — Сону… — выдыхает он, зарывшись лицом в ладонях. Его и в холод, и в жар бросает — эмоции мешаются. — Не хочу больше стычек. Извини за то, что лезу туда, куда не стоит.       Перед Сону извиняется тот человек, которого он считает чужим, эпизодным в своей жизни. И с судьбою не чтится, не пытается уловить знаков всевышних. Но думает: может, Ники ищет выгоду в спокойных отношениях с сыном отцовского друга, ведь он наслышан, чьё дитя Сону. Он Богом послан, в наказание или спасение. Дважды Сону ни с кем попросту не пересекается, а с Ники он — скреплен чем-то. Юноша перед ним ослабевает душевно и смягчается на глазах, видно, ему оно нужно, и Сону раздасованно скрипит зубами. Нет у него Божьего права просить взамен что-либо, но, переступив порог Сент-Огастин, Сону не подчиняется Ему, идёт только наперекор, а ночами мольбится, что неправ.       Взглянув на Ники во все глаза, Сону поджимает губы и вспоминает о Даниэлль, её состоянии и порченной нежности. Она не по собственной воли стала такой — жалкой, побитой. Её испоганили нелюди; Сону думает о ней — видит во взгляде робком родственную душу. Не может уберечь себя, но постарается уберечь её. Оттолкнувшись от старой стенки, Сону врастает ногами в землю, чувствуя тонкой подошвой камешки и ссохшуюся траву.       — Хорошо… но, — начинает он, введя Ники в растерянность. — Ники, сделай что-нибудь с Генри Бауэрсом, — Сону видит, как брови юноши хмурятся. — Он лезет к Дани. Сильно лезет, не как раньше, а хуже. Чем она это заслужила?       — В смысле? В смысле «лезет»? — Ники переспрашивает, осекшись. Его злоба гложет, говорил же с ними, грозился. — Чертов уёбок… — стиснув скрипящие зубы, шепчет севшим голосом.       С животным разговор короток, а Генри — скот. Нет в нем человеческого, ни с первого, ни со второго разов не понимает. Ники раздражается, языком дёргая резинку, натянутую на крючки, она лопается во рту и застревает в металлической дуге. Он смиловался тогда над Беверли, не смеет обещаний нарушать; злоба его одолевает, не любит непослушание, привык к чужому страху быть наказанным. Прежде ни Крисс, ни Бауэрс не ослушивались его — ходили на поводу. Ники знает о потаенных чувствах Генри, но не считает их чистыми, с любимыми не оступаются, ради них в котле варятся и яд глычут.       Он шел за Сону с мыслями, что раскается, выдаст себя благодетельным. Но ощущает лишь стыд, грызущей дрожащие кости. Глаза его не видели издевок, верил, что слово, сказанное им, — закон. Ники извиняется редко, чаще он пропадает. Ему легче взмолится в исповедальне, рассказать о содеянном. Но к Сону красной нитью тянет, Ники чувствует долг, и оправдывает его отцовской связью с семьей одноклассника. И верит, что Сону ему хорошая компания, только не сейчас и не здесь. В них разного много, ни в чём не сходятся.       — Они больше не побеспокоят вас, я ручаюсь за них, клянусь, — с дрожью произносит, ведь клятв боится — страшится не сдержать. — Мне жаль, что так вышло.       — Спасибо? — но Ники отмахивается, приняв просьбу Сону за обязанность. — Я не знаю, что о них говорят, но они неплохие люди. Если не они, я бы здесь сошел с ума, — не за чем говорит откровения Сону и замолкает.       — Как знаешь, твоя воля, не моя, — и Сону кивает; следом их оглушает свист, донёсшийся с поля.       — Пора идти, — невзначай, оттянув пальцами подол футболки. — Знаешь… у тебя милая сестра, — напоследок говорит Сону и проходит мимо, оставив позади.

Понедельник, конец октября

      — Ники-и-и, а этот Ким Сону милый, — мямлит развалившаяся на три автомобильных кресла Ироха, разводя тонюсенькими ладошками в воздухе. — Почему таких парней так мало-о-о, — её манера тянуть слова забавит, никто с ней бороться не может: ни отец, ни старший брат.       — Ты с ним познакомилась? — Ники отстранённо спрашивает и двигается ближе к двери, остерегаясь сестринских всплесков жестикуляции. Девочка с мягкой улыбкою на губах кивает, она подтягивает к груди острые коленки и обнимает их, подправив подол платьица.       Раннее утро на дворе, предшкольное время; они семьёю едут в пансион, Ники получил выписку от врача и возвращается к учебе спустя туманную неделю гниения в стенах дома. Ему в нём нехорошо, давит и тишина, и мертвый дух. Он рад возвращению в Сент-Огастин, к заскучавшей Ынче, к остальным не питает страстия. О Сонхуне думал, но мысли о нем другие — низшие. Как по человеку, по нему Ники не тоскует.       Для него каторгой оборачивается одиночество, не умеет овладевать чувствами. Спит под взглядами рисованными, святыми, и ворочается в постели под восход солнца. Ироха вовлечено замолкает, приложив ухоженный пальчик к губам, и вздыхает. Сказать, что не знает, слишком много накопилось за время больничного брата.       — Конечно! Папа говорил, что он из хорошей семьи и сам хороший, — всплескивает Ироха, взглянув в окно: их машина припаркована на стоянке возле дорожного магазина с мелочевкой и закусками, отец вышел купить воды и снеков. — Тебе повезло, ты с ним в одном классе! Но о нём плохо говорят парни, бесит.       — А что говорят? — невзначай переспрашивает, втянувшись в разговор.       Ироха кривится: её темные брови съезжают к переносице, а губы складываются бантиком, прилежным и пухлым. Она подсаживается совсем рядом, прильнув головою к плечу и вытянув стройные ноги на спинку передних кресел. Отец ей всё позволяет, балует чересчур, а она не видит границ.       — Всякую хрень! Не верю я им, сами как черти выглядят, а ещё что-то про него говорят, — она хмыкает, рассматривая рюшки на подоле платья. — Как их совесть не мучает, — Ироха вздыхает и подтягивается к уху брата, продолжая: — Говорят, что на шлюху похож, на девушку лёгкого поведения… на девушку, понимаешь? А я слышала по телевизору ведь, что корейцы все такие, себя любят. И папа говорил, что Сону кореец, но родился здесь, в Ларедо.       Шёпот её пристыженный, боится чего — непонятно. Никого, кроме них в машине нет, но она не Ники, отцу секретов не говорит. Всё с подружками обсуждает, им доверяет! Ники смакует на языке слюну, густую и противную, которая сквозь дуги просачивается неприятно. Он хочет ответить, только не успевает — отца видит, приближающегося к машине, и Ироха его проглядывает, отлипает от бока и жмётся к закрытой двери. Отец молча за водительское кресло садится и передает Ники бутылку с холодной воду.       Ироха меняется, ведёт себя, как обычно — громко. Отцу рассказывает о планах и пару слов молвит за Ынче, зная, что мужчине неважно, о чём слушать. А Ники молчит, привычно виды за окном рассматривает, его в разговоры не втягивают. Ирохе, как подобает младшей и любимой, отдано всё беспристрастное внимание.

━━━ • ✙ • ━━━

      Темень витает, с окна дует холодным воздухом, а ящики скрипят. В нижнем проломлено дно, держится на двух слабых гвоздях, забитых Сону саморучно. Толкая глубже записную книжку, он раз переусердствовал — дощечка выпала. Теперь кроме нижнего белья там ничего не хранится, а потаенное — прячется под кроватью. Время близится к одиннадцати, храп Сонхуна заразен — сосед ворочается в сладком сне на койке, вымотался за весь день, занятия вырубили его ещё в девять. И с того момента Сону света не видывал, сидел себе в сумраке, листая страницы старенькой книги.       Лежит она у него с первых дней, так и не вернул миссис Кэмпбелл, прочитать не может. И слова Ники помнит: «Тяжёлая книга, да и сам писатель в прочтении». Открывая её по вечерам, зависает на одной странице, читает от начала до конца и начинает заново — не может сосредоточится, и время, и шум нагнетают. Когда-то осилит, время погодя; возможно ещё духом слаб, подрастёт.        Обеденным днём Сону у директора вымолвил пару поздних часов — душ принять в покое, без лишних глаз. В который раз ему идут на уступки, мистер Коулман и о причинах, и о желаниях не спрашивает, кивком позволяет. Добрый он душой, понимающий, чем Сону импонирует и оправдывает нахваливания Сонхуна. Сону ожидает темноты, затишья копошения за дверьми и сползает со скрипучей кровати, ближе к ящику с нижнем бельём, и выдвигает его, дернув за железную ручку. Морщится на вои старых половиц — боится Сонхуна из сна вызволить. Но собирается быстро, запихнув комом вещи в полиэтиленовый мешок.       В коридоре Сону лишний раз не оглядывается, смотрит забито под ноги и, не отрывая пят от пола бредет до железной двери. В прихожей комнатушке душно, раскиданы грязные потерянные вещи, и по швам трещит вымокшая лавка. Сону кидает на слипшиеся доски мешок и, глядя в запотевшее зеркало, стягивает с тела вещи. Добравшись до кромки нижнего белья, он замирает — с недавних пор его посещают мысли мыться в купальных шортах, лишь бы случившееся не повторялось.       Не видит он ценности в словах «Перед богом все равны», оголятся противится. В нем страсти к наготе собственной нет. Непримечателен ничем. Сону с выдохом скидывает бельё и прячет его на дне мешка, придавив спальной футболкой, и с полотенцем в руках толкает стеклянную дверь. Перед сном расслабиться спешил, раствориться в прохладной воде, но жизнь к нему не благосклонна. Сону ведь нарочито просится в одиночестве мыться, время подбирает.       Опять он, опять Ники под струями теплыми стоит, намыливая тело, но ближе, чем в прошлый раз, прямо у входа. И Сону со скрючившимися органами внутри проходит вглубь, останавливаясь через кабинку от Ники. В прошлый раз его видели слабым, изношенным, и Сону боится вновь таковым показаться. Он глотает весь дух с большим сгустком слюней и выдыхает, опустив взгляд на поджавшиеся пальцы ног. Холодный кафель кожу щекотит, Сону едва стоит на решетке слива, на ржавых противенях, царапая ступни. Не чувствует он себя прощенным, над ним измываются всевышние силы, да так, что в душе бурлит кипятком.       Начав губкой тереть тело до краснющих пятен, Сону замечает, как Ники беспристрастные взгляды бросает на него и не отрывается от мытия. Неприятно ему, но молчит, размыливая гель по ладоням; в тот день Ники поломкой отмазывается, прощения просил. Сону, подавившись каплями воды, сипит, выходя из-под лейки, и откашливается; он сгибается в три погибели, тарабаня по грудине. А Ники смотрит, продолжает безучастно разглядывать. Сону ведь чует неладное и взгляд ему надоел. Поднявшись на ноги, он возвращается под слабый напор, стиснув в руке губку. И чёрт не знает, что у кого в головах. Нет прежней скованности из-за наготы, но есть непринятие — оно Сону изнутри гложет, косточки насухо обсасывает. Он в мыслях отчеты ведет, ещё раз Ники оступится — точно не смолчит.       Неделю болел — витало спокойствие, по возвращение его развеял. Не видит Сону Ники плохим, но ощущает некое — что-то непривычное. В руках мыло расплывается, слизкие капли по пальцам стекают и вниз срываются, на ноги и кафельные плиты. Сону оборачивается на одних пятках и замирает, зажав ладонь с плюхом, Ники в глаза ему смотрит, пристально так, что душа робеет. И взгляд такой — безучастный, но прямой. Ни ниже, ни выше не разглядывает, зрачки его не видать, сливаются воедино с зелёной радужкой.       — Ники… — сдаётся Сону, стиснув напрягшиеся челюсти. Ему теряться — равносильно оступиться. — Хватит смотреть так, почему ты это делаешь? — ни шёпотом, ни криком.       В одиннадцать темнеет, и за дверьми не шастают, их молчание громче шепота всевышнего. Шагами мелкими Ники переступает две перегородочные балки, возвысившись над Сону. Не впервой даёт себя вблизи разглядеть, но Сону видит больше, чем когда-то: шелушащиеся губы с красными продавленными пятнами, неровность подзагоревшей кожи и дыхание слышит, как стрекот саранчи. Глаза у него броские, не большие и не маленькие, но зрачки в них — возбуждённые. Ники, как запретный плод поганого змея, привлекателен, чего прежде Сону не проглядывал. Не было у него тяги к красивому, в душе упокоение и равнодушие резвились.       Порочно и напугано влечёт взгляд опустить, но Сону медлит, вслушавшись в удары обеспокоенного сердца в реберном заточении. Хочет ещё слово протеста вымолвить — запаздывает: на его губы опускается палец, придавливая. Но долго Ники не принуждает молчать, опускается на взмокшие колени, вжимаясь ими в решетчатый слив. Не морщится — терпит, а перед лицом видит обессиленно висящий полунабухший член. На Сону он глаз не поднимает, боится с отвращением столкнуться.       На языке слюна вяжется, просачиваясь сквозь дуги на зубах. Ники одною рукою хватается за бледное бедро, а другою — сжимает плоть. Сверху слабым напором бьёт проточная вода, и остатки пены на волосах стекают по плечам. Медленно водя всею рукой по члену, Ники сплевывает на раскрасневшуюся головку. Сверху Сону на него смотрит пристально, зашуганно, но не двигается, только телом дрожит. Сатана им завладевает, не иначе, ведь божьим тварям содомия не прощается.       У Сону зрачки мутнеют, как у фарфоровых кукол, и пальцы на руках хрустят. Внутри — вереница расплывшихся мыслей. Впервой его касаются интимно и осторожно, в потаенных снах переживал подобное, а наутро успокаивался. Ники облизывает плоть с жадностью, заглатывает по напрягшиеся яйца и не давится слюной, которая струйками стекает по его подбородку. Сону опускает глаза, сталкивается с вожделенным взглядом и чувствует, как внутри кишки стягивает. Ники ему кажется покорным, низшим, подобным предателю Иисусову. Он таких в книгах видал, разглядывал рукотворные картинки. И в журналах запретных, которые таскал у соседки из почтового ящика. Сону вспоминает о мыслях прежних и слюною давится, ощутив язык, напористо скользящий по головке.       Ники подобен и заплутавшей душе, скитающейся по потемкам сознания, в котором кроме грешных мыслей нет ни-че-р-та. Его знобит, и в жар бросает, но ублажать малознакомого парня нравится. Скованность Сону импонирует, Ники выдыхает, глубже вбирая девственный член в глотку. Неумелость очевидна, она пленит. Подавившись сгустком слюны, Ники отстраняется и опускает глаза в пол, боясь вверх глядеть — не выдержит растерянности.       Им бесы завладели, принуждают ко всякому, иначе и не объяснит, чем жажду заимел. Ники не из тех, кто любит непостоянность, ему Сонхуна хватает, умелого и местами покорного. Но Сону неизведанностью манит, его и распять хочется, и вознести. Вновь языком прижавшись к члену, Ники отыскивает наощупь висящую ладонь и накрывает ею голову, безмолвно говоря: «сожми». Нравится ему боли чувствовать, но от слабых дёрганий Сону толка не видать: юноша пальцами пряди мокрые перебирает и сжимает тогда, когда Ники смыкает губы вокруг плоти.       — Ники… прекращай, я сейчас… — бормочет Сону и на сей раз стискивает копну вымокших волос до тихого треска.       Опухшие губы стягивают член в окружную, Сону шипит и на ослабших ногах заваливается на прохладную стену. Его мелкой дрожью бьёт, а Ники всё не встаёт, выжимает последнее: белёсая сперма по подбородку бежит, капли на носу и щеках. Сону чувствует боль в грудине, сердце его безостановочно бьется, задевая кости. Нега тянется вдоль кишок, и отдышка свирепая. Но на колени он не падает, держится и ждет, когда Ники поднимется и в глаза заглянет.       У юноши осевшем колени в кровь решетом стёрты, опилки ржавые в кожу въелись. Ники не отряхивается, он на ногах еле стоит, уместившись под лейкой душа вплотную к Сону. Вслед за водой густыми ошмётками стекает по груди подсохшая сперма, на лице остатки не смываются, прилипли. Сону поддается вперед и дрожащими поочередно пальцами поддевает на губе желтоватую корку, и Ники не двигается — выжидает конца.       Они телами не соприкасаются, но их грудины одновременно вздымаются, сокращая расстояние. Ники первым шаг назад делает и выходит из-под душа с глазами, забитыми мутью, грязью и страхом. Его в дрожь бросает сильную, естество колошматит и бесцветные волосинки дыбом стоят. Сону, не увидев больше смысла тратить воду, с силою прокручивает ручку крана и убирает промокшую темную челку с лица. Они должны что-то сказать друг другу, но ни Сону, ни Ники так ни слова и не произносят.       В мойках Сону остается в одиночестве, прислушиваясь к судорожным копошениям за стеклянною дверью. Ники собирается наспех, бьется пальцами ног об острые углы, собирает локтями торчащие гвозди, но поверх нагого тела накидывает спальные сухие вещи. Его след простывает, он бежит от Сону и себя.       Ники не видит острых ступенек под ногами, он переступает через две, три, добравшись до третьего этажа четырьмя шагами. Судорога завладевает им, грызет с пят до макушки. Время, наверное, к кромешной ночи подходит, за окном ни звезд, ни луны. Его комната одна из самых дальних, и с задержанным дыханием и зашуганным сердцем, он на носках бредёт до неё. Наутро их ругают смотрители за беготню по коридором, жалуются директору, и с Ники не раз отец беседовал. Его ловили уборщицы и старыми скрипучими голосами отчитывали. Юноша боится на половицы ступать, у них их черти чего выстроен: где-то кафель, где-то бетонные плиты и где-то старые доски.       Он в комнате на защёлку закрывается, навалившись спиною на дверь, и съезжает по ней так, что позвонки болью пронзают. Пол прохладный, а пижамные штаны вымочены насквозь. Ники сидит, вжавшись носом в колени, он на лице до сих пор брызги ссыхающиеся ощущает. Вязкая сперма стынет быстро, кожу стягивает, как старую. И на языке неприятно, им же извращенно член вылизывал по порывному хотению. Ники страстиям моментным поддаётся, а после слезно жалеет, дерет душу и кожу.       Ненавидит он себя с младших годов, когда созрел для влюбленностей, ведь чувства его — извращение. И чёрствым никогда прежде не был, после ухода в веру закаменел — не справляется. Вокруг всегда осуждение и не приязнь, рос он в обществе ненавистников, питал к себе то же. И знал лишь одно решение — Бог напутствие даст. Ники всегда влекло мужской наготе, тонким сухим губам и поджарому телу. Ему всегда нравилось слабым казаться, поддаваться навстречу силе. И с Сонхун он повёлся, узнав, что тот из вершит, любит разное. Их судьбою не связывает, Ники к нему прежде питал одно чувство вожделения, и им же подавлял к остальным. И любил он в последний раз, когда среднюю школу заканчивал, любил так неудачно и искренне. Отчаялся в край.       В одной ночи Ники и отцу сознался, давясь слезами и слюнями. Тот лишь спросил: «Сын, ты стал другим, что случилось?». А Ники понесло, он жалеет и не жалеет. От него не отреклись, его поддержали, дали напутствие. Но Ники в книгах вычитал, что Бог против содомы, он её изгоняет! Зная наизусть главы бытия, Ники себя изнуряет, внушает, что гореть с ними должен был. Таких уродов, как он свет видеть не должен. Господь над ним сжаливается, раз жить позволяет среди людей.       Когда Сонхун оставляет его в одиночестве, измученным до красноты кожи и обнаженным, Ники думает о том, что опять творит черти что. Ни себя, ни отца, ни Бога не жалеет, проблемы создает несуразные. В отцовских глазах Ники никогда не видел неприязни, но выдумывает её и подселяет внутрь, к органам воспаленным. Он — первый, кто узнал о его извращенных наклонностях. Следом и Ынче наслышана была, когда они сдружились, Ники чувствует что-то к ней — эдакое непривычное.       Ники как вчера помнит, первый секс с Сонхуном, как молчаливо они сошлись и слились воедино. И в памяти ещё чувство удовлетворенности, которое он словами пытался воодушевленной Ынче передать, сидя с ней на досках у старого храма Святого Августина. Девушка рада за него всегда, и молчит она стойко, раз никто ещё не знает: ни Ироха, ни Карина. Но Ники сам виноват в том, что сломился перед Хисыном, заставшим его в темени.       Ноги дрожат, как и кисти рук; Ники поднимается и тяжелыми двумя шагами добирается до застеленной кровати, завалившись на неё. Его иссушают слёзы, текущие из глаз большими редкими каплями. Ники ревет наедине, и редко когда срывается на плач при близких людях. Хочется рядом видеть хоть кого-то теплого, добродушную Лиззи или отца, любящего и изъяны.       Думы о Сону страшат, Ники боится влечённости к нему. Сону другой, он на фоне массовки выделяется, то ли бледнотой, то ли бескорыстной добротой. Ники за ним тайком наблюдает: и в классе, и во дворе, и в столовой. Что-то нравится в нем, пленит. А нагота его прекрасна: бледная кожа и до страшного худые руки и ноги. Ники видит в нем страдальца, которому тяжко выживать. Изредка с ним и заговорить хочется, выяснить обижает ли кто. Но Ники помнит, как вел себя, и стыдится голос подавать. Получается — говорит, не получается — молчит.       У отца есть желание расспросить обо всём: почему он здесь, какие его родители и сложно ли ему. Но Ники боится не тех мыслей, отец обо многом подумать может. Он Ники с первых дней говорит с парнишкой ближе познакомиться, хорошим кликает. Даже Ироха заинтересована, которая в силу своих четырнадцать лет по слоям людей делит. С начала учебы мир вокруг Сону смыкается, и Ники не может не обращать на него внимание.       Он с ногами на кровать взбирается и, вытащив из-под себя одеяло, с головой им накрывается, утонув в пуху. Слёзы остывают, и последние капли остаются на подбородке. Ники и о смерти мечтал, но его мечтания не сравняться с волей Божьей. Он верен до дней последних, и мучится долго будет, пока в голову не вобьет, что в праве делать все, что душе сгодится. Впопыхах убежав, он вновь оставил проблемы позади, и не только их, но и Сону — сломившегося целиком. Ники видел боязнь в его глазах, и дрожь чувствовал нескончаемую, но не останавливался — не хотел. Возбуждение не впервой превращает в животину, он возможности ощутил, и поздно осознал, что перед ним тоже человек. Ники одним рывком на спину переворачивается и глядит в бесцветным потолок.       Жить в комнате одному — было его единственной просьбой, которую отец с охотой выполнил. Он бы не смог тесниться с кем-нибудь из парней на кроватях, стоящих друг от друга на расстоянии вытянутой руки. Но к концу прошлого года он хотел попросить отца переселить его к Сонхуну, когда от парня съехал очередной сосед. Пожелание его так и не долетело до ушей отца — побоялся раскрытия ненужных таен. Хотя Ники знает: отец далеко не глуп, и сына насквозь видит.       — За что мне всё это, о Святая Дева Мария… — бормочет Ники, прикрыв глаза. — Я не выдерживаюсь всех тех мучений, что послали вы мне. Обрету ли я в конце них счастье? — его шепот отчаянный. — Исполненный такого упования, прихожу к Тебе, Дева и Матерь Всевышнего, со смирением и сокрушением о своих грехах. Не презри моих слов, о Мать Предвечного Слова, и благосклонно внемли просьбе моей. Аминь.
Примечания:
209 Нравится 121 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (9)