Исповедь перед распятием

NC-21
В процессе
209
10
sssackerman бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 174 страницы, 79 348 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
209 Нравится 119 Отзывы 55 В сборник

Глава девятая. Исповедь лгущего.

Настройки
Примечания:

━━━ • ✙ • ━━━

      — Благослови, Господи, нас и эти дары, благослови тех, кто их вырастил, принёс и приготовил, и научи нас делиться хлебом и радостью с другими. Через Христа, Господа нашего, — мистер Коулман стойко держится в центре столов, прикрывая уставшие веки. — Аминь, — молитва перед ужином завершается с упоением, галдёж прекращается, и мужчина кланяется. — Хорошо поешьте, дети мои, сегодняшний день забрал много ваших сил, — и разворачивается, семеня через столы к выходу.       Директор никогда не остаётся ни на обед, ни на ужин, он предпочитает выучить воспитанников молитвам, пожелать здорового аппетита. Для Сону чуждо не видеть следящих за ребятнёй учителей и их отдельный столик, за которым они, бурно обсуждая вести, трапезничают. Но в столовой пансиона имени Святого Августина юноши всегда остаются на своей совести. Поварихи прячутся в кухне, и одна молодая кассирша вошкается туда-сюда за прилавками и к концу присаживается на скрипучую табуретку, облокотившись щекою на худой кулачок.       На вечернюю трапезу рассчитан час, и в течение него юноши то вбегают, то выбегают из дверей столовой. Ещё Сону привык к сторонним взглядам старенькой сестры Арабеллы, любящей глядеть на них свысока, опершись на деревянные перилла. К ней он заходит изредка, сроднился с общей библиотекой, там книжек больше и прохладнее сидеть. В столовой гул стоит, парни с едой играют, перебрасывая коробочки с шоколадным молоком через друг друга. И нет тех, кто их остановит — все по конурам своим разбежались. Сону порой раздражает слушать крики, но сидит он до последнего, ведь Сонхун долго ложкой по чашке елозит и сёрпает то соком, то молоком. Может вплоть до разгона в молчании с едой баловаться, но обычно они говорят — обсуждают что-то мельком.       У Сону желания нет вступать в разговор, он на лишние рассказы Сонхуна толком не отвечает, кивком отделывается, а в руке держит стакан со свежим яблочным соком. В последние дни он в себе замкнут, витает в облаках тенью бесцветной. Они с Сонхуном с первого дня за столиком ближним к столику шайки Ники сидят. Если прежде Сону на них не осекался, то теперь после случившегося с Ники с напрягой в ту сторону смотрит. Но желание в нём таится хотя бы на секунду внимание парня уловить, понять по взгляду, что в его дрянной голове творится.       Попытки избегания очевидны — мотивы Ники бесцветные, дней пять с шалостей непрошенных прошло. И думать о них Сону не в силах перестать, всё-таки первый раз его. Каждое столкновение с Ники навивает нестарыми воспоминаниями, вряд ли Сону когда-то забудет то, как юноша перед ним на коленях стоял и вытворял всякое — то, что Бог не простит. Со слухов о Ники знает, что парень с ранних лет Господу прислушивается, советов у него просит и молитвы причитает. Да и по собственной воле, а не как Сону — по принуждению.       Все дни он пытается уловить ту связь, которая втихую существовала между ними: бессмысленные разговоры, взгляды и помощь. Но ничего — Ники бежит от него, не смотрит с ним в одну сторону. И Сону понять не может — зачем начал, если запуган. На уроках Ники молчит, порой опаздывает, и когда входит в класс, то бесшумно бредёт до своей парты. Взгляды их не пересекаются, а если и смогли — Ники прискорбно морщится, кривя распухшие губы.       У Сону интерес страстный, любопытный — знать желает, чем Ники руководствовался. И ничего больше в нём нет: сердце не щемит, в груди не болит. И поговорить бы с ним, но очевидно — отдачи не будет. Опустошив стакан, Сону понуро на набитую ужином тарелку смотрит, отодвигает от себя к центру стола и забирает шоколадное печенье с вазы. Зал пустеет, и уборщица лениво возится со шваброй, вытирая сор с кафельного пола и переговариваясь с толстой главной поварихой, которая редко выбирается из кухни.       — Ешь, пока время есть, — Сонхун пытается обратно к нему тарелку пододвинуть, но Сону мычит, руки выставляет. — Ну идиот.       — Не веди себя как мамочка, — огрызается в ответ и осекается, ведь редко когда позволяет себе грубости.       Сонхун лишь губы поджимает: то ли за душу затронул, то ли всё равно. Но Сону пристыженно носом во взмокший сгиб локтя утыкается. И задумывается о всяком — о том, что не так они близки, чтобы лезть под руку друг к другу. Добродушный сосед остаётся божьим снисхождением — вознаграждением за пережитые неудачи. Сонхун ни раз ещё не причитал Сону о непослушании, о недовольствах тоже молчит. Выглянув из-за локтя, Сону с непотухаемым отчаянием на глаза ясно-зелёные напороться пытается. И у него получается: Ники, почувствовав излишние внимание затылком, поворачивается и поджимает разодранные губы.       А время так же скоротечно идёт — громоздкие часы на стене тяжело тикают, и тик их — как громовой удар. Даже на расстоянии в чужих глазах Сону проглядывает моросящий страх и неверие. Он не из тех людей, кто молча пройдет мимо нуждающихся, Сону сжаливается над просящими помилования, и Ники нуждается в нём. Столы дребезжат, юноши выдвигают стулья и впинывают их обратно, покидая столовую комнату, и только единицы удосуживаются поблагодарить поварих и попрощаться с ними. В Сент-Огастин нет милосердия, с Сент-Марией они не похожи ничем. Парней воспитывают иначе, как ведущих и вседозволенных.       Сону чувствует, как тяжёлая рука ложится на его плечо и пальцы вжимаются в кость, — Сонхун так внимание привлекает, и приходится обернуться. Он столько искал зрительного соприкосновения, но скоротечно лишился его по чужой прихоти. А ведь Сону не успел сполна вчитаться во взгляд, чтобы понять, простить и принять. Сонхуна то не волнует, он с меланхолией смотрит и разжимает руку, стряхнув воображаемые крупицы пыли с мятого рукава футболки. Сону и не замечает, что меняется в нем: то ли взгляд, то ли настрой.       — Чего? — растерянно выдаёт Сону, стиснув челюсти, ведь Сонхун не позволяет повернутся — на молчании сдерживает. — Блять, Сонхун…       — Я пойду, — и Сону не видит, на что тот смотрит — его взгляд скользит вслед за покидающим столовую Ники. — Не жди меня, — он наспех скидывает на железный поднос пластиковые контейнеры и посуду, вскакивая из-за стола.       Его шаги отдаются тяжёлым эхом по стенам громадной столовой, Сонхун не знает, смотрит ли в спину Сону — отнюдь не чувствует. Он сосредоточен на том, чтобы вывалить мусор и ускользнуть в помрачневший коридор, в конце которого, его как вознаграждение, ожидает Ники. И юноша единственный, кого сполна ощущает Сонхун, так и видит очередное желание уединиться. Но в последнее время Ники другой — чересчур чудной и отстраненный. Сонхун за ним лишь исподтишка наблюдает, ведь на людях подойти и уволочить в темноту не имеет возможности. Когда Ники соскочил из-за стола со взглядом полным мракобесия и страха, Сонхун незамедлительно откликнулся. Скорее его сердце взныло и ушло в желчное дно.       Бредя вдоль длинного коридора, он смотрит лишь в пол, не смея поднимая глаз. Знает, что вокруг скопление людей, которые галдят и мечутся из одного конца в другой. Они с Ники никогда не пересекаются вне комнат, раньше закрывались у Сонхуна, позже вынужденно у самого парня. Но связь их крепка, раз продолжают таиться.       Парни, Бауэрс и Крисс, позади — они сидят в столовой вплоть до выгона, обычно и Ники прячется среди них. Им нравится строить из себя богоподобных, возвышаясь животным поведением. Сонхун понимает и не понимает — чему цена того, что Ники просиживает с ними дни молодости. У парня ведь статус есть, никто не тронет, да и ладит он со всеми — вон с Ынче добродушной общается. А Сонхун не такой, не столь пессимистичный и ищущий в отражении мрак, он не видит его до того момента, пока с ним же не столкнется. Компания Ники для него — злосчастное дно, Сонхун о всех наслышан. В Сент-Огастин ведь слухи подлиннее свежих новостей.       Интуиция не лжёт, когда из всех возможных мест для встреч, Сонхун бесшумно отворяет изувеченные двери старой уборной на первом этаже. В неё редко кто ходит, ведь всем известно, что там ошиваются Генри и Крисс под безмолвным шефством сынка директора. Как Сону недавно говорил: он забрёл сюда и получил — чуть жизни не лишился, ведь на него ополчились двое. Парни могут ворваться в любой момент, но Сонхун уверен, что Ники остерегся.       Давно в стенах туалета не было живой души, Сонхун открывает последнюю дверь и боится, что сверху на него сорвутся потолочные плиты и штукатурка с косяков. Но Иисус позади него стоит защитой — заслуживает ведь обережённым существовать. Сперва Сонхун Ники и не видит, но пошатывается, услышав отхаркивание за сломанной дверью кабинки. Парень выбирается в полумрак с сигаретой меж губ и облокачивается на холодную стену.       — Мерзость, — ругается Сонхун, не лелеет он курящих. — Мог бы не заниматься этой херней при мне.       — Прости, нервы, — Ники от сигареты не избавляется, затягивается и затягивается по самые смердящие никотином лёгкие. — Почему пошёл за мной? — Сонхуна вопрос забавляет.       — Я не твои дружки. Я хоть что-то чувствовать умею. Ты ходишь слишком убитым, что случилось? — он впритык подходит и нарочито из рук пахучую сигарету убирает, кинув под ноги, чтобы носком кеда затоптать. — И Сону такой же.       Напряга на тело налегает, и Ники отшатывается, выбравшись из-под навеса Сонхуна в свет неполной луны, сквозящий из маленького окошка. Он оседает на пол, и вслед за ним Сонхун замирает на корточках, боясь замарать колени об грязный кафель. Ники чуждо давать слабину, он лишь изображает пленяющую сонливость, прикрывая глаза. А Сонхун не знает, куда себя день, меж ними и прикосновения, и интимность были. Но с Ники сложно адаптироваться под ситуацию, он подходы требует дикие и двоякие.       — Да я, вот, и хотел об этом поговорить, — сознаётся Ники, запрокинув голову и упершись затылком в стену, а Сонхун лишь хмыкает. — О, не хочешь — иди, я тебя не держу. Только сам потом ныть будешь, что я с тобой только ебусь и всё, — и Сонхуна трогает истина.       — Да говори ты, я слушаю, — для Сонхуна откровения парня — дар всевышний, не один секс он ценит, ему человеческие чувства равносильно важны.       — Мы поругались. Сильно, — Ники вновь голову опускает, боится, вдруг на лжи подловят. Он зелёными глазами на шнуровку на кедах юноши смотрит, и мысленно сосредоточивается на продолжение: — Мне стоит хоть иногда тебя слушать и не лезть не в своё дело. Тогда, в душе, я сказал ему, чтобы он с Марш не общался. Они конченые, Сонхун, как ты не понимаешь. Одной только Беверли я хочу вмазать… — Ники пытается отдышаться, и поверх его спины падает поддерживающая и гладящая ладонь.       — Ты мудак, Ники… Какого хуя тебя это волнует! — Сонхун на обе ноги соскакивает, озлобленно разведя руками. — Тебя вообще это не касается.       — Я знаю! Блять, знаю я! Ты меня не поймёшь, но я чувствую ответственность за него, за то, что он сын друзей моих родителей. Разве этого мало, чтобы чувствовать дань уважения? — бормочет он, но следом не встает, на полу ему уютнее и теплее, ведь рядом с Сонхуном громыхает молния. — Ещё я не хочу, чтобы он узнал, какой я… это отвратительно… — одышка жадная, а с нею и блеск в глазах утопает.       — Сону не такой, чтобы осуждать и ненавидеть. Не решай за него. И Беверли, она не станет говорить. Не станет, Ники, понимаешь? — Сонхун вновь на колени опускается, но теперь шоркается ими об грязный пол и морщится, противясь пыли и ошмётков земли.       Они никогда не понимали друг друга, обходились лишь порочными ласками и редкими разговорами в кромешной ночи. Рики говорит о себе мало, но Сонхун знает о большем: читает по состоянию, в котором видит парня изо дня в день. Им бы оборвать все связи, раз Ники мыслит иначе. Он считает всё происходящее грехом, утаением от бога, который не слеп. Сонхуну больно слышать каждый раз, как Ники отзывается о них двоих, хоть и говорит лишь за себя. Но Сонхун-то понимает — оба равны.       С людьми, которые видят лишь плохое, Сонхун не научился справляться и спустя несколько лет. У него никогда не было принципов, заставляющих веровать негатив. Даже тогда, когда он прятался на дне отчаяния и разочарования, Сонхун продолжал освещать потемки своего сознания мыслями о счастье. Он веру принял из-за того, что боялся погрязнуть во страхе, образовавшимся из-за потери будущего. Но Сонхун смог, он смог выбраться благодаря поддержки Бога, который оберегал его годами и в конце отдал силу.       И никогда он не поймёт тех, кто стоит на пути веры, чтобы исправить себя. А Ники такой — о его секретах Сонхун наслышан, но не смеет осуждать, лишь изредка разбрасывается непрошенными советами. Ники ему дорог, хоть их дороги и расходятся у пропасти: Сонхун идет дальше, а Ники стоит на краю и беспечно молится. Бог любит всех, даже тех, кто его в лицо не признает. Потерянные люди рано или поздно находят тропу, по которой будут идти до седых лет.       — Всё, не об этом, пожалуйста. Ты, Сонхун, не тот, с кем я могу такое обсудить, — порой Ники не чувствует, как ранит прямотой; Сонхуну лишь приходится молчать и глотать кислые слюни. — Сону ничего не говорил? Ты упомянул, что он ходит убитый, как я, — Ники трясущимися руками лезет к карманам, но под натиском осуждения Сонхуна смиряется.       — Так, послушай меня. Ты натворил хуйни и хочешь закрыть на неё глаза? Ники, а знаешь, что? Меня это всё заебало, — со сдержанного голоса Сонхун переходит на полушипение. — Не хочешь, чтобы кто-то узнал, что ты гей, то не пытайся что-то с этим сделать. Ты делаешь только хуже! Да, о Марш ходит много грязных слухов, да даже не слухов, а правда, но это не делает их плохими по отношению к другим. Беверли заикнулась об этом тогда, потому что боится за Сону! Это нормально, чёрт возьми, это нормально, Ники, — его руки сжимают ворот чужой футболки, стягивая до треска ткани.       Гей… Из всех слов, сказанных Сонхуном, Ники цепляется лишь за правду, которая разжигает в нём истерику. Остальное же — второсортная ложь, заполоняющая жизнь Ники, как проточная ржавая вода. Его лихорадит от одного только упоминания, и к горлу подступает желчный ком, разъедающий язык и эмаль на чувствительных зубах. Ники не смеет кликать себя геем, он из тех, кто ненавидит очевидное. Его привлекают мужские тела, но собственное вызывает редкую жалость. Таким, как он нет места среди живых и счастливых, его истинное предназначение вариться в сатанистском котле.       В подсознании он осознает, что ненавидит лишь себя, другим, занимающимся мужеложеством, Ники питает равнодушие. Даже на Сонхуна, который принимает его, смотрит с толикой уважения. Но не вяжется, однако, то, что Сонхун искренен — в нём тайн по горло, и Ники о каждой наслышан. Молчит змеюкой поганой, хоть и выговориться мечтает, выкрикнуть «Тебе меня не понять!», может, однажды он одолеет себя и ввяжется в ссору. Но, будучи уязвимым в руках сильнейшего, Ники пытается отдышаться и встать, царапая ногтями стену позади. Сонхун за ним пристально, отчасти с заботою, наблюдает, хоть и бешенством давится.       — Всё, свали, Пак Сонхун! Я не хочу говорить с тобой. Ты, видно, так сильно хочешь помочь, что не помогаешь вовсе, — Ники всё же спасительно хватается за полупустую пачку сигарет и трясущимися пальцами зажимает одну из них меж бледных губ. — Выходи первым. Ну же! — в замешательстве Сонхун с отчаянием коротко смотрит в потухшие зеленые глаза и выбирается из провонявшей уборной, хлопая рухлядскими дверьми.       Сил нет давиться ненавистью к потерявшемуся человеку, Сонхун может лишь пытаться наставить, но все до единого тщетно. Его обижает поведение Ники, истерическое и едва выносимое, выходящее за рамки морали. Вскоре и уважение иссякнет ко всему живому. Ники ищет путь, по которому хочет следовать до седой старости, но тропа его неумелая и наивная. С момента знакомства с ним Сонхун старается, не зная, чего желает добиться: то ли принятия, то ли человеческого благоразумия.       Второй год уже тлеет с хотением сблизиться, но понимает, что их черта — секс и короткие разговоры. Ники не подпускает к себе тех людей, которые самоуверенны и горды. Ему нравится вариться в котле с такими же, как он незрелыми. Но Бог всё видит — так их учили, и снисходителен он ко всем, человеколюбивый. Сонхун редко плачет, у него поводов нет, старается выбираться изо всех проблем со слабой улыбкою. Только перед Ники сдерживаться ему невыносимо тяжело, кажется, что в одночасье вся скопившаяся боль волной накрывает.       Бредя вдоль коридора и уже подходя к ступеням лестницы, Сонхун отшатывается, врезавшись плечом в побеленную стену. Порой он уходит глубоко в думы и теряет связь со внешним миром, не слышит ни звуков, ни голосов, а перед глазами видит пелену. Торопливо бежавшим к выходу юношей оказывается запыхавшийся Сону в одной тонкой спальной рубахе и штанах. Он растерянно оглядывается и опускает глаза в пол, как провинившийся. Кажется, страданий Сонхуна не видит, больше переживает за неуклюжесть.       — У директора был? — первым спрашивает Сонхун, впутав пальцы в свою густую чёлку, чтобы сбросить волосы на покрасневшие глаза.       — А… да? Ты не ушибся? — Сону поздно спохватывается, когда Сонхун уже выравнивается на ногах и лишь ждёт ответа. — Прости, я случайно. Я кофту забыл на улице, поэтому отпросился выйти, чтобы забрать её. Уже темно, — он невольно оглядывается по сторонам.       — Понял, тогда, как вернёшься закроешься и выключишь у меня лампу, а то я забываю, — Сонхун лишь напоминает о негласных обязанностях, забираясь на первую ступень.       Они расходятся у лестницы в главном коридоре; Сону, не задерживаясь, толкает входные железные двери, пробираясь через конуру сопящего охранника. К ночи взрослым все равно, куда деются дети, понимает Сону, ведь не раз слышал о том, что в темноту бегают курить парни и девушки, прячась за стенами церкви или беседок. Сону видел кого-то на днях, но задвинул жалюзи и провалился в сон. К тому же, на дворе не ночь, а душный вечер.       Двери заднего двора запирают после девяти, во имя сохранности воспитанников, а главные всегда открыты настежь. Сону выбирается на улицу, обхватив плечи дрожащими от прохлады руками, и бредёт к клумбам, отыскивая каменную тропинку. Кофту он забыл на лавке в беседке, когда перед ужином выходил проветриться и встретиться с Беверли. Забрал бы завтра, но утром из всех щелей сквозит, обдавая кожу жгучей прохладой. А остальные кофты в прачечной, ждут очереди на стирку. Сону думает, когда же о ним вспомнят родители и соизволят навестить, привезти чего.       Мыслей о домашних, по правде, всё меньше и меньше. Сону теряет нить зависимости, крепчает душою. Раньше его опекали, мать проходу со своей заботою не давала, но теперь Сону лишён всего, даже малёхонькой связи. Больше не видать ему взглядов с обожанием, отныне одно отречение и подавленная ненависть. Никогда он не поймёт того, что люди лезут во вкусовщину. Родители потакали во всем, как ровесников его, никогда не ругали за крашенные в блонд волосы и вещи. Иногда с отчаянием вздыхали, но принимали. Родительские терпение и обожание исчерпаемы.       Ветки засохшего плюша ломаются под ногами, издавая последние стоны. Сону обходит стороной лишь саженцы цветов, огороженные каменными клумбами. Впереди ещё препятствие — обезглавленная громоздкая статуэтка с женским началом, видать покалеченная Мария. Сону обходит её стороной, прижав язык к нёбу; грех это — хранить обломки божества. На крыльце горит тусклая пыльная лампа, включённая охранником на ночь, мошки и мотыльки жужжат на отголосках света. Сону боится темноты в Сент-Огастин, всё время кажется, что кто-то оживает и одичало следит.       Деревянная беседка ощущается адовым хранилищем, поглощающим и темноту, и дрожащие души. Сону редкими шагами до неё добирается и с закрытыми глазами на ощупь хватается за толстовку, бороздя ею по затоптанным доскам; железный звонок неприятно корябается об гвозди. На обратном пути он осекается, приглядевшись к тусклому огоньку за стеною церкви. Силуэт до боли знакомый, хрупенький и узловатый. Сону подбирается мелким шагом, коротко взглянув на окна — видит ли его кто, бродящим по потемкам. Не хотел задерживаться, но Беверли, взявшаяся из неоткуда, манит подойти. От неё струится сигаретный дым, курит она, не просыхая. Но понять можно, жить в постоянном стрессе — самоубийство.       — Эй, Бэв? — окликает Сону, прижавшись спиною к стене с другой стороны угла.       — Матерь Божья! — девушка вздрагивает, из её худых пальцев срывается окурок, падая под ноги. — Ким Сону! Какого чёрта ты зде… Блядство, я думала, охранник засёк, — нервным потоком одолевает, облизывая ссохшиеся губы.       — Кофта, — Сону ею машет перед лицом Беверли. — Хватит уже курить здесь, не думаю, что тебе выговора не сделают.       — Ты прав. Здесь у стен глаза и уши есть. Буду ждать наказание, — шутливо выдаёт она, хотя Сону понимает, боится отчасти. — Постоишь со мной немного? — кивок.       С Беверли хорошо, особо прекрасно один на один, без Сонхуна и Даниэлль, тогда в ней чувства пробуждаются. Она готова не молчать и говорить, втаскивать в душевные беседы. Сону, накинув кофту на плечи, подходит к девушке ближе и устало облокачивается на стену, выдохнув. Огонёк второй зажженной сигареты отражается в зрачках, Сону привык к терпкому запаху, им Беверли пахнет со дня знакомства. Не чем-то тонким и изысканным, а грубым, почти свежей хвоей вкупе с мужским одеколоном.       — Ты это… Может, тоже будешь? — неловко предлагает она, вынув из кармана пачку, но Сону отмахивается. — Ну и правильно. Оно того не стоит.       — А сама куришь, как паровоз, — Сону чешет зазудевший подбородок, опустив глаза на влажную траву. Беверли с минуту в пустоту смотрит, выдыхая пыль из легких, и поворачивается лицом к парню. — Чего?       — Да так. На тебе лица нет в последнее время. Переживаю, — она дотлевший окурок тушит об стену и бросает в ноги, затоптав. — Знаю, не моё дело. Но если это как-то связано с Нишимурой? Я не понимаю, откуда у меня берутся такие мысли, — шепчет Беверли, вжавшись влажноватым лбом в плечо ближнего; её рыжие волосы касаются щеки Сону, щекотно.       Где-то она права, слишком наблюдательная чертовка. Беверли приспособлена к жизни в Сент-Марии, сколько она уже здесь гниёт? Два года? Три? У неё срок, как у заключённой, и условия те же — насилие везде. Но Сону не любит откровения, осекся однажды — не приняли. Хоть Беверли и другая, понимающая, Сону боится открываться всей душой. Произошедшее с Ники лишь хранится в его голове, и ни в чьей больше. Не репутация важна, а чувство вины и сочувствия. Сону ни себя, ни Ники не понимает, а разбираться уже не хочет. Тяжко тут, и проблемы ни к чёрту.       — Родители не звонят, — говорит о том, что меньше всего тревожит. А ведь никто не знает, кроме него и директора, почему же от него отказались. — Переживаю, да и скучаю.       Беверли в лице меняется, бледнеет. Со лба испаринка стекает на вздернутый нос; она прикрывает лицо рукою и улыбается. Её обманывают, но она не заикнётся о очевидном. Сону волен кормить ложью, ради блага своего. Но слова о родных ранят, девушку на нервный смех прорывает. О них сплетен ходит не мало, и все горько правдивые. Беверли вспоминает о том, что такому Сону не верит, и опять улыбается, как психичка. По поджатым губам и дрожащим ресницам видит, что в глаза ей врут. У девушки чувства смешанные, внутри органы мешаются. Не просто она среди толпы проглядывала убитого лицом и душою Нишимуру Ники. У Беверли все подозрения к нему сводятся, после стычки в уборной.       — Прости… — Беверли утирает ладонью слезу, которая скапливается под глазом. Забавит её всё. — Мои родители тоже не звонят. Считай, они нас с Дани бросили. Но я уже привыкла видеть их только летом и даже не говорить с ними. Они жертвуют большие деньги Сент-Марии, чтобы отвязаться от нас, — она хочет закурить еще раз, но под натиском взгляда Сону опускает руку, так и не коснувшись кармана. — Оказывается так бывает: родители отказываются от детей и перестают любить.       — Они католики? — шёпотом спрашивает Сону, а Беверли усмехается, опустив голову.       — И нет, и да. Они как большинство — верят, когда нужна помощь. А вообще, мать из православной семьи, — Беверли несдержанно зевает, в сон её клонит. — Думаю, пора расходиться уже.       На прощанье Беверли машет худощавой ладонью и скрывается за стеной пансиона, их пути обратно ничем не различаются. Сону возвращается в комнату опустошённым, раздевается и падает в кровать, но вспоминает, что не выключил по просьбе соседа его лампу. Комната проваливается во мрак, накрывая с головы до пят полотном ночи.

━━━ • ✙ • ━━━

      В кромешной ночи думается легче, мысли не путаются и посторонние не вмешиваются. В светлой комнате двоякость воцаряется: одна половина тонет в беспорядке, устроенном женскими мозолистыми руками, а другая — прибрана до последней пылинки, местами блестит от натёртостей. За несколько лет девочки вытворили из просторной комнаты на двоих — домашний семейный очаг. В родительском доме их спальни забытые, уже захламленные и на редких каникулах в них не спится. Ни одна из сестёр не виновата в том, что из них вылепили подобие беспризорниц, нелюбимых дочерей. Хоть и семья их не из бедных, они — почитаемый возглавляющий род. Будь Беверли и Даниэлль простушками, росшими на ферме у родителей-стариков, дела бы обстояли иначе. Говорят же, что у власти нет бескорыстной любви.       Но Беверли, она всегда была отдалённой от родительских указов, не раз ослушивалась, и те на неё надежд не возлагали. А Даниэлль — её окружали попытками подобающего воспитания. Только ей оно всё не нужно, главное в жизни — связь с родною сестрою, Даниэлль с рождения была зависима от Беверли, подражала ей, как принцессе из сказок. Хотя на деле Беверли — подобие неряшливого принца, прочь убегающего от ответственности.       Не сразу их сестринская связь обрела иные узы, а подражание переросло в больную зависимость. Но Беверли ею никогда не смела пользоваться, любовь у нее к Даниэлль чиста и в тишине безлюдной порочна. Мужества в старшей сестре столько, сколько нет в их отце, отказавшемся от дочерей, которых воспитывал с младенчества. Девочки никогда не питали к нему чувств: ни любви, ни уважения — ими его задаривают посторонние люди. А мать — её лица бы не помнить, да только снится оно в кошмарах с перевоплощением в послушников Сатаны. Думается Беверли, что всем здесь брошенным снятся подобные ужасы. Что-то внушенное никогда не обретет красок того, к чему душа лежит. И она похожих людей видит насквозь, лишь по взгляду выискивает из толпы.       Тоненькие ножки свисают с невысокой застеленной белоснежными простынями кровати. В Сент-Марии их учат порядку и тому, как нравится людям и святыне. Утренние молитвы напоминают о женском долге — жить ради мужчин и детей, заботится о них. Воспитанниц с младших классов принуждают к Марии, покровительнице их, обращаться, чтоб помогла она справиться со всеми невзгодами. Если Даниэлль отчаянно верит и молится, то Беверли, как избитая людскими руками псина, плюётся в икону. Нет в ней ни уважения, ни совести. Ночнушка с рюшками на краях подола задирается, оголяя молочные бёдра по кромку нижнего белья, Даниэлль стыдливо опускает лёгкую юбку и с ногами забирается на постель. В Сент-Марии нет отбоя, девицы привыкли к дневной дисциплине, а ночью и вечером их не контролируют и обходы не устраивают.       Беверли рядом нет, она за стенкой — умывается перед сном, и Даниэлль тревожно даже так, она боится расходиться с сестрой. Её страхи, к несчастью, оправданы, в одиночестве она не справится с недругами. Запугали до дрожи и отчаянного плача, не раз девчушка попадала в грязные лапы и ею играли. И последствия тому — боязнь оставаться без связи с сестрой. Только Беверли способна её защитить, и никто другой.       — Бэви, Бэви, давай быстрее, — негромко зовёт Даниэлль, накрыв румяные коленки белым одеялом. По скрипу половиц она понимает, что сестра бежит к ней по первому зову, не закончив с вечерними процедурами. — Бэви!       — Эх ты, трусишка, — Беверли облокачивается плечом на дверной косяк и держит во рту потрёпанную зубную щётку. Её бледные щёки вздуваются, как хрупкие мыльные пузыри; она ещё раз глядит на сестру во все глаза и с беззлобной усмешкой прячется за дверью. По сиплому отхаркиванию ясно: Беверли сплёвывает мятную пену.       — Не правда же! — у девчушки алеют впалые фарфоровые щеки. Беверли по-сестрински нежно её дразнит, а после всегда поощряет ласками за отваженное терпение.       — Кто тебе поверит? Только я знаю, Дани, что ты одна из самых сильных людей, что мне доводилось встречать, — голос Беверли приглушается из-за полотенца, которым она, как грубой наждачкой, вытирает веснушчатое лицо.       Махровым полотенцем не вымывается с лица та задумчивость, в которую девушка впала с часу назад. И Даниэлль видит, как мысли ее сестры желают вырваться наружу, но она сама не должна давить. Только тревожит девушку всё — не к добру оно. Беверли, свесив полотенце на свою хрупкую шею, подсаживается на краешек кровати сестры, не вынимает босых ног из резиновых тапок. Но Даниэлль не сдерживает внутренних обещаний и подбирается к Беверли на коленях, умещается головою на плече, как запуганный птенчик.       — Мне страшно, ты сама не своя, — на выдохе произносит Дани, неосторожно коснувшись губами кожи обнажённого плеча. — Вернулась такой задумчивой. Это пугает.       — Да так, — она никнет, но наклоняет голову, позволяя Даниэлль касаться её свободнее. Удовольствие приносят простые поцелуи, шёпот и вздохи. — Сону. Боюсь за него. Предчувствия плохие. Как бы я не раз видела, что он с Нишимурой пересекался, да и разговаривали так мило. А сейчас что-то не так. Не дай Бог этот гад… — у Беверли, не свойственно женской натуре, набухает синяя вена на висках от пылающей злости.       — Мне кажется, ты себя накручиваешь. Я понимаю твои переживания, но Ники, как бы сказать… Он будто бы другой? — несмело перебивает Даниэлль, высказывая то, о чём надумала.       — Да потому что он чёртов гей. Который имеет интрижку с тем, кого пол пансиона человеком не признают. Наигрался поди, теперь к Сону лезет! От них страдают все, в том числе и ты, дорогая, — Беверли не выдерживает и склоняется к сестре, огладив пальцами её щёки. У Даниэлль кожа в разы нежнее, как бархат, и холодная, словно изо льда высеченная. — Другой, не другой, к чёрту, блять. У него есть шестёрки, они как его ручные псины, так почему, если он «другой», они лезут к нам, когда вздумается? Вот знаешь, Дани… Думаю, даже Сонхун страдает. Это сложно объяснить, но Сонхун будто возлагает на Нишимуру надежды.       Но дальше она не договаривает, вспыхивает витиеватым пламенем, прижавшись горячем лбом к тому, что холоднее. Даниэлль её чувствует воспалённой кожей, пальцами и вспоротым нутром. Их сестринская связь крепка до потёмок душевных. Огладив горящую щёку худощавой ладонью, Даниэлль смело склоняется, соединяя их губы, ощущая и дрожь, и тихий плач. Поцелуй вкусом выходит солоноватым из-за редких крупных капель слёз, которые не способна сдерживать Беверли. Но за сестру она хватается, как за последнюю надежду, отчаянно сжимая рукава ночнушки и вдавливаясь в пухлые уста своими, сухими и шелушащимися. Беверли сгребает эмоции Даниэлль, и забирает большую часть, не смея оставлять сестру мучаться в одиночестве. Была бы её воля, она бы забрала все страдания, боли и печали родного человека.       Беверли отстраняется первой, вжавшись лбом в плечо сестры в попытках отдышаться. Их поцелуи горячие, выбивающие из лёгких последней жжённый воздух, ведь они не знают, какой из них однажды станет последним. Лёгкий смех бьёт по ушам, и Даниэлль теряется, сжав заалевшие щёки пальцами. Беверли её вводит в неловкость всегда — довольствуется красотой истинного лица.       — Эй! Ну чего? — бормочет Даниэлль, отодвинувшись к промёрзшей стене. — Я сделала что-то не так? — у неё есть страхи, один из них — оплошать перед сестрой.       Только смех вызвала не она, а внезапно возникнувшие мысли, вводящие в понимание абсурда. У Беверли болит голова, настолько она в отчаянии. И думается ей о той, кто обо всём знает — о Ынче Элизабет Хон, о любимице-воспитаннице Сент-Марии. Она до очевидного близкий Ники человек, которому он доверяет сокровенные чувства, раз представление их не оканчивается второй год. Стоило Беверли однажды открыть не те двери, и она стала осведомленной обо всех тайнах, скрытых от людских глаз. Но в подлинность их отношений девушка никогда не верила, лишь глотала пыль от лжи во благо.       Оторвавшись от сестры, Беверли встаёт со скрипучей кровати, и подходит к стулу, скидывая на него мокрое полотенце с шеи. Она теряется в думах: стоит ли ей выкладывать правду сестре, которая и так трясется от невольных движений. Беверли чувствует обязанность, но сама не меньше боится, ей бы Даниэлль уберечь — на остальное всё равно. С худощавого тела слетают вещи, оголяя усыпанную веснушками кожу. Даниэлль боится подходить, она трясётся у стены и лишь наблюдает, как сестра наспех переодевается, на лице не остается следа бывалой расслабленности, её накрывает мрак.       — Ложись спать без меня, я скоро приду, — Беверли не объясняется, скрывается за дверью, не дав сестре сказать и слова лишнего. Чует Даниэлль неладное, но не бежит следом.       Беверли переменчива, ее ломают и изворачивают наизнанку мысли. Она поддается пагубным желаниям, перед ней всегда стоит «сейчас» или «никогда». Толком не объяснившись перед сестрой, она мчится на дрожащих ногах туда, где её не ждут. В спину глядят измученные глаза с блеклых икон и несуразных картин, они провожают её до дверей в адово логово. У Беверли подкашиваются ноги при виде ажурной таблички с именами живущих. Не простоит она долго, как только с духом соберется — ворвётся во внутрь. В Сент-Марии своя иерархия, выстроенная на возвышении тех, кто краше лицом и шире родительским кошельком. Бьющиеся за места в высшем слою остаются на дне до церемонии выпуска. Думается ей, что, если бы не она, Даниэлль бы была частью благословленный: за плечами сестры и деньги, и красота.       В девчачьем пансионе нет отбоя, воспитанницы вплоть до утра принимают благовонные ванны и шепчутся, подобно зажравшимся крысам. Двери других комнат скрипят, девушки ходят вдоль коридоров, оглядываюсь, но дальше себя самих не видят. Беверли наслышана, что в комнате Ынче и Ирохи изредка ночует Карина Мартинес, приходясь им близкой подругой. С ней счетов у Беверли нет, Карина — молчаливый наблюдатель, не свойственно ей ввязываться в ругани и портить имидж золотых кровей.       Рука поднимается для стука, но он так и не раздается, Беверли бесцеремонно распахивает дверь, ввалившись на порог в комнату, пропахшую терпким ароматом полевых цветов. В неё, нахально ворвавшуюся, обрушаются три пары растерянных глаз. И лишь одна из девушек подрывается на ноги, сложив тонкие руки на небольшой упругой груди — одетая в белую ночнушку и завитая бигуди Ироха. Её измазанные блеском губы раскрываются в немом возмущении, а в угольно-тёмных глазах трепещет омерзение.       — Ты чё приперлась? — стиснув челюсти, особо враждебно шипит Ироха; её хрупкие плечи подрагивают, как в сухой мороз. — Выметайся отсюда, идиотка! — верещит избалованною девочкою и истерически топчется.       Её неприязнь к сестрам Марш велика, до блевотного комка в глотке. При виде их у Ирохи дрожь омерзения проступает на коже, каждый божий раз вслед мечтает плюнуть густою слюною, но отца разочарует, учившего её милосердию с младенчества. Мораль в Ирохе живёт глубоко, и осязаема она лишь близкими. Ироха падка на страстные сплетни, и верит им, как родным устам. Из-за них она не видит в сестрах Марш людей, питает отвращение и не проглядывает шанса нарочито оскорбить.       Для взрослых и близких Ироха — кладезь бескорыстия и сострадания, а для посторонних — избалованная девка, не знающая границ! От неё веет неподлинностью, которую видно лишь с небес.       — Ещё я буду тебя, мелкую суку, слушать, — голос Беверли надменен, она не проходит в глубь комнаты, в центре которой сидят трое, ей и у двери хорошо. Ироха изумленно раскрывает тёмные очи, подавившись нагревшимся воздухом.       Стоя напротив Беверли, она не выглядит той, кого считают верхом грации. Девичье лицо некрасиво искажается, морщинится; у Ирохи дрожит нижняя челюсть, её задевают за живое — за достоинства. Подойти впритык к врагу не позволяет Ынче, поднявшая, чтобы перехватить подружку за напряженные плечи. Элизабет она такая — против грешного насилия. И сколько бы её не выводить, не вылить грязи — смиренно промолчит, проглотив оскорбления.       А Ынче хрупче младой подруги, и на куклу больше схожа, на фарфоровую, слепленную изнеженными руками. Но удерживает её всеми вспыхнувшими силами, не прося помощи у Карины, оставшейся сидеть на устеленном покрывалами полу. Лицо той вовсе не меняется, остается таким же бесстрастным. Ынче, почувствовав, как напряжение сходит с тела Ирохи, ослабевает хватку, взяв её за тощую ладошку своею горячей.       — Беверли… — бормочет Ынче, ступив вперед. — Что тебе нужно? — она ведь не столь глупа, понимает, но даёт слабину. В глаза смотрит обыденным неясным взглядом: то ли сонным, то ли нескончаемо усталым.       — Пойдём выйдем, — Беверли, оттолкнувшись от скрипучего косяка, переступает порог обратно — к коридору. Спиною ощущает, как рвётся за нею рассерженная Ироха. — Только ты, Хон. Без Коулман и Барби, — её просьбу слышат, но шаг Ынче замедляется.       Пока Беверли стоит за дверью, прислонившись к ней спиною, Ынче шёпотом успокаивает взбушевавшуюся подругу, гладя по волосам, впутанным в толстые бигуди. Она учтиво дает Ынче разобраться с Ирохой во избежание истерик. В Элизабет толика понимания таится, вернётся когда в комнату — не посмеет рассказать о произошедшем в мелочах, спрячется от нагнетающей ответственности. Беверли готова, что первому Ынче доложит всё Ники со дня на день.       Дождавшись выхода девушки и не издавая ни писка, Беверли хватает её за запястье и насильно волочет к служебной комнате, которую на ключ не запирают с прошлого года. В женском пансионе мало что закрывают от девичьих глаз, ведь они обязуются знать, где лежат старые тряпки и поломанные веники. Беверли не заботят внутренние излишние страхи Ынче, она лишь морщится на болезненный тонкий писк, вжав девушку лопатками в деревянную перегородку меж хрупкими стеллажами. Ынче телом неистово дрожит, сжимая пальцы рук до скрежета ногтей о кожу. Она хороша собой, в заточении подобна обескрыленному ангелу, принявшему окаянную судьбину. Но Беверли с оскалом омерзения облизывает пересохшие губы и поднимает руку над головою девушки, сжав деревянную перекладину.       — Слышь, что происходит? Только посмей мне сказать, что ничего, я вырву твои длиннющие волосы, — Беверли с усмешкой задевает шелковистые патлы Ынче пальцем и накручивает на отросший ноготь, натягивая. — Ну?       — Ты взбунтовала всех и утащила меня сюда, чтобы нести всякий бред? — и всё равно не злится, только её брови съезжают к узкой переносице. — Говори, что тебе нужно.       — Даже так? — полушёпотом и с вызовом произносит Беверли, склонившись над лицом девушки, едва касаясь её щеки носом. — Мне нужно, чтобы ваши ебучие шавки и мудила Нишимура не лезли к нам! — Ынче неподдельно удивлённо ведёт светловатой некрашеной бровью, она сквозит непониманием. — Дуру не включай, Хон! Хорошо тебе в подстилках жить, никто не тронет, потому что ты «девушка» этого придурка! Да видела я таких девушек на словах! Пидора этого прикрываешь своим личиком!       Руки, болезненно вжатые в деревянную перекладину, трясутся; Ынче боится слабостей показывать, но на лице её вьётся нитями ужасающий страх, их тайна — явна. Даже близкие верят в подлинность любви и страсти между ней и Ники, но, видать, Беверли не хуже собаки-ищейки, раз нарыла то, что скрыто от посторонних глаз. Они давненько не оставались с Ники наедине, не исповедовались друг перед другом, не каялись в содеянных поступках. Ынче наслышана, что больно трепещет в душе юноше, но не копает глубже тонкой поверхности. Придется время — и Ники сознаётся во всех грехах и перед ней, и перед Богом-спасителем.       Ей с тяжким трудом удалось утихомирить Ники, впавшего в отчаяние от того, что их, его и Сонхуна, пресёк до того молчаливый и нелюдимый Хисын, изредка появляющийся в их компании из-за Карины. Ынче сторонится истерик близкого друга, её сердце не выдерживает слёз и покрасневших зеленых глаз. Но Беверли тоже больно, светлая радужка заплывает кровяными мазками сосудов, лопнувших в мутных белках.       Ынче редко кому желает зла, она живёт себе тихо, достойною жизнью, и к Беверли настоящей ненависти не питает, знакомы сколько? Да Бог его знает! Но как очутилась здесь, в Сент-Марии, так и познакомились, ни Ирохи, ни других в помине не бывало.       — Что ты несёшь? Беверли! — приглушённый писк Ынче пробуждает, и девушка ослабевает хватку, мелко шагнув назад. — Пожалуйста, прошу тебя, тише…       — Тише, мать твою? — дрожащими губами еле произносит Беверли, животный страх её сжирает. — Как можно быть тише, когда близкие тебе люди под опасностью? Не делай такое лицо, будто ничего не знаешь! Нишимура тебе о каждой мелочи докладывает! — Ынче не по девичьи горбится, вжав шею в узкие плечи.       — Я искренне не понимаю, о чём ты… клянусь тебе! — вскликивает Ынче и выставляет руки вперёд, боясь, что Беверли прижмёт её вновь.       — Не понимаешь, говоришь? Нишимура из меня всю душу вытряс пару недель тому назад. Поклялся, если я буду молчать, то никто Дани не тронет! Как можно верить этому лживому ублюдку? — горячие слёзы щиплют ссохшуюся кожу щёк, Беверли не видит, закрывшись руками, того, что Ынче теряется в думах — вспоминает чего.       Откуда бы ей знать, как оно у них происходит: чем откровенничают между собой? Беверли всем телом сжимается, падая коленями на деревянные скрипучие половицы. А Ынче, не смея просто стоять, опускается следом за ней, аккуратно коснувшись ладошкой подрагивающего плеча. Но Беверли не даётся — отдергивает руку и смотрит дикими краснющими глазами сквозь естество девицы.       — Почему она… почему она из-за вас боится ходить одна? Боится шорохов и темноты? Всё из-за вас, сволочи, — сквозь зубы цедит, сжимая челюсти. — С Сону вы то же самое хотите сделать? Сделали… уже что-то сделали. Он сам не свой. И Ники к нему липнет, сука, что-то сделал. Я убью его, клянусь. А нет… — звериный оскал Беверли вводит в ужас Ынче, попятившуюся на коленях спиной к деревянным стеллажам.       — Беверли Марш! Ты брешешь! Брешешь! Святая Мария… пощади душу мою, пощади… — Ынче забивается в пыльный угол, марая подол светлой ночнухи, но Беверли не ползёт за ней, лишь смотрит вслед.       — Отчаявшийся мерзкий пидор… не побоюсь всем сказать, что он такой. А что? Только представь, как Бауэрс и Крисс его будут презирать. А Ироха? А остальные? Раз боится самого себя, так зачем себя так ведёт? Тебе то самой нравится этот цирк, где он — клоун? — её глаза полны безумства, но больше в них — страха.       В голове барахлящие помехи, Ынче боязненно опускает взгляд в пол, на испачкавшуюся ночнуху и сжимает ткани пальцами. Никогда она не была настолько грешна, что сердце разрывалось от скулежа, но Ынче видит свою провинность, давится ею, только что делать — не знает. Без Ники она — пустышка, фарфоровая кукла с глазами-точечками. Её привязали марионеткою, не было б никого — жила бы себе спокойно, благодеятельностью занимаясь. Но связавшись с Ники, впившись в него, как дерево корнями в землю, совсем рассудок потеряла.       Не той любовью любит, иной — между дружбой и родственничеством. Их судьба связана: Ынче — ангел-спаситель, а Ники — всеобщий демон-искуситель. Знакомы с детства, как дети уважаемых семей. Родители всегда рука об руку шли, и отец Ники помогал прижиться в Сент-Марии. Ведь девушек с ранних годов велено воспитывать, вбивать в них веру и любовь. Ынче многим обязана их семье: дружит искренне с Ирохой и старшим, не по годам, братом считает Ники. Кто она такая, чтобы им в отказную идти? На добро отвечают добром — учения Святой Марии и сына её.       Вскарабкавшись ухоженными пальцами по деревянным стеллажам, Ынче восстаёт с изранившихся колен, выпрямив подол ночнухи — он весь в опилках и пыли. Она идёт по скрипучим половицам к Беверли, сжавшейся в беззащитный комок, и кладёт руку на вздымающуюся спину.       — Ты сказала про Сону? — женский тонкий голосок страшно хрипит, Ынче сжимает пальцами ткани на коже девушки. — Ники никогда не посмеет сделать ему больно. В родительских друзьях он не видит врагов, — Беверли поднимает воспаленные глаза и промаргивается, зажевав губу. — А Даниэлль… ты ведь сама виновата, Беверли. Ты не можешь её защитить сама. Ники клоун? — Ынче негромко смеется, сбившись. — А сама-то не клоуниха?       — Тварь! Вы все бессердечные монстры! — Беверли изымает из тела последние силы и встает на дрожащие ноги, схватив Ынче за ту руку, за которую девушка её держала. — Он ёбаное ссыкло! Разочаровать всех боится, папенькин сынок.       — Закрой рот, — змеёю шипит Ынче, впившись ногтями в худющую ладонь. — Конечно, ты же у нас не ссыкло, да, Беверли? С рождения разочаровала тех, кто в тебя душу вкладывал, и в эту же яму потянула Даниэлль. Лучше уж быть папенькиным сынком, чем беспризорницей.       Ссохшиеся бледные губы Беверли раскрываются в немоте, она пытается сомкнуть их — но ком, подступающий к кончику языка, не позволяет. Она разжимает руку, выпутывая её из крепкой хватки Ынче. Их разговор не окончен, Беверли не сказала того, за чем шла, но она вымотана и разбита. В её глазах Ынче теперь не имеет уважения окончательно. Придя позже к сестре, она не имеет прав разрыдаться, тяжесть случившегося понесет в одиночестве.       Где-то Беверли согласна: она тащит Даниэлль на дно, забирая светлое, наполненное родительским уважением, будущее. Но без сестры Беверли не вытерпит тяжёлой ноши одиночества, жизнь к ней повёрнута спиной. За грехами таится и расплата, хорошего она сделала лишь для Даниэлль, и пытается с Сону, вызвавшем в ней чувства сострадания и человеческого понимания. Она всегда была нелюдима, социально отстранена от толп — и не умела привлекать окружающих собою. Беверли не исправить могилою, исповеданием и наказанием. Брошенный родителями ребенок не станет тем, кто умеет прощать. В груди скребет, предчувствие страшное — смотрит за нею кто-то.       Ынче топчется у двери, сжимая железную рукоятку, но не выходит. Смакует на языке слова, которые обязана сказать. Ей не сделалось совестно от ссоры, на душе не загажено, будто так оно и предначертано: обозначить конец холодной войне.       — Будь осторожна, Беверли, Она защитит тебя, если ты того захочешь, — утробно молвит Ынче, отворив дверь, за которой буйствует ночная тишина. — Спокойной ночи.

━━━ • ✙ • ━━━

      С утра раннего, часов так с пяти, погода — бестия. Дождина хлыщет, тарабаня по старым крышам, и ветер воет, обдирая сосновые худощавые деревья. А Ынче все в окно смотрит, жуя раздутую губу, она ждет Ироху, убежавшую перед занятиями к отцу. Девушка её попросила передать Ники просьбу встретиться в ближайшие часы. В душе скребёт безостановочно, мысли пугают; вчерашняя ругань с Беверли нагнала на Ынче переживания.       Ей не видать мирной жизни, но за ней Ынче и не гонится: она принимает подлянки судьбы, учась справляться с трудностями. Впереди безграничное будущее, в котором она — сама себе спутник. Ночью Ынче не смыкала глаз, разглядывала небо: луна — её отражение, а звёзды — люди, толпящиеся друг за другом и жаждущие всяких сладострастий.       Ынче, когда вернулась поздним вечером, так и ни слова подружкам не вымолвила — побоялась лишних переживаний и сплетен. Если и скажет кому из них, то только Карине, но позже — дождется тишины. Дело касается только троих: её, Беверли и главное — Ники.       Ынче всё ещё витает в прострации, ссоры вводят девушку в забытье, потерянность. Остальным она видится набитой соломой куклой, которая смотрит в одну сторону — прямо в глаза. Девичье нутро нежное и хрупкое, лишь с маленькими задатками стали. На нём же, тонком пласте металла, держится улыбка. Ники в который раз посчитает её сильной, а сама же Ынче — усомнится.       Дверная ручка трясется, не может повернуться, и Ынче вздрагивает, понимает: соседка пришла. Она ей осторожно открывает, впустив на порог в лаковых дорогих туфельках. Ироха цветет в тряпочных цацках и задыхается в чувствах величия. Ынче же тоже властна, но не так избалованна: границы видит и уважает. На ухоженной девчушке черный форменный сарафан по колени и белые гольфы, а густые волосы заплетены в массивные косы, которые вздрагивают с каждым её подпрыгиванием. У них, в светской части общества, принято девушкам быть подобием фарфоровых изделий.       — После первого урока ждёт, сказал, — Роха присаживается на край кровати, подмяв под бёдра подол сарафана. — Ох уж эти любовнички. Ни минуты без встреч прожить не могут, — шутит, но с толикой детской зависти.       Знала бы Ироха, чему завидует — пожалела бы. Но ни Ынче, ни Ники не разрушает выстроенные ею воздушные замки, пусть живет мечтами и счастьем, как и подобает молодой девушке. Ынче не отзывается на колкости, она мельтешит по комнатке, ища занятие по душе на последние минуты отдыха.       — Появится у тебя кто-нибудь, посмотрю на тебя, — беззлобно шепчет Ынче, остановившись в центре комнаты, на ворсистом однотонном ковру.       — Бе-бе-бе, — по-детски дразнит она и следом замирает, строго посмотрев на подругу. — Ынче, скажи, а вы с моим братом уже… ну… — Ироха заминается, но Ынче понимает суть и внутренне молится, чтобы её уберегли от ответа. — Занимались этим?       — Мы… — её уберегают от признаний, звонок ревет хлеще дитя, разносясь по коридорам. — Пойдём уже, опаздываем.       Любопытство Ирохи — наказание всевышних сил; оно отличается от обычного, искреннего, у девушки есть черта злорадства, чувствующаяся в её сменяющемся голосе. Она не так проста, как видят её взрослые. Даже Ники порой остерегается кровно родной сестры, лишний раз подле неё обмолвливаясь раскаяниями. Разница в возрасте мала, но так ощутима в поведении и виденье мира сего окружающего.       Ынче задумчиво, спрятавшись за спиною подруг, идет на первый урок вдоль длинного, увешанного рисунками младшеньких девчонок, коридора. Ей тошно от мыслей, окрасившихся неприличием. Их с Ники связывают лишь тайны и крепкая дружба, а отношения — шаблонная вторичность. Ынче и воображать не жаждет иного, страсти нет, даже такой, наивно-подростковой. Они лгут близким, оберегая друг друга. На вранье долго не протянут, пройдет месяц, следом — год, а за ним же и тьма. Взрослые жизни, отвергшие ошибки заблудшей молодости. Когда-то Ынче с улыбкой на устах будет вспоминать, роль какой героини играла во судьбе Ники. Она зареклась идти до конца — дойдёт, пока от неё не откажутся.       Им с Ники никогда не делить теплую постель, в обоих нет должных чувств. Всё, чем обязана ему Ынче, — преданность и до могильный моральный долг. Совсем скоро они встретятся и обретут спокойствие в объятиях друг друга.

━━━ • ✙ • ━━━

      После свирепого дождя грянет свистящий ветер. Ынче, наступая на сухие ветки маленькими каблуками лаковых туфель, проходит мимо ветхой белостенной церкви, смахивая с лица прилипающие угольные волосы. Они не пересеклись ни в ограде, ни за ее пределами. Значит — Ники томительно ждет девушку на скамье, сжимая запястья и смотря вдаль. И с мыслями о счастье и забвении Ынче сокращает оставшиеся ничтожные шаги между ними. Преграда преодолена, она видит Ники, сидящим в тишине, разбавляемой свистом ветров.       Крошащиеся в дымящийся пепел ветки выдают Ынче, и парень оборачивается, расходясь в расслабленной улыбке. Ынче падает объятиям навстречу, вжимаясь покрасневшим носом в ткань растянутой толстовки. Ники гладит ее по шелковым волосам, впутывая в них длинные пальцы, а Ынче — успокаивается.       — Ники… Н…Ники… я… — она обмякает в объятиях, позволяя слезам больно течь по бледным щекам. — Я… я не смогла, Ники… — Ынче хочет прижаться вновь, но Ники обхватывает девушку руками за мягкие скулы; пальцы скользят под веками, стирая соленую влагу.       — Тише, тише, Лиззи, я внимательно слушаю, — шепчет Ники, коснувшись сухими губами её лба. Ынче забывается в бережных касаниях и прикрывает раскрасневшиеся глаза. — Спокойно и по порядку.       Только рядом с ней Ники может признать слабость к чужим слезам, внутреннюю бурю эмоций, что он испытывает, видя отчаянного и испуганного человека. Ынче — жизнь, она и свобода, с ней дышится проще. Ники берёт крошечную ладонь в свою и тянет, отводя к лавке. Они вновь опоздают и вновь их не посмеют отчитать — у возлюбленных время не крадут.       — Я… и Б…Беверли… она угрожала! Угрожала, Ники, понимаешь? — зрачки в глазах Ынче сужаются до блестящих черных бисеринок. — Что про тебя расскажет. Нельзя, так нельзя!       Куда важнее для Ники — успокоить бьющуюся в истерике девушку, дать ей прореветься и разжать дрожащие пальцы, вцепившиеся в ткани. Беверли и её угрозы вторичны, хоть и боязливый мирок внутри бренного тела сокрушается. Слухи разрушат жизнь, но сильнее они сковырнут заросшие раны. Ники боится оказаться беспомощным рядом с близкими.       Они сплетаются в объятиях, крепких и жарких; Ынче корябает ногтями широкие плечи и шмыгает влажным носом, а Ники — нежно гладит темные патлы. Девичьи глаза еще долго мокнут, но голос наливается сталью, с которой она рассказывает о неспокойной длинной ночи, под тихие вздохи. Ники задыхается в её голосе, содрогает целиком.       — Я знаю, тебе сложно, и я не хочу, чтобы было ещё сложнее. Как думаешь, ей поверят? — шепчет Ынче, задрав подбородок и встретившись с глубокими зелёными глазами.       — Конченая лесбуха, которую ненавидят все и вся, говорит о том, что сын директора пидорас? — Ники с несдержанной улыбкой призадумывается, пряча за нею ещё и животное волнение. — Звучит как полная бредятина.       — Не обзывай себя, пожалуйста, — лишь бормочет Ынче и закрывает лицо руками. — Ты этого не заслуживаешь.       — Я заслуживаю куда больше, чем простые обзывательства, — Ники серьёзен: однажды он ждёт небесной кары, которая сотрёт с лица его все радости и страсти.       Ынче не нравится, когда он говорит так непринужденно и просто о выдуманных наказаниях. Она-то знает, что Бог человеколюбив, лелеет язвенные туши и острые языки. Ветряная погода рассеивается, облезшие тощие деревья замирают, закрывая глубь бездонного леса черными стволами. Ники постоянно смотрит в глушь, словно отыскивая отражения себя, но там, где ищет — одна пустота. Молчание между ними спокойное, за которое они осознают происходящее — неутомимый хаос.       Время тянется медленно, мыслей в головах не сыскать. Успокоившаяся Ынче думает о свободе и счастье, а Ники, напрягшись и сжимая челюсти, — о разрушенном будущем. Его охватывает страх, въедаясь под кожу огромными кровососущими червями. Девушка улавливает дрожь телом и вздергивает подбородок. Сколько не говорил бы Ники о бесстрашии, его лицо, наигранно каменное, выдает душевные терзания. В глазах так и блещет отчаянное волнение. И Ынче страшно — немыслимо страшно.       — Между тобой и Сону что-то произошло? — Ники испуганно отшатывается, ударившись спиной о край торчащей прогнившей деревяшки. — Эй… осторожнее. Я не заставляю тебя говорить. Просто вдруг тебе нужно выговориться? Ники… я сильно переживаю. Ты стал часто молчать… я не хочу верить в то, что ты мне не доверяешь, — Ынче слабо улыбается, отыскав свободную руку парня, чтобы обхватить её тонкими пальцами.       — Доверяю, Лиззи, доверяю. Просто… — замолкает, прикрыв глаза. — Хочу справиться совсем сам. Хотя бы попытаться. Спасибо, что всегда рядом, правда. — Ники склоняет голову на её хрупкое плечо и выдыхает.       Ынче рядом, она согреет и прижмет к полной маленькой груди, за оковами которой прячется быстро бьющееся сердце. А Ники отчаянно всплакнет, вымочив ткани женского миниатюрного сарафана. Когда-то он был набитой подушкой, но его время прошло — Ынче окрепчала. Из маленького забитого комочка слез и дрожи, она выросла в сильную и независимую девушку. Ники будет помнить и спустя века залитые солью стеклянные глаза, которые он увидел на ужине. И причина им — равнодушие родителей, порхающих лишь над гостями.       Их изъяны не видны посторонним, но Ынче, будучи чувственной десятилетней девочкой, страдала. Ей невыносимо безразличие близких людей, ведь она им отдана всей душою. Ники эгоистично счастлив, что после смерти матери смог раствориться в чужой печали. И Ынче ему по могилу благодарна.       И так они сидят вплоть до сгущения тёмных облаков, до крохотный капель дождя, впитывающихся в одежду. Ники стягивает с тела толстовку, оставшись в белой глаженной рубахе, и натягивает её на Ынче, обняв со спины. Их пути расходятся у запасной двери старушки-библиотеки: Ынче машет на прощанье и забегает под крыло женского пансиона, укутавшись в ткани мятой толстовки. Отдаст вечером или завтра, но Ники все равно — пусть носит и греется до тех пор, пока не устанет от мужского запаха и тепла.

━━━ • ✙ • ━━━

      В последние часы перед отбоем в маленькой комнате глухо. На кровати, вмещающей лишь одну тушу, сидят трое: Ники бесцветно листает страницы исчитанной в несколько раз книги, а парни играют в запрещённые на святой территории карты. Пока Бауэрс лидирует, оставшись с тузом и пиковым козырным королем, а Крисс злобно сжимает потрепанные бумажки. Ники не следит, какая партия по счету, но наблюдает не первую игру.       — Слышь, Бауэрс, — Ники откладывает книгу на подушку и вытягивает ногу, пиная Генри носком в плечо.       — Чё тебе? — сухо отвечает тот, не отрываясь от игры. — Отъебись, — но Ники не успокаивается, толкает уже в спину, не послабив силы.       — Ты когда успокоишь свой хер в штанах и перестанешь лезть к Даниэлль Марш? — Крисс, сидящий совсем близко, присвистывает, закинув руку на плечо друга. — Тебя это тоже касается, придурок.       Парни переглядываются, опешив от непредвиденного раздражения. Ники изредка мягок и спокоен с ними, чаще — зол: разбрасывается грубостями и недовольством. Они привыкли, принимая за должное, ведь считают Ники близким товарищем. Знали бы, что чувства не взаимны, отреклись бы. Но Ники кормит их утешениями и помощью, нуждаясь в них ответно.       Его боятся на словах, кулаками сами в разы сильнее. У Ники есть нечто большее, чем физическое воздействие, — власть в стенах пансиона, который еле-еле защищает одичавших подростков от колонии для несовершеннолетних. Отец Генри, местный шериф, не так всемогущен, как Уолтер Коулман: у него нет связи с социальными учебными учреждениями. Одна просьба Ники — и жизни Генри Бауэрса и Виктора Крисса падут крахом, не успев начаться.       — А чё тебе? Сам присунуть хочешь? — нервно отшучивается Генри, облизнув ссохшиеся губы. — Девственные пёзды привлекают или лесбухи? — Ники, словно оскверненный словами, морщится.       Ему невыносимы мысли о женском нагом теле и гениталиях, в его представлениях имеющих безобразный непривлекательный вид. Похабные картинки из журналов для взрослых с беспризорными дамами провоцируют у Ники рвотные неконтролируемые позывы. Его нутро отчаянно отвергает восхваленную красоту. Неправильно и грешно, ведь женщины — эталон искреннего созерцания.       — Мерзость, — его понимают неверно, кивками гадко соглашаясь. — В Марии дохрена других девушек.       — Братан, я тебе всегда говорю, что вокруг с хуем и больше заебённых тёлок, — Крисс всем телом заваливается на Бауэрса, ударив по-дружески кулаком в плечо. — Еби и плачь просто. От этих двух шлюх дохуя проблем.       — Ахренеть, мозги заработали, — цедит сквозь сжатые челюсти Ники. — Я думал, до вас никогда не дойдёт, идиоты. У вас уже, блять, проблемы нарисовались! — он скрывается на вскрик, поднявшись на ноги на прохладном полу.       У Ники нет больше времени искать иного выхода — легче исказить истину. Он заврался настолько, что не чувствует угрызения потемок совести. И все равно, что грядущая опознать, никого кроме него не касается. Из Крисса и Бауэрса проще сотворить виновников, чем признаться в погрешностях самому. Ники, отдавшись терзаниям, ходит из угла в угол, теребя языком белые резинки на зубах, пара из которых рвётся, обжигая кожу щек изнутри.       — Эта конченая Беверли сказала: если ещё раз пальцем тронете Даниэлль, то вас живьем закопают. И пустят слухи об изнасиловании до полусмерти и всякой другой херне, а сказать она может много, — у него ноги подкашиваются, наливаясь сталью; от бреда, выдуманного наспех, спирает дыхание.       За ними много сотворенного в малом возрасте, выходящего за рамки закона, но скрытого благодаря влиянию отца-шерифа. Дальше — спасителем Божьим заделался Ники, боящийся раскрытия самого себя. Парням везет, что за них ручаются слабаки, страшащиеся небесной кары в человеческой плоти.       — Меня не волнует, правда это или нет, но, если кто-то узнает, я сам сделаю всё, чтобы вас отсюда выперли, — в нём нет больше сил лгать, душа требует последнее упование.       Ники вновь прикрывает свою шкуру чужими жизнями, спрятавшись от последствий вранья за оболочкой благодетеля.
Примечания:
209 Нравится 119 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (8)