Исповедь перед распятием

NC-21
В процессе
209
10
sssackerman бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 174 страницы, 79 348 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
209 Нравится 119 Отзывы 55 В сборник

Глава десятая. Исповедь распятой.

Настройки
Примечания:

━━━ • ✙ • ━━━

Декабрь. 2006 год

      Слякоть въедается в подошву обуви — неважно, туфель или кроссовок, — и следом тает, растекаясь по земле грязью и мелкими ветками. В Ларедо редки снег и метели, на улице держится, не спадая, тридцатиградусная температура. Рождественские дни проходят в пекле и лёгком ветру, как и подобает Югу страны. Пансионы готовятся к празднованию Сочельника с конца ноября: девичьи хоры в рядах, сценки репетируются и залы украшаются. Большинство воспитанников уезжают в родительские дома, предпочтя отдаваться рождественской атмосфере в кругу семьи. Оставшиеся отдыхают от занятий, не выползая из комнат. Таких в стенах Сент-Огастин кликают «брошенками», которым некуда податься, ведь родным всё равно. Будь они богачами, детишками золотых кровей — жалкого прозвища им не избежать, Бог же видит суть.       В комнате, захламлённой старыми вещами, бычками от сигарет и упаковками от столовской еды, тишина — необыкновенная и гадкая тем, что перебиваема скрежетом острия ножа по железным батареям. Запах стоит смердящий, исходящий из-под коек; воняют испортившиеся и заплесневелые крошки, сметённые веником туда, Бог знает, когда.       На стенах ни единого креста, сорван и тот, что был повешен задолго до заселения нынешних воспитанников. На тумбе перевёрнутая лицом к дереву лежит скучающе старенькая иконка Девы Марии с сыном её младеньким. Святой девице выкололи глаза и изрезали груди — и все одни и те же нелюди. Комнату не навещает уборщица, сторонится и обходит широкими шагами. А Генри и Криссу оно и не нужно — хлам роднее.       Виктор Крисс — тот, кто вслед за собой таскает ножи и зажигалки. И сейчас он, сидя на кровати в комнате, железным остриём водит по старой шипящей батарее, соскребая куски вымокшей ржавчины. А Генри телом продавливает старый матрас, свесив руку с койки. Здесь они, как в тюрьме, и выглядят подобно заключённым. Их судьба такова: если гнить не в пансионе, то за сырой решёткой. Ни законы, ни Божье слово не оставят их в спокойствие. Бауэрс поднимает руку, прижав её к оголившемуся животу, и поворачивается лицом к Виктору, который даже бровью не ведёт из-за противного скрежета.       — И чё делать будем? — хоть и отец его шериф, Генри всё равно нутром жаждет отмщения девушке, что так беспечно желает запятнать их честь. Парни не первый день рассасывают на языках то, как безнаказанно расплатиться с Беверли Марш.       — Зажать эту суку и отъебать во все её шлюшьи дырки, — выплёвывает Крисс, наконец, перестав уродовать батарею. — Главное, чтобы Ник не просёк. Нам крышка будет. Ещё младшую блядь словить и заставить отсосать, как минимум, — Генри морщится, отвернувшись, ведь если иначе, то Крисс озлобится.       — Если что-то вскроется, отец убьёт меня нахрен, ему прошлых разбирательств хватило, — бормочет Генри; он поднимается с кровати, наступив подошвой кроссовки на фантик из-под столовского батончика.       — Да ты и так и так в проигрыше, неудачник, — Виктор хмыкает, влажным языком пройдясь по нижней потрескавшейся губе. — Коулман и твой папаша в сговоре, а родители Марш хрен на них клали. Если мы чуточку разукрасим её дырку никто не заметит даже.       Родители сестёр Марш, как известно по девичьим сплетням, пренебрежительно относятся к дочерям, не вмешиваясь в их жизни. Давно ведь пансионы трещат о том, что беспризорных Беверли и Даниэлль вышвырнули, как поломанные игрушки, считай на улицу из-за их непригодности, неправильности. Побитые котёнки они, несчастные животные, судьба с ними груба.       Обе чудны, но Даниэлль ярче своею затишливостью и мягкостью. Она и чертами лица краше, кукольно-бледная и еле живая, а Беверли иная — поджарая девчушка с острыми скулами и вздёрнутым подбородком. Генри исподтишка наблюдает только за одной, в момент восхищается и презирает. Его глаза наслаждаются видом невинного тела, он не раз пытался коснуться, варварски надкусить сладчайшую кожу — Даниэлль далека от него, при малейшем взгляде бежит, таясь в тени. Будучи ещё младше, четырнадцатилетней крохой, Марш обворожила слезами горя, которым она была запятнана.        Генри первым узнал о новоприбывших сёстрах-двойняшках; он был тем, кто украдкой подслушал разговор между директорами и разнес сплетническую весть о противно-греховных связях. Бесчеловечная ненависть, изгнание, неприязнь — возгорелись из-за желчного кома, застрявшего у него в глотке, при виде неподлинно целомудренной Даниэлль. Чувства, которые он испытывает к ней, далеки от идеалистической любви. Одержимость не излечима — Бог бессилен, даже им завладевает страх, как при встречи с самим Сатаной.       И у отца нет той власти, которая могла бы приструнить пылающее гнильём сердце. Генри — сын шерифа, столько же уважаемого, как и Уолтер Коулман, и они знакомы, на уровне приятелей, шедших рука об руку во время перестройки старого Ларедо. Единственный отпрыск — безбожный урод, как же Лиаму Бауэрсу не повезло, он же не был столь беспечен в лихой молодости. Видеть сына с горящими синем пламенем глазами от чужих болей — не менее сильная боль.       Генри не боится Божьей кары: на суждения Святой Марии и Иисуса ему всё равно. Но один из потаенных страхов — страх быть израненным ближним. Глазами он оглядывает комнату в беспорядке и натыкается на Крисса, заскалившего зубы, как помойная крыса. В его голове извращённых идей больше, чем мыслей о ветреном будущем.       — Нет, ну а чё? Папаша Ника нам зад подтирает каждый раз, когда мы нагадим. Они не особенные. Ещё скажи, что не хочешь отмудохать суку, которая мешает тебе трахнуть Даниэлль? — с неприятной сладостью говорит Виктор, и Генри, остановившись в центре комнаты, сглатывает, да так, что кадык надрывает. — Вот же сука, ради юбки и на большее пойдёшь? — он очевидно дразнит, тычет в слабые места с большим удовольствием, облизывая некрасивые сухие губы.       Теперь Крисс сползает с койки, обрушившись на холодный дощатый пол, который под весом его тела издаёт жалкий скрип. Тонкий слой матраса и железные спицевидные балки налегают поверх дряхлого чемодана с отбитою ручкой, он на ржавом замке, а ключ от него — всегда под сердцем, как положено быть там позолоченному кресту. Крисс сдёргивает верёвку с шеи и кидает на тумбу, а хлипкую кровать поднимает, чтобы выдвинуть сумку на свет. За окном-то темень, лампою орудует растерявшийся Генри, подоспев сзади.       — Наконец-то мои малышки увидят кровь, — воодушевлённо щебечет Виктор, погладив чемодан.       О нём прежде ни слуху, но Генри видел издалека, когда отжимался на грязном полу, прилипнув грудью к доскам. У владельца не спрашивал, желания не имел и, увидев сейчас, как тот с непривычной нежностию обходится с вещицею, обомлевает. Крисс не похож на прежнего себя, в нём загораются забота и осторожность, и всё — к бездушному чемоданчику, Бог знает, с чем внутри.       Он со страшною нежностью снимает ржавенький замок и ведёт пальцами по бегунку, как по чьей-то живой коже. Генри бездыханно замирает, наблюдая из-за спины; чемоданчик распадается на две части, и на одной из сторон, прижатые резинками, лежат с десяток ножей. Бауэрс видит своё отражение в лезвии, по которому Виктор проводит влажным пальцем, стирая тонкий слой пыли.       — С семи лет собираю, ещё когда мамка жива была, — с гордостью произносит он, протягивая тот же нож Генри: — Глянь; он что только не видел, — лезвие чуть притупленное, с зазубренностями. Бауэрс отходит с ним к койке, в нём стынет странная детская любопытность, с которой он вертит нож из стороны в сторону.       На улице непогода, местные детишки разбежались по тёплым домам: испарился и жирненький, как здоровая свиная туша, Микки Мартин со своей пластиковой грузовой машиной под мышкой, стоило только его бабке гадким голосом выкрикнуть неприятное: «Милый, домой!» Из всей ребятни с Виктором играл только он, точнее — прыгал рядом на двух полных ногах, пока Крисс по-хозяйнически измывался над грузовиком, засыпая песком и камнями. Другие дети избегали его из-за родительской прихоти, странным он рос, как хулиганье, которое ни Бог, ни кожаный ремень не успокоят.       У Виктора мать запойница, местная давалка трудоголикам-мужикам, и отец, не встающий уже как пару лет с койки и ждущий тихий час смерти. Его воспитывает строгая бабка, которая вместо хвалений бьёт по щекам ладонью и по спине прутом. Но Криссу нравится изводить её и наблюдать, как отец бьётся в предсмертной агонии, пока мать грязно трахается с мужем соседки. У их семьи авторитет имеется только у бабушки, потому что та — сторожила всего Ларедо, живёт в нём с рождения — с сороковых годов.       Мальчишка, росший в такой семье, и курить, и материться умеет с семи лет. Он пугает местных мамочек вечно изношенными вещами, грязной жирной головой и синяками, цветущими на худющих руках. Но Криссу льстит страх в чужих глазах при виде него; складной ножик в его ладонях обычно испачкан грязью и соками травы, которую он беспощадно вырезает под самый корень.       Капли дождя стекают по впалым бледным щекам, впитываются в ткани одежды. Виктор стоит у ржавой качели, которую, помнится, перевешивали чуть больше пяти раз из-за того, что крепкие цепи будто бы терзал дикий зверь, но по правде — малолетний мальчишка разрывал их голыми руками, пихая меж колец лезвие ножа, пока Микки Мартин с детским восхищением смотрел на хулиганство, разлепив толстые губёхи. Дождь усиливается, переставая впитываться в песок, и Крисса никто не зовёт в тёплый дом: бабка пару часов назад ушла в город на овощной рынок, а мать не объявлялась с прошлой недели.       Писк, раздавшийся из ниоткуда, сбивает мальчика с толку; видать где-то притаилась бездомная животинка, оголодавшая и совсем крохотная. Крисс оборачивается на пятках, похлопав рукою по карману джинсовых шорт, где лежит складной ножик, он пусто улыбается и садится на корточки. Заросли дикого плюща за качелью будто бы сгущаются, в точь как дымчатые тучи на небе.       — Кс-кс-кс, выходи, — голос Крисса охрип из-за прохлады на улице; он вытягивает ладошку, имитируя, что в её сердцевине таится лакомство. — Ну же, кс-кс-кс…       Кусты шевелятся, из стеблей выглядывает мокрый кошачий нос и обрубленные под корень усики. Бедное животное трясётся, царапаясь об острые шипы, но выходит, остановившись в нескольких шагах от руки незнакомца. Котёнок исхудалый и побитый, со свежеслезшей кожей на лапках, его красивая трехцветная шерсть пропитана грязью и кровью. В глазах Крисса загорается страсть и руки треморно дрожат, животина не успевает пискнуть, как её загребают двумя мозолистыми детскими руками.       — Попалась, сука, — шепчет Виктор, прижавшись щекой к холодной шерсти и вдохнув запах сырости и гнилья.       Котёнок, понадеявшийся на ласку, вырывается из рук, когтями впивается в тонкую человеческую кожу и дерёт. Не первый раз он брыкается в лапах скорой и болезненной смерти, но, видимо, последний — мальчишка, который подобрал его выглядит устрашающе, не как предыдущие мучители. В их глазах была лишь детская шалость, а в его — бесчеловечность и полное сознание.       Кровь стекает по худющим рукам, но не кровь животного, а самого Крисса — его кожа исполосована до белой прослойки мышц. Он сдавливает тело беззащитного котёнка, прислушиваясь, как под шумок дождя ломаются реберные тонкие кости. Ему нравится истошный крик такого же ребёнка, как и он сам. Котёнок едва дышит, его лапки сжимаются и разжимаются в бешенный такт сердцебиения мучителя.       У Виктора Крисса верующие родители, даже мать-шлюха обращается за помощью к Господу, когда чувствует последние исчезающие крупицы жизни в её опороченном теле. Мальчишка закрывает глаза и запрокидывает голову в наслаждении, представляя, как на него смотрят с небесного царства. Он не знает ни одной молитвы, не помнит имён святоносителей, но помнит лицо женщины на большой иконе в гостиной. Крохотная головка котёнка падает вместе с высунутым язычком меж клыкастых зубов. Животное не дышит, не дрожит, а его сердце не бьётся.       Последнее, что делает маленький Крисс — вонзает острие ножа в надутое пузо и разрезает вдоль, выпуская связку пахучих кишок на мокрый песок. Ничего рыжего в шерсти не остается, тускнеют черные участки, а белое начало заливается кровью. Он так и бросает маленькую тушу рядом с качелей, из-за которой вечно дерутся дети.       — Помню, чёт Барби говорила, что Марш по ночам курить бегает за церковь или библиотеку, — Крисс оживляется, насытившись металлическим блеском, и закрывает чемодан, не став забирать ножик у соседа. — Подопрём, надо понаблюдать. — его светлые, плешивые брови заламываются.       — Припугнем её просто, лучше, — бормочет Генри, поймав свое отражение в стекле окна, на которое он невзначай кидает взгляд.       Но Крисса бормотание не устраивает, всякое выражение лица притупляется и остаётся лишь уродливый оскал, оголяющий ряд нижних зубов до розовых дёсен. Парень прочищает горло, схватившись за кадык двумя пальцами и издавая характерный неприятный звук. Ему не нравится слабость, которая накатила на Генри, ничуть не отличающегося от него.       — Не ссы, уёбок, — Крисс закидывает обутую ногу на койку и наклоняется к парню, от подошвы кеда отслаивается кусок грязи с мятыми травинками и горошинами камней, падая на одеяло. — Я хочу трахаться. Пиздец как хочу присунуть кому-нибудь. Дашь заднюю, отдеру тебя в зад, понял? — угроза лишена человечности, сам Крисс морщится, вообразив в моменте, и отходит, опершись бедром на тумбу.       — И поэтому из всех вариантов, ты выбираешь Марш, — невесело усмехается, нащупав в кармане джинсов очертание помятой пачки сигарет. Генри не понять мыслей и желаний соседа, им никогда не быть наравне.       — Захлопнулся бы, — Крисс протягивает мозолистую ладонь, намекая на сигаретку, и Генри потрошит пачку, отдавая последнюю; себе он не оставляет. — Я б Барби трахнул. У неё сиськи огромные и задница подтянута. Но тут явно только мечтать. Мне кажется она до старости только Хисыну давать будет. Богачи принципиальные, — его смех хриплый и неприятный, похожий на гогот, вместе с которым изо рта вылетают слюни.       Для них чуждо обсуждать что-то касающееся личного, сокровенного. Если разговор идёт, то обычно его начинает Крисс, отдавшись раздумьям. И делает он так для того, чтобы перед сном освободить башку. Но Генри всегда молчит, только слушает, разглядывая либо свои пальцы, либо то, что попадёт под руки. Ему нечего ответить, а Крисс и не требует. Оно происходит, как исповедь, но не верующего перед Богом, а простого человека перед пустою стеной.       — На, — Виктор, обхватив полуокурок двумя пальцами у краешка, всучает его соседу. — Расслабься. Я пока у окна постою, — и Генри забирает, зажав между губ фильтр. Его не расслабляет никотин, наоборот — ещё больше раздражает нервы: пальцы лихорадочно дрожат, как и коленка, которая подпрыгивает вверх-вниз.       У окна Крисс стоит, чтобы высмотреть в темноте девичий силуэт, состоящий из одних костей, больше похожих на сучья. Окурок дотлевает гораздо быстрее, чем Виктор оборачивается, и то — так он сдаётся и падает на койку, выдохнув. Если Бог не на их стороне, значит, он верно оберегает поганую греховодницу. Генри усмехается, во всевышние силы не верит, к чему они, когда жизнь человеческая зависит от таких людей, как они сами. В окне долгое время нет ни чьего отражения, ни малейшего огонька света. Беверли ведь и перетерпеть жажду могла, оставшись в теплой постели до раннего утра.       Но как только Крисс повторно встает и с лицом, не выражающим ничего, подходит к окну, его плешивые брови взлетают. Он рукою подзывает соседа, тыча пальцем в стекло, в тот участок, в котором четче вырисовывается пошатывающаяся фигура с оголенными худыми ногами.       — Живо! — рявкает Виктор и, сам спохватившись, берёт острый нож и бежит к двери.       Старый, рассыпающийся в песок охранник, по ночам не сторожит, он спит, высунув седую голову в окошко и уткнувшись носом в деревянный подстаканник. А дверь в его будку открыта всегда: то в туалет выползет, то директор к нему нагрянет. В Сент-Огастин нет новомодных камер, которые устанавливают в супермаркетах и аптеках, потому что Дева Мария и Сын её против — они доверяют людям, как доверять должен и Мистер Коулман. Крисс не просчитался, не зря спросил у Ники, по каким дням его отец уматывает домой. Впереди Сочельник, к которому ему особенно нужно быть готовым.       Пока Генри стоит у входных дверей, рассматривая плешивую седую голову, Крисс забирается в будку охранника и лазит по открытым, вывернутым наружу карманам. Но в них нет связки ключей, Виктор озлобленно сопит, спуская руку на кожаный ремень, под огромное отожранное брюхо. Связка бренчит на конце, у пряжки, и Крисс срывает её, выползая из душной коморки. Он весь в вонючем поту, смешанным с запахом подтухшего столовского супа с тунцом и клёцками.       — К задней, тут не пройдём, — шикает, кидая связку в руки Генри. — Я сейчас рыгану, — Крисс подносит рукав толстовки к носу и от запаха в горле собирается тошнотный желчный ком.       Их спуск с третьего этажа на первый и кража ключей заняли не больше двух минут, Беверли в слепой зоне, они не видят её. Генри всовывает ключ в скважину двери, ведущей на задний двор, и со скрипом отворят, выскользнув на улицу, под мелкий моросящий снегопад. Подошва дешевых кед разбухает от слякоти, ноги мокнут, но парни, сохраняя естественную тишину, выдвигаются, прижавшись спинами к стене пансиона.       Беверли не ощущает ничьего присутствия, оттого и топчет снег под ногами, сжав губами фильтр догорающей сигареты. Выходя в ночь на улицу, ей нечего терять: заметят — не накажут. Мрак, прохлада и дым её успокаивают, вводят в забытье, которого ей не хватало с малых годов. Вокруг неё всегда творился только разлад: с родителями, близкими, но не с сестрой, Даниэлль рядом, она одна против всех, как и Беверли.       Грязь затекает в шлёпанцы, в которых она выбежала на улицу, вода просачивается меж пальцев ног, и ей щекотно. Она встряхивает лодыжкой раз — два, но влага не испаряется. Беверли задумывается о детских глупостях, посасывая нижнюю губу, первая сигарета дотлела, а перерыв до второй занимает не меньше минуты. Но за него она успевает вспомнить сладость взгляда сестры и её радостный голос, когда та побеждает в «Уно» или шашки. Её веселят мелочи, а чего-то большего взаперти она не видела: не знает, каково это — быть любимой родителями, каково это — расти в хорошей семье. В подкорке сознания Беверли знает, что вся семейная идиллия разрушена из-за неё, но раз она собою смогла её убить, значит и подлинности в ней не было.       Даниэлль будет счастлива и с нею, и без неё. Она везде наберёт радостей, Господь Бог к ней снисходителен. Беверли усмехается, пихая руку в тёплый карман куртки, чтобы достать пачку сигарет, но рука её соскальзывает. Давление с двух сторон неимоверное, нестерпимое, девушка содрогается всем телом и поворачивается сначала вправо, затем влево.       — Есть прикурить, шкура? — едко произносит Крисс, выйдя вперёд, чтобы наклонится лицом впритык. — Стоишь тут, мёрзнешь.       — Отъебись, Крисс, — Беверли стискивает челюсти, её подбородок и скулы напрягаются, она делает первый рывок к побегу — мимо, второй — безуспешно. — Что вам нужно, ублюдки?       — Сказал же, прикурить, — он показательно, с поддельно-серьёзным лицом, достаёт сигарету и вкладывает меж сухих губ, ещё ниже наклоняясь к Беверли, которая дрожащей рукой подносит зажигалку к кончику, поджигая.       Огонёк тухнет от выдоха Крисса, втянувшегося по гланды дымом, но Беверли не успевает убрать зажигалку — парень вжимается горящим кончиком сигареты в бледный влажный лоб, размашисто туша и стряхивая пепел. Побелевшая от нетерпимой, сокрушающей боли Беверли зажимает свой рот руками, чтобы не кричать, зажигалка падает в слякоть. Её колени дрожат, она на грани бессознательного падения в лужу в одной только куртке и с голыми ногами. Дыра из расплавившейся кожи на лбу зияет, слёзы комками сыплются из глаз с сузившимися зрачками.       — Крисс! Харе, — выкрикивает Генри, поддавшись вперёд, к поглощенному страшным азартом безнаказанности парню, но Крисс смеётся, жадно, заливисто, отойдя от обессилившей туши девушки, позволив ей свалиться в грязную лужу слякоти горящим лицом.       — Завались! — он рычит, как дикое животное, и с силою отталкивает Генри, склонившись над хнычущей Беверли. — Вставай, тварь! Вставай, блять! Чё ноешь-то, ебучая баба!       — Уб…ублюдки… — хрипит Марш, вжимаясь размякшим лбом в грязный снег, унимая боль. — Я уб…убью т…тебя, Виктор Крисс… — она поднимается на дрожащие локти и одною рукою хватает парня за край джинсов.       Боль гложет рёберные кости — по ним проходится первый сильный пинок носком кеда, а второй — прямо в живот, туда, где скручиваются кишки. Беверли падает раскрасневшимся лицом в лужу под собой, и кровь струей хлыщет изо рта, окрашивая мутную воду насыщенным красным. Она из-под прикрытых век видит, как оторопевший, замершей в ужасе Генри пытается схватить Крисса, но терпит крах вместе с мощным ударом в челюсть, после которого скула заливается некрасивыми розовыми пятнами.       — Хватай её, идиот, и тащи на завалины! — Виктор командует, разъярённо раскрыв пасть. — Не повезло тебе, Марш, подумай над тем, чтобы бросить курить.       — Тебя забыла с…спросить, — кровью плюётся, слизывает её со своих же губ и смотрит, как ноги и руки покидают холодную землю. Бауэрс закидывает её на плечо, обхватив вдоль туловища и придавив там, где кишки онемели.       Ночное светило сопровождает их, ноги больше не ощущают влаги — промокли насквозь. А Беверли в полуживом состоянии осознает, что больше не увидит сестру. Она чувствует свой конец сегодняшней ночью, предвидит смерть и не надеется на помилование. Её тащат к концу ограждения территории пансионов, к дырке из проволоки, через которую девушку проносят, обхватив руками. Не тело, а туша в агонии, не чувствующая ни прикосновений, ни толчков. Беверли с тяжестью выдыхает, глядя на пар, закрывший свечение полной луны. Дальше развалин — темный лес, в который затягивает мрак. Она помнит, что хрупкая Даниэлль его страшится, даже из окна не смотрит. Наверное, сестра умиротворенно спит на сдвинутых кроватях, как обычно прижавшись к остывшей стене.       — Сплетники всегда получают по заслугам. Хотела уничтожить нас, но напоролась сама. Ц-ц-ц, как нехорошо вышло, — воодушевлённо говорит Виктор, остановившись у дверей заброшенного храма Святого Августина.       Даже в полусознании она не понимает, о чем бормочет парень. Ей мстят за Ники, чертова папенькиного сыночка, к котором девушка питает наибольшую ненависть. Ники же боится — больше Бога боится, что его раскроют со всеми потрохами. Он слабак, коих свет с неприязнью носит, жизнь таких не лелеет.       — Хотела посадить нас? — Беверли падает на деревянный скрипучий пол и болезненно переворачивается на бок. — Прости, что у тебя не вышло.       — П…Посадить вас? — на языке металлический привкус, щёки изжеваны в мясо. — Причем тут вы? — Беверли тужится, чтобы приподняться на локти, но рухает обратно, в пыль. — Что это пидор вам наплел?       Мучители вне зоны её видимости, но Беверли чувствует дыхание над ухом и кряхтя поворачивает голову, сталкиваясь взглядом с Криссом — Бауэрс трусливо прячется за спиной. Виктор хмыкает, смакуя странный вопрос на языке и выдыхает холодом в нутро раскрасневшегося уха.       — Всего лишь правду, — он поднимается, хрустнув запястьями.       — Нишимура и правда? — Беверли давится кровавой слюной, пытаясь безболезненно смеяться. — Сказал, что гомик заднеприводный? — с язвой, с искренней неприязнью выплевывает.       — Ты чё несёшь, идиотка, — Крисс не сдерживается, впивается узловатыми сухими пальцами в рыжие патлы и натягивает до жгучей боли в корнях. — Если ты, блять, ебёшься с бабами, конченная лесбуха, это не значит, что все вокруг такие же, как ты! Сука! Был бы он тут, ты бы ему своим грязным ртом прощение вымаливала!       Треск — трещат доски и кости, череп пронзает боль. Крисс озверело вжимает Беверли лицом в доски, поднимает и вновь со всею злостью опускает. Следующим ломается аккуратный нос, синея, — хрящи в нём крошатся. Кровь хлещет и из ушей, стекая к подбородку, на бледном лице теперь не видно ни одной яркой веснушки.       — Тва…твари… Б…Бог покарает вас, всех… Вы будете гореть в красном пламени за свои поступки, особенно Ни… Нишимура, — на последних силах хрипит Беверли, — Даниэлль… хоть пальцем… — а дальше — кромешная бескрайняя темнота.       Беверли больше не проснётся, она закрывает глаза со страшным оскалом на лице, со съехавшим на бок носом и разодранными губами. Она не чувствует и холода, оставшись нагой с разорванными где-то за запыленным алтарем вещами. Но Крисс чувствует, как кровь закипает, когда он проникает в холодеющее тело и чувствует членом горячие органы внутри.       Девственные вагина и анус разорваны, розовые кишки вываливаются из красных дыр, но Крисс не останавливается — долбится и долбится, ещё принуждает Генри обмочится в окаменелое тело. Мучители, как дикие кабаны, измываются над мертвечиной, наполняя её тёплой спермой, которая тяжело забилась в твёрдых сморщенных яйцах. Бауэрс входит в кураж, чувствуя прилив возбуждения от бездыханного тела; он трогает Беверли везде: сжимает твёрдые соски маленькой груди и теребит клитор, который давно не реагирует на прикосновения. Но он видит не её, а Даниэлль, которая телом ничем неотличима от сестры, и кончает тоже — потому что представляет лоно младшей Марш.

━━━ • ✙ • ━━━

      Под утро в комнате холодает, сквозь тонкие стены, намешанные из дерева и известки, просачивается мороз. Маленькая иконка над окном покрывается инеем, лицо Девы Марии черствеет, как кусок старого хлеба. Одеяло сползает до пояса, оголяя шею, плечи и участок кожи под задравшейся спальной футболкой. Сону дышит через забитый простудой нос, ворочаясь в кровати; он почти проснулся, но ждет подъема всего пансиона. А Сонхун уже не спит — встал около получаса назад и возится в ванной, шебурша ручным полотенцем.       В комнате уже привычная ненавязчивая тишина, нахождение в которой не столько приятное, сколько — вынужденное. Сону в последний раз отдёргивает одеяло и раздражённо поднимается, накрыв опухшее лицо руками. За стенами слышна жизнь — парни по соседству вошкаются по комнате, что-то громко падает, а где-то тихий хохот. Сонхун, вытирая маленьким полотенцем подбородок после бритья, выходит из ванной, столкнувшись с Сону плечами.       — Погода стрёмная, — с хрипотцой начинает он, — Кажется, снег будет идти весь день, — Сонхун падает на заправленную кровать, упершись на крепкие руки.       — Давно такого не было, — бездумно отвечает Сону и скрывается за дверью ванной комнаты.       На мягком подбородке проклевываются жёсткие отростки волос, Сону обмазывает лицо терпко пахнущей пеной и лезвием сбривает. Ему не идёт грубая щетина — отнюдь не красит, как добрую половину мужчин. С лет четырнадцати он избавляется от волос на лице всеми изощренными способами. Поначалу отец протестовал, высказывал, что его сын должен выглядеть мужественно и росло. Но Сону чуждо слушаться отца, от него он привык только получать — и каждый раз сильнее, чем в предыдущий.       Сону выбирается из мойки, малость придя в себя; он видит уже собранного Сонхуна прижавшимся едва всем телом к промерзшему окну. Его вещи разбросаны по кровати, что не под стать ему. Сону тоже подходит к окну и смотрит на заснеженное поле, рядом с которым, собравшись в незамкнутый круг стоят миссис Морган в меховой шубке, высокий директор Коулман, отец Ательм и, похоже, шериф — у него кожаная кобура на поясе. Губы изламываются в нервной улыбке, Сону отворачивается, впав в лживое безразличие, и начинает переодеваться в зимнюю форму.       — Сегодня явно не будет уроков, — Сонхун отстраняется от окна и смотрит на соседа, слишком пристально. — Не знаю, увидел ли ты подходящих мужчину и женщину, но это вроде бы родители Марш. А шериф — это Лиам Бауэрс, — тело Сону медленно коченеет, он замирает с пиджаком в руках.       — Всё же хорошо было. Они не говорили, что их родители приедут, — предчувствие вкусом, как гарь. Ладони слизко потеют, Сону вытирает влажные пальцы об грубую ткань пиджака и накидывает его на плечи.       По стенам пансиона тонким визгом проносится звонок, растянутый, непривычно, на десяток секунд. Он оповещает о чрезвычайном сборе на большом спортивном поле. Сону срывается вслед за Сонхуном, вылетевшим из комнаты, как и остальные воспитанники. Бетонная лестница дребезжит, с жалобным хрустом выдерживая смешавшиеся тела; Сону вжимается лицом в чью-то потную спину, тонким шёпотом извиняясь перед парнем, которого видит будто бы впервые. Тот с рыком поворачивается, его смуглое лицо страшно искривляется, но повторно прозвеневший звонок вынуждает продвинуться дальше. У выхода во двор седовласый охранник поочередно выпускает воспитанников, и когда к нему несмело подходит Сону, он жестом приказывает надеть тёплый пиджак нормально — как остальные, чтобы не простыть.       Сону глазами мечется по образовавшимся кучкам, нервно ища убежавшего Сонхуна; сосед уже стоит в линии, выровнявшись, как на спортивном построении. И Сону боится идти к нему, в толпе людей он теряется, сжавшись избитым животным. Всё происходит чересчур быстро — его толкают со всех сторон, едва потоком выносят вперед. Сердце гулко отбивает, до бела кожи болезненно, гадкое ощущение неотвратимого не отпускает. Он продавливает тяжелыми шагами снег до промерзшей травы и оглядывается на каждый след, который затаптывают толпой. Сонхун вылавливает его за локоть, подтаскивая к себе в первый ряд.       — Точно они, — он наклоняется к уху Сону, положив руку на плечо.       — Не нравится мне это… — Сону жмурит слезящиеся на лёгком морозце глаза, всматриваясь в тёмные фигуры старших в центре спортивного поля. Мистер Коулман, одетый в синтепоновое чёрное пальто, воровато оглядывает собравшихся учеников обоих пансионов.       Глаза его издалека видятся покрасневшими, наполненными нечеловеческим ужасом. Сону боязливо прижимается плечом к плечу Сонхуна и выдыхает горячим облаком в холодную пустоту. Воспитанники собираются кругом, в два плотных ряда, как тощие муравьишки; на противоположной стороне в линию стоят они. Младшенькая Коулман вседозволяще виснет на руки брата, расставив тонюсенькие бесформенные ноги в стороны. Она одета совсем по-простому: в чёрное платьице с кружевом и белые гольфы, а на плечах её меховая светлая курточка. Ники держит сестру, приобняв за узкую талию, рядом с ними, укутавшись в бежевое пальто, стоит Ынче. Остальных собравшихся вокруг Сону не разглядывает. Они — как тени, отзеркаливающие очертания хозяев.       — Дорогие воспитанники и воспитанницы, сегодня мы собрали вас всех здесь из-за непредвиденной ситуации. Мне тяжело сообщать вам об этом, — голос крепкого телом мужчины дрожит едва детским плачем. Он преподносит к щетинистому лицу белый платок, вытирая солоноватую влагу.       Мужчина с женщиной, прежде стоящие с директорами и отцом Ательмом, прячутся за их спинами. Сону не видит ни хрупенькой Даниэлль, ни Беверли, его обдаёт холодом до самых костей под тонким слоем кожи. Он пытается оглядеть весь замкнутый круг из воспитанников, но так и не находит девушек.       — Сегодня нам стало известно, что ночью… — Сону слышит противное бульканье — не разбирает мужского баритона. Его сковывает моросящим страхом, ладони потеют на ветру, собирая кожей несуразные снежинки. — Ночью скончалась одна из наших воспитанниц — Беверли Марш.       Тишина становится ужасом, нестерпимым Сону, он давится громким рыданием так, словно был готов к реву. В горле режет желчный ком, глаза вытаращиваются, как переспелые цветочные бутоны. Вот, почему Даниэлль сейчас нет среди них; вот, почему по ту сторону невежественно крутится Ироха, а тени галдят. Но Сону видит не менее испуганные, чем свои, глаза. Ники смотрит прямо на него, скомкавшись, будто отсыревший лист древесной бумаги.       На ладонях тонким слоем замерзает остывший пот, градом стекший по коже рук. Яростней вглядываясь в ясно-зелёные глаза, находящиеся вдалеке, там, откуда Сону не должен их видеть, он пытается отыскать хоть что-то похоже на раскаяние. В кругу из воспитанников по-прежнему тихо, никто не откликается призыв соболезнования. Беверли не была никому столь приятна, как Сону и родной Даниэлль.       Отмирает Сонхун, как чувствует по его шевелению Сону, и прижимает близ стоящего парня лицом к утеплённой ткани пиджака, надавив пальцами на затылок. Сону чувствует, что к лбу липнет нечто неровное и мягкое, он поднимает глаза и сталкивается с ненавистью, вышивка розы на кресте становится вмиг неприятной, отвратительной до рвотных позывов. И ему неважно молчание остальных, Сону впервые теряет человека, ставшего для него опорой за ничтожно короткий период времени.       Он не позволял себе реветь так отчаянно, даже когда от него отказались родители, признав чужим и непригодным. Сону нащупывает дрожащими пальцами края лацканов пиджака и с силой тянет, зарываясь промеж них лицом, а Сонхун, ощутив ударившую с воздухом прохладу, прижимает Сону сильнее, положив руки на вздымающуюся сгорбленную спину.       — До вечера мы с миссис Морган сообщим о вашим родителям о случившемся, и они уже примут решение оставлять вас или забирать на неопределённый срок, — горько проговаривает Уолтер Коулман, словно в минуты молчания готовился, чтобы выстоять перед учениками. В его словах тайна спрятана, очевидная; произошедшее ударило по пансиону настолько, что крепкий мужчина не может совладать с наплывающими на морщинистое лицо эмоциями.       — Мистер Коулман! — отдалённо знакомый голос больно режет по слуху; он ничуть не хуже равнодушного. Сону выныривает из объятий, слёзы на его щеках стынут, но смотрит он во все глаза на Ричи Тоизера, знакомого ему лишь потому, что они вместе посещают вечерние занятия в литературном кружке. — А что произошло-то? — бесстыдно спрашивает Ричи, кутаясь в накинутое на плечи бежевое пальто.       — Н… несчастный случай, мальчик мой, несчастный случай, — директор мужского пансиона до сегодняшнего дня, казавшийся всем роднее отца, неприятно и некрасиво морщится, словно своим поведением стараясь передать неуместность вопроса. Сону прощупывает потаённое нечто, самого мерзость охватывает: то ли из-за Уолтера Коулмана, то ли из-за Ричи Тоизера. Сумбурно оно всё. — А теперь, дети, подите по комнатам, если хотите позвонить родителям, то сообщите нам с миссис Морган.

━━━ • ✙ • ━━━

      Они не приезжают; живя в Ларедо все дни с рождения и ни разу не переезжая ни шагом дальше, они просто не посчитали нужным забрать ребёнка, столкнувшегося с ужасом. Глаза Сону за несколько дней видят всё, что не должны были. Раньше его пугали бегающие обезглавленные петухи соседа, держащего животную ферму. Он плакал от того, что видел барашечью шкуру, висящую на колючем проволочном заборе; а у той ведь шерсть была испачканной в багряной крови до самых корней волосинок, вцепившихся намертво в бездыханную кожу. Но на похоронах он молчит, как и молчат остальные, держа в руках гвоздики, всунутые сопровождающими учителями.       Большущий гроб, по обыкновению который должен был опускаться в глубокую яму из сырой промерзшей земли, заменяет не загнивающая металлическая урна с прахом. Лицо веснушчатой девчушки, умеющей улыбаться, выветривается из памяти, как только ящик засыпают землей. На похоронах Сону не видит Даниэлль; стоя рядом с Сонхуном, которого ожидает в приёмной в пансионате мать, он чувствует себя брошенным. Из воспитанников, насчитывающихся свыше двухсот пятидесяти, остается жалкое меньшинство.       Беверли хоронят на городском кладбище, охраняемом старым мужиком без правого глаза. Её бросают в яму там, где она никогда не считалась родной. Родители, которых Сону увидел впервые несколько дней назад, не плачут — их лица не уродуют безжалостные слезы. С погребением усопшей всех пришедших разгоняют, как противных мошек. Главное ларедовское кладбище находится в нескольких минутах ходьбы от территории пансионов, но его отгораживают высаженные в ряд толстостволые деревья со взмокшими листьями. Несколько взрослых во главе с директорами и отцом Ательмом остаются у свежезарытой могилы, о чём-то переговариваясь. Женщина, на которую больше всего похожи сёстры, выворачивает кожаную сумку на подставку для урны, но дальше Сону не видит — их подгоняют к выходу, а старенький и облезший, как крыса, сторож особо смотрит на Сону одним живым глазом.       — Мы ведь только-только начали нормально общаться с ней, — Сонхун охрип, потому что на улице непогода — то лёгкий снег, то оттепель. — Сколько бы человек не сделал дерьма, он всё равно не заслуживает смерти, — они выходят, строясь парой в ряду.       На погребении и в церкви лишних не было, сколько бы Сону не пытался высмотреть в толпе зевак сожалеющие зелёные глаза, у него не получалось. Оттого и на сердце пласт свинца, которым потихоньку вспарывается брюхо. Дни, проведенные в забвении, вынудили Сону забыть об обидах и горечах; он думал лишь о том, что не успел сказать горячо любимой Беверли. Ему бы хотелось пустить слёзы и закричать, чтобы и она, и Господь Бог услышали невысказанные сожаления.       — Хочу увидеть Даниэлль, — шёпотом признается Сону, когда их разъединяют с девушками на развилине пансионов.       Высокие ворота впускают поочередно, и Сону ждёт, спрятавшись за спиною Сонхуна; он смотрит, как хрупенькие воспитанницы Сент-Марии, поднимая подолы чёрных сарафанов с рюшами, взбираются по невысоким ступенькам и скрываются за дверьми, придерживаемыми блеклой учительницей. Рассыпающийся по дням охранник легонько теребит Сону за плечо, напоминая, что как бы пора расходиться по комнатам.       Очнувшись, как ото сна, Сону оглядывается, ища соседа, но Сонхуна — нет. И остальные парни рассосались по этажам. В груди боль тяготит, а в печёнке слизь — бурлит неприятно, и Сону замедленным шагом взбирается по длинной бетонной лестнице, смотря только на натёртые лаковые туфли, которыми он топтал сырую землю на кладбище.       Сколько дней его будет преследовать невесть что — знал бы кто. В глазах мерещится всякое, особенно очерченный силуэт девичьей фигуры, отныне лежащей под ногами. До похорон Сону не мог спать и, со скрипом вставая с постели, рассматривал мирно сопящего Сонхуна сквозь ночную темень.       Уже завтра, в непогодный понедельник, занятия возобновятся; Сону ещё чаще будет слышать словечки, заставляющие сердце тревожно выть. Ему придётся сталкиваться лицом к лицу с невзрачным творением Рубенца, висящем в холле на первом этаже. Сону не готовит видеть все то, что напоминает ему о божьем правосудии. Идя по широкому коридору, как по тесному муравейнику, он изредка поглядывает на приоткрытые двери, за которыми, бурно обсуждая непонятное, собирают вещи воспитанники. Из окон, выстроенных в ряд, прослеживается дорога, выходящая на главную трассу, и вся она усыпана машинами опекунов. Среди них нет той, к чьему запаху солона привык Сону.       Их решение — оставить ребёнка в зияющей адовой дыре. Сону тоскует по родителям, хоть и прежние ласково-доверительные отношения с ними никогда не вернуть. Кажется, предатели не только они. Потихоньку, точечными шажками Сону осознает и свою неправоту, но не потому что оно так и есть, а потому что его юношеское слабое сердце обливается кровавыми слезами.       Сону замирает у двери с табличкой из их с Сонхуном имен и вслушивается в просачивающиеся сквозь щель шорох и умеренный женский говор. Скорбные мысли выбили из болящей головы слова Сонхуна о приезде матери. С началом учебного года Сону ещё не сталкивался со взрослыми, кроме работников пансиона; он нервно прикусывает торчащую ссохшуюся кожицу на нижней губе и толкает дверь.       — О, Сону, — голос Сонхуна лишь отдаленно слышится, он где-то шебуршит вещами. Сону останавливается в заваленном чемоданами центре комнаты, осматриваясь. — Мешаешься так-то.       — Извини… — бормочет Сону, наконец-то увидев Сонхуна, вышедшего из ванной комнаты вместе с высокой утончённой женщиной, чьи груди красиво выпирают из ситцевой блузочки с голубым узором. — Здравствуйте, миссис…       — Союн, просто Союн, дорогой, — представившись, мать Сонхуна возбуждённо пробирается к Сону, обходя собранные в коробки вещи. Она протягивает сухую бледную кисть с коротенькими крашенными в красный ноготками и сжимает ладонь Сону, нежно, явно по-матерински. — Сонхун много о тебе рассказывал! Спасибо тебе за то, что хорошо общаешься с моим сыном. — Союн осторожно выпускает юношескую руку и с улыбкой рассматривает Сону.       Есть в ней что-то отдаленно напоминающее мать, кажется Сону, и он с бережным любованием ловит взгляд искрящихся глаз немолодой женщины. В его представлениях она, Союн, виделась совсем другой — более строгой и совсем занятой. Но перед ним стоит совершенно оживленная и статно красивая женщина с густыми пепельно-блондинистыми волосами, на дюйм отросшими от корней. Её лицо округлое — и не острое как у Сонхуна, — а глаза залиты застывшей смолью. Она высокая, почти одним ростом с Сону; чёрные брюки с ровными складками на бёдрах удлиняют её худые ноги. И кажется схожестей с родной матерью вовсе нет, но Сону выискивает их в мелочах: в тех же тёмных глазах, осиной фигурке и уставшей улыбке.       Возбужденная Союн широкими шагами подходит к заправленной кровати Сонхуна и садится с грубым скрипом матрасных пружин. А Сону так и стоит на месте, спрятав дрожащие руки за спиной, пока Сонхун, задохнувшись в недовольстве перебирает мелочные вещи в небольшой коробке.       — А ты, Сону, собираешься уезжать? Родители заберут тебя? — ненавязчиво спрашивает Союн, смахнув волосы с плеч за спину; её тёмные глаза ясно улыбаются, собирая морщинки на лбу и меж густых бровей. — Сент-Огастин хорошее место, Сонхуну здесь очень нравится, но я, как мать, просто не могу его оставить здесь после случившегося. Та девушка же была вашей подругой, так жаль малышку… — она говорит негромко и с хрипотцой, которая по обыкновению собирается в горле тех, кто вот-вот пустит слёзы.       — Я… — Сону запинается, повернувшись лицом к закрытому решеткой окну, чтобы скрыть накатывающую на глаза горечь. — К сожалению, мои родители сильно заняты, да я и не хочу оставлять Даниэлль одну, она сестра умершей. Ей нужна поддержка, — он заканчивает слабенькой улыбкой, оголившей кончики верхних зубов.       — Ты как с ней встретишься? — вмешивается Сонхун, опершись на локти на полу, чтобы передохнуть.       — Думаю, попросить Ироху, должна же быть от неё какая-то польза, — Сону выражается грубо, не заметно для самого себя, но Сонхун не поправляет — принимает правоту.       Ироха — она же избалованная дочурка директора — держит в руках власть, никем не осужденную. Ей четырнадцать полных и красивых лет, за которые целуют худые ручонки. С Сону они безмолвные знакомые, отчего-то маленькая девчушка проявляет страстный интерес к нему, обхаживая и мило кокетничая, когда они пересекаются на субботних играх. И не скажет Сону, что Ироха в самом деле плоха душой, — просто везде до одури целована близкими.       Сону не видел её на погребение, ни одного другого очернённого гнилью силуэта. Он мечется между нечеловеческой ненавистью и принятием того, что ни всем есть дело до усопшей подруги. Беверли была дорога ему и паре близких людей, а остальные считали ее бельмом в глазу.       В комнате тихо не потому, что не о чем говорить, а потому — что Сонхун сдвигает тяжелые коробки и устало кряхтит, прочищая глотку. Пока он возится со сборами, Сону забирается на свою кровать с ногами, одетыми в пропитавшееся грязью белые носки. Союн же, не спускаясь с постели сына, рассматривает комнату, которую не видела с начала учебного года, когда привезла сына. Женщина озабочено молчит, прижав худую кисть руки к мягким губам, будто собираясь что-то сказать, но как только она убирает её с лица, то желание оседает на дно.       — Ах, милый, забыла сказать, — озадачено вздыхает немолодая Союн, поднявшись на ноги. — Отец и Сохен завтра прилетят в Штаты. Наконец-то соберемся всей семьёй, — на её губах цветет блеклая улыбка, издали напоминающая измученную; но Союн задирает голову и широко раскрывает блестящие маленькие выразительные глаза.       — Ясно, — бросает Сонхун, стягивая брюки с крепких ног. — Могла бы и в машине сказать, — он метает взгляд на Сону и надевает растянутые спортивные штаны.       — Да брось, я бы забыла. Запрыгивай в одежду и поехали. Дорога будет длинной, — Союн заботливо улыбается и тянется к маленькой сумочке, которую поставила на прикроватную тумбу.

━━━ • ✙ • ━━━

      Не в первый раз толстые дубовые двери ощущаются вратами в горящий ад. Сону жмётся напротив директорского кабинета, разглядывая потрескавшуюся позолоченную табличку с наименованием. За толщей дверей умеренный разговор, смесь голосов которого Сону не в силах расслышать, он ждёт шагов, которые позволят ему занести кулак над ручкой и побеспокоить. Пока Сону спускался, то пересекся с парочкой лиц, знакомо-незнакомых для него, и все они — изуродованы мнимой скорбью. Понимает же, что воспитанникам дела нет до его усопшей подруги. Беверли никогда не была уважаема, и воспринималась падшей; теперь Сону видит её обескрыленным за грехи ангелом, чей нимб потерял золотой окрас, а свечение потухло по воле бога.       Не существует безгрешных людей, все априори падшие, а кто-то душой умерший. И как учат старшие: молиться нужно без конца, разбивая колени в кровь, чтобы Господь Бог снизошел и одарил опечатанный сатанинским крестом лоб поцелуем.       Сону выдыхает, скопившаяся хрипота выходит сухой мокротой на язвенный язык. Шаги за дверью эхом отражаются в ушах, и Сону выпрямляет сгорбившуюся спину, равняясь напротив кабинета. Он напряжен, сердце медленно умирает, но желание увидеть Даниэлль главенствует. Дубовая дверь со скрипом отворяется. Сону делает шаг вперёд и врезается во что-то твёрдое, живое — глаза страшно поднимать.       — Привет? — Ники склоняет голову, толкнув спиною дверь, чтобы она захлопнулась. — Сону?       — Отойди, — полушёпотом говорит Сону; бившееся в агонии сердце болезненно сжимается, а костлявые плечи вздрагивают. Все тело обдаёт липкой неприязнью, затекшей слизью в бурлящие кишки.       Ники более не лезет, увидев то скопившееся на бледном лицо омерзение. Ему больно самому, в горле кол осиновый поперек встаёт. Он уходит, не оборачиваясь, но прислушивается к неуверенным шагам, скрывающимся за дверями отцовского кабинета.       Тем временем Сону замирает посреди небольшой комнаты, вспоминая, как входил сюда с родителями. Вот стоит отец, по-приятельски разговаривая с мистером Коулманом, а на диване сидит он с матерью. Сону дергает головой и по предложению директора садится на гостевой стул, вцепившись пальцами дрожащих рук в ткани брюк.       — Что случилось, сынок? — мужская нежность для Сону непривычна, видится приторно-грубой. Но седые брови мистера Коулмана по-доброму опускаются, он оглядывает юношу с искренним сочувствием, таким, какого Сону прежде не ощущал от других. — Как ты себя чувствуешь?       — Мистер Коулман… у меня есть к вам просьба, — проглотив желчный ком, расплывчато проговаривает Сону.       — Конечно, я слушаю, — мужчина твердеет во взгляде, но тёплую улыбку не скрывает. — Все, что пожелаешь.       — Я могу как-то попасть к Даниэлль Марш? Она моя подруга, ей сейчас нужна поддержка! — едва вскрикивает юноша, вскочив со стула. — Мистер Коулман, прошу вас… Прошу, Бога ради! — Сону еще не слышит ответа, но отчаянно умоляет; в его глазах скапливаются жгучие слезы.       Мужчина замолкает, прикусив нижнюю потемневшую из-за приближающейся старости губу. Сону затихает вместе с ним и падает на скрипучий стул, он обязан выждать ответ, будь-то он положительный или отрицательный. Молчание тянется страшное, светлые волосинки на бледной коже колом стоят. Мистер Коулман откидывается на спинку стула, накрыв глаза ладонью.       — Мальчик мой, это запрещено правилами… — голос директора охрипший, но мягкий. — Подожди, не переживай раньше времени. Посиди тихонько. Я сейчас позвоню миссис Морган и объясню ситуацию. — мужчина подбирается на стуле к проводному телефону, прокручивая колесико с цифрами.       Разговор с директрисой Сент-Марии длится недолго, мистер Коулман то кивает сам себе, то негромко соглашается с женщиной. А Сону едва дышит, прислушиваясь к механическому голосу миссис Морган, но ничего не разбирает. Его сердце гулко обивает, а грудные оковы сжимаются, сдавливая вздутые лёгкие. Сону тяжело сидеть, подушка стула ощущается, как холодный слиток свинца, копчик ноет.       Мужчина кладёт трубку, пружинистый провод стягивается, и Сону резко поворачивает голову, выжидающе смотря на немолодого директора. Мистер Коулман склоняет голову вбок, и улыбка на его старческом лице расцветает.       — Ступай. Ты же знаком с моей девочкой, она встретит тебя во дворе и проведет. Ты нужен сейчас девчонке Марш. Только не торопись, побудь с ней подольше, — он взмахивает жилистой рукою, прощаясь с воспитанником, будучи сам не менее счастлив.       Облегченный вздох срывается с потрескавшихся побледневших губ Сону; хотя скачок его со стула виделся порывисто в глазах мистера Коулмана, благодарность осталась сдержанной — обыкновенный кивок. Душа-то истерить продолжает, потому что мораль грызет кости. Нечисто вокруг. Сону видит уродливый изъян в сердце директора, но сквозь зубы молчит.       Ненависть зарождается в нём: сначала кучкой, подобной выбросу рыбацких сетей на берег, затем, знает он сам, — начнется крушение. Беверли закопали под толщей сырой земли несколько часов назад; машины пред пансионовскими вратами разъехались, наверняка и родители сестер скрылись за лесополосой. Сону подходит к будке охранника и со всею любезностью просит открыть двери на задний двор, но пропахший спиртом дряхлый мужчина дает ключ только тогда, когда Сону упоминает директора.       Ироха ждёт в тени, спрятавшись под крышей библиотеки, закрывшейся сегодня пораньше — в одиннадцать утра. Носок ее лаковой туфельки зарывается в сырую землю, теряя прежний блеск. Ироха поднимает голову, услышав скрип резиновой подошвы, на миловидном лице зияет дыра — её широченная улыбка, оголяющая кроличьи зубы. Сону хмыкает и подходит ближе; ему не понятна девичья радость, но очевидно одно: Ироха наслышана обо всем и не питает сочувствия.       — Сону! — восклик Ирохи отдаленно напоминает Ники, только интонация иная — далеко не проницательная. — Привет!       — Привет, — бормочет Сону, не останавливаясь рядом с девушкой; он идёт прямо к заднему двору Сент-Марии, а опешившая Ироха подрывается за ним с лёгким бегом.       В тишине не идут — девочка без умолку о чём-то да и говорит, но Сону не вслушивается. Пустые разговоры для него равносильны бессмыслице. Пока они поднимаются по лестнице, Сону бездумно смотрит по сторонам. Сент-Мария роскошна — под стать благородным девицам, обучающимся в ней. Светлые стены олицетворяют чистоту и целомудрие, о которых пророчат ученицам Девы Марии.       Но, идя бок о бок с Ирохой, Сону ощущает лишь струящийся мрак, который покрывает девчушку с головы до пят. Не думал он, что когда-нибудь придется пересечь что-то запретное. В пансионах господствует правило — оно непрекословно. Обучающимся запрещено переступать порог того здания, в котором властвует противоположный пол. И хоть каждый ученик хозяин в своей комнате, снаружи всё иначе — патриархат, говорят старшие, символ истинного счастья в жизни маленького человека, то есть слабенькой девушки.       За время пребывания в запертых стенах Сент-Огастин, Сону не раз видел тех, кого всё подлинно устраивает. Те, кому правила чужды, — за бортом подгнивающей палубы.       Ироха тормозит, зацепившись каблучками лаковых туфель, с которых крошками отваливается подсохшая грязь. В женском пансионе тише; воспитаннице, разбежавшись по комнатам, подобно крысам, перешептываются. Их спасают двери, хоть и деревянные, но плотные.       — Вон туда, — бормочет Ироха, проглатывая комок неприязни. Она также, не имея уважения, тычет пальцем в дверь, чем-то исписанную — издали не видно.       — Спасибо, Ироха, — Сону не тот, кто смеет омерзение высказывать одним только лицом.       Девочка ему застенчиво, едва кокетливо улыбается и убегает, но куда — Сону предпочитает не знать. Из всех расположенных в ряд дверей, дверь комнатушки Марш отличается. То ли светом, нависшим над ней, то ли мраком, посылаемым другими. Сону боится, но пытается совладать с собой, сделав несколько шагов навстречу двери. Даниэлль нуждается в сиюминутной поддержки, которую ей никто не способен додать, кроме умершей сестры. Сону не хочет примерять одежку Беверли, но болящее сердце вынуждает наглотаться мужеством.       С первым стуком трясется рука, как старческая, со вторым — дверь со скрипом отворяется, впуская тонкую полосу теплого света внутрь. Сону не видит опухшего и посиневшего лица, перед ним никто не предстает. Он принимает противный скрип за приглашение и входит, закрыв за собой дверь. Мутная пелена перед глазами вгоняет в страх того, что в комнате пустота, но, сморгнув её, юноша видит ослабшее тельце, растекающееся хрупкими костями по незаправленной кровати.       В комнате беспорядок, витает кислый запах, который Сону втягивает ноздрями и морщится. Кровати девушек располагаются так же, как и у них с Сонхуном, а между — окно с железной решеткой. Оглянувшись, Сону видит от чего исходит запах: на захламленном письменном столе разлита бутылка с питьевым йогуртом, а над ним летают жирные мухи.       Женская обитель больше не представляется сказочной. За несколько дней скромная комнатка заросла грязью и напиталась слезами горя. Даниэлль в потасканной ночнухе, как потухший ангел, в ржавом бассейне из гнилой крови. Над окном висит крест, чуть съехавший с векового очертания на бедных обоях. У Сону кружится голова и от кислого запаха, и от увиденного. В глазах сухо.       — Дани… — в горле першит, девичье имя из собственных уст слышится прискорбно. — Дани, — повторяет Сону, решаясь подступить к кровати.       Разбросанные вещи бережно укладываются на тумбу со сломанной ножкой. Сону садится на колени, взявшись руками за бортики кровати. В голове пусто, но в мыслях витает дом, родители, ругань и плач. Он не любит опускаться на пол, вжимаясь коленями в обжигающий холод, ведь отец наказывал его изощренно: заставлял перед старой ужасающей иконой слёзно вымаливать прощение. Но ради Даниэлль терпит, прикусив губу.       — Как ты… — Сону осторожно и бережно касается распущенных кудрявых волос, расчесывая скатавшиеся колтуны.       Даниэлль не плачет, она бесшумно дышит, вглядываясь в несуразный узор на обоях. Сону приподнимается и видит зазубренности, которые отросшим ноготком обводит девушка.       — Это Беви оставила, — хрипит она, раскрывая ссохшиеся до болячек губы. — Ручку совсем недавно так кинула, вот и нарисовалось. Я вижу тут розочку, красивую такую, как моя Беви, — в её голосе что-то изменилось, Даниэлль не заикается и тональность неживая.       Кровать скрипит, но матрас не продавливается — Даниэлль ссохлась до торчащих из-под толщи ткани костей. Глаза, которые видит Сону, точно не её. Боль поглотила светлую сущность, жившую в девушке с рождения. Даниэлль морщится, когда меняет положение тела на сидячее. Каждая косточка в её теле ослаблена, хрящи хрустят. Ночнуха задирается до бледных бёдер, обнажая вместе с ними тонкие полосы темно-синих вен. Сону остается на коленях, вжавшись еще и руками в пол перед девушкой. Он показывает ей свою готовность вынести всё, из-за чего искривится её маленький рот.       Стеклянные глаза Даниэлль блестят на тусклом свету из окна, в самой комнате лампы не горят. Сону с липким сожалением смотрит на исхудалую тушу, близко напоминающуюся жилистый труп.       — Я знала, что ей не нужно было идти к ним… Знала, но ничего не сказала. Святая Дева Мария, почему ты не уберегла мою сестру от гибели… Почему на её теле не было живого следа… — Даниэлль замолкает только для того, чтобы облизнуть губы опухшим языком. — Я её любила. Нет… Мы любили друг друга… Ей выкололи глаза… На лбу была дыра… Родителям всё равно…       Сону кусает язык, подавившись слюной. Он слушает несвязное бормотание, учащённо дышит и наблюдает, как пустые глаза Даниэлль блуждают по комнате, разрушившейся за несколько дней.       — Не существует таких зверских людей… Не существует, Господь таким не позволяет жить… Беверли видела. Она видела то, за что её наказали. Над ней надругались. Ночь… Это была ночь. Сигареты были в ее руках. В окне кто-то был. Давно… Очень. Отец сказал, что Беви заслужила. Он сказал, что она портила всем жизнь. Беви меня любила… Мы любили друг друга. Беви защищала меня, — голос Даниэлль ровный, ужасающе спокойный.       Перебить — нет, — сомнения гложут. Сону поднимается на ноги, которые подкашиваются под давлением бредней Даниэлль. Он делает это для того, чтобы прижать к теплу своего сердца испуганную подругу и погладить по волосам, превратившимся в изгоревшуюся на солнце солому. Дыхание Даниэлль умеренное, нагоняющее большее беспокойство.       Бормотания ведь не прекращаются, совсем невлажные губы касаются ткани рубашки на плечах. Из всех связанных между собой слов, которые смогла проговорить Даниэлль, Сону понял одно — смерть Беверли была жестокой и несправедливой. А ранее девушка шептала о том, что Беверли выходила покурить. Представления вяжутся смутными, едва напоминающими реальность.       В подобной отчаянности никто не способен успокоить отдавшегося истерике человека, кроме самой причины, которая усопла. И Сону вряд ли когда-то станет исключением, в его возможностях только быть рядом и подставлять плечо под дикий плач. Он не собирается отказываться от Даниэлль, самому на душе тошно; их оставили одних — на съедение нелюдям. Но себе Сону клянется: он не подастся слабостям и подруге не позволит. Хоть они и остались ни с чем, однако друг у друга есть. Если однажды Даниэлль захочет уйти, Сону не посмеет её остановить.       Расстаться приходится к отбою: в затихшую комнату стучит директриса Морган и лёгким кивком просит Сону вернуться в Сент-Огастин, но на выходе подзывает к себе. Она шепотом, ведь стены могут услышать, позволяет Сону находиться рядом с воспитанницей.

━━━ • ✙ • ━━━

      На полузаброшенном городском кладбище спокойно, прохладный ветер хлещет по покрасневшим щекам. Одинаковые надгробия выстроены в ряд, такие белые-белые плиты с позолоченными надписями. Как сказала миссис Морган, искать нужно там, где закопаны бывшие послушники их церкви, у таких гравировка есть — как знамя пансиона. Даниэлль страшно — и Сону держит её за худенькую ладошку, поглаживая пальцами костяшки. Он рассматривает именные плиты с прищуром — лишь бы не пропустить. И когда Даниэлль случайно замечает свежевырытую могилу с белоснежной надгробной плитой, Сону не пускает её одну, крепче схватив за руку.       «Беверли Марш        1989-2006 пансион им. Св. Девы Марии»       — Беви! Беверли! — кричит Даниэлль с силою вырывая руку из ладони Сону.       Белое платье, прежде красиво развивающее на прохладном ветру, пачкается в могильной земле. Даниэлль не было на погребении, сестру она видит впервые после похорон. Сону позволяет ей рыдать, глотая слёзы горечи, и ползать на бледных коленях по мокрой земле. Даниэлль собирает всю грязь ногами и руками, опустившись лбом на край надгробия. Её по-девичьи мягкие и пухлые губы касаются холодного гранита, отчаянные поцелуи сыпятся на позолоченные буквы.       Все те дни, что Даниэлль сидела взаперти по собственной воле, сказываются на ней — силы иссякают настолько, что тонюсенькие руки опускаются, и Сону хватает её за плечи.       — Сону, я не могу… Я хочу остаться здесь, — шепчет она, повиснув на юноше. — Хочу… Почему я не была с ней тогда…       — Тише-тише, не говори такого, — сколько бы Сону не пытался отречься от веры, от Бога, мораль пустила в нём корни. — Бог всё слышит… Не говори лишнего.       — Да как же. Как же, Сону? Он забрал у меня самое дорогое! — Даниэлль задирает голову к серому небу, морщась от мигреневой боли.       — Дани… Теперь она в безопасности, ей теперь спокойно, придёт время и вы обязательно встретитесь, — Сону говорит ту истину, которую ему вбивали с детства.       Периодические встречи в тишине, без чужого взора, оживили разлагающуюся на кусочки Даниэлль. И всё, о чем она говорила не укладывается во хронологический ряд. Не так давно Беверли ругалась с Ынче, вернувшись с обозленной и нежелающей говорить. И за пару часов до смерти она выходила курить на улицу. Утром нашли её изуродованный труп, точнее — оторванные друг от друга части тела. Как со слезами тогда говорила Даниэлль, даже глазные яблоки были выколоты, вместо них — зияющие красные дыры. Врачи сообщили об изнасиловании: разрыв половых губ и выпадение прямой кишки.       У Сону не стихающее предчувствие: звери, убившие Беверли, среди них. Он не говорит с Даниэлль о своих подозрениях, зная, что она — не станет обвинять никого. Её невинная и милосердная душа не способна на веру в человеческую гнилую сущность.       Вся в грязи и солёных слезах девушка отходит от Сону, забирая из его рук цветок, самый красивый и расцветший, что она нашла в пансионовском саду.       — Я надеюсь тебе хорошо там, Беви, — с дрожью губ шепчет Даниэлль, вновь опустившись на колени пред холодной могилой. Она кладет красную розу, защищенную острыми шипами на землю, и видит в ней сестру, которая совсем недавно была такой же — красивой и колючей.       — Те, кто сотворил с ней такое, поплатятся, обязательно. Они будут гореть в Аду, — крупная слеза стекает по холодной щеке. Сону смахивает её и принимает Даниэлль в согревающие объятия.       Прежде он не желал быть сильным, но, увидев боль в глазах близкого, осознал, что отныне должен существовать не только для себя.

Примечания:
209 Нравится 119 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (9)