время. песком оно в ладонях, пальцы сквозь, весна приветствует с ноги. дышать не забывай, коль мысли врозь, и за лицом следи. в апреле ходят подбирать бездомных мартовских котов, и ты один из них.
Уилл не навещает его ни разу с того момента, как Майк приходит в себя, отчаянно вцепляясь в жизнь скрюченными от напряжения пальцами. И он не винит его за это — весь свой переходный возраст был тем еще дерьмом, постоянно обижал что своего друга, что девушку, утопая в темном ящике самобичевания и комплексов. Когда им приходится жить, а не выживать, Майк осторожно из этого ящика выбирается — чуть-чуть выдвигает, освещая медными солнечными лучами и… разбирается. По возвращении Эл с одной из тренировок в лаборатории он впервые искренне признается ей в чувствах — точнее, в их отсутствии. Полынной пустоте, сжимающей его сердце в ответ на каждый поцелуй, на каждый случайно и не очень брошенный карамельно-шоколадный взгляд. Но Майк почти смело выдвигает ящик еще сильнее и пытается наладить взаимоотношения еще и с Байерсом. И, по воспоминаниям, у него это почти выходит, но последнее, что он помнит — старый огромный дом, полный людьми, ссора с Уиллом, его рука, с силой сжимающая собственную, и крик Нэнси, оглушающий, прибивающий к полу. Уилл не приходит к нему ни разу, и Майк не винит его — по воспоминаниям, они сильно поссорились, а что дальше?.. А дальше — темнота цепляется за него острыми когтями, скребет ими по затылку и опаляет своим гнилым дыханием спину. А дальше — ничего. И это ничего встречает его приветливо, убаюкивает в своих цепких жадных лапах, пока Майк почти с горечью заново учится ходить, говорить, ориентироваться в пространстве. У него почти, почти получается — но в его жизни почему-то больше нет ни Уилла, ни Эл. Они справляются, наверное. Майк — нет. И вот теперь (наверное) лучший друг стоит на пороге его комнаты, хотя Майк понимает это не сразу, за время его отсутствия у того меняется шампунь, после конца апокалипсиса есть возможность пользоваться парфюмом и… И даже походка у Уилла теперь иная — смелее, быстрее и резче, хотя половицы под ним скрипят неуверенно, ведь он медлит на пороге, и если бы не мама, цветочно-пряно обронившая слева на расстоянии пяти шагов от кровати: — Майк, к тебе пришел Уилл, — он бы и не понял. С ужасом осознает — он бы не узнал Уилла. Майк отчаянно пытается вспомнить, как тот выглядит, но в голове лишь жалкие осколки единого витража — родинка над губой, обеспокоенный ореховый взгляд, нахмуренные тонкие брови. В голове — последнее воспоминание. Твердо сжавшиеся пальцы на его побелевшем предплечье, а поверх — огненно-алая клякса. Так же огненно-ало печет у него под веками теперь по ночам, пока он задыхается, пытаясь отделить сон от яви. И Майку хочется вывалить на Уилла весь этот бесконечный ворох вопросов, что он прокручивает-прокручивает-прокручивает в голове от скуки эти долгие душные месяцы, бьющие холодом лабораторной плитки и острой горечью лекарств, что у него вместо завтрака, обеда и ужина. И Майку хочется — но он исчерпывает свой лимит честности еще годы назад перед Эл, и теперь ему остается наугад кривить губы в улыбке, спешно хватая с тумбочки солнечные очки. Думает: «хоть бы не дужкой в глаз», пытаясь их неуверенно нацепить, думает: «хоть бы дужкой в глаз, какая теперь, к черту, разница». — Привет, Уилл, — и тот ему подыгрывает, Уилл, верно, тоже свой лимит честности давным-давно исчерпал, выворачивая перед ним душу в подростковом возрасте. Или… Перед глазами — пыльный пол, варварский след от чьего-то ботинка на спальнике, Макс, растянувшаяся, точно мартовская кошка, на пледе в объятиях Лукаса, жмущаяся к плечу Эл, обеспокоенный ореховый взгляд — напротив. — Ну что, поехали? — шепелявит Дастин, пытаясь сгладить колкую атмосферу почти теплой улыбкой. И Эрика с тяжким вздохом совершенно неизбежно толкает пустую бутылку от виски, заставляя ту стремительно закружиться. С ней кружит и мир Майка. Кружит и сейчас — он не слышит даже, чувствует, как неуверенно прогибается под Уиллом матрас, в нос врезается горький ментоловый привкус шампуня, совершенно не подходящий Байерсу — его Байерсу. — Привет, Майк, — даже голос у него становится тяжелее, но уже не от ломоты в переходном возрасте, что настигает его в Леноре — от пережитого опыта. Ему тоже снятся смерти близких?.. И — молчание. Неловкое молчание повисает в пыльном воздухе его комнаты. Оно буквально хрустит и потрескивает от электричества, как оголенные провода, и Майк ежится, сильнее кутаясь в пуховое одеяло. Ему постоянно холодно с тех пор, как он возвращается с того света. И внутри, и снаружи. — И кому ты звонил посреди ночи, когда… Когда случайно попал на тебя. И просто случайно попал — пропал в этом тихом неуверенном «М-майк?», которое он способен узнать несмотря на месяцы радиомолчания, на расстояние длиной в кровожадную темноту, на треск помех в динамике рации. Голос Уилла Майк знает наизусть. Каждую растянутую случайно гласную, брошенные резко и наотмашь предлоги, каждую запинку, каждый вдох — и каждый выдох. В конце концов, Уилл — его лучший друг. Долгие годы был им. — Дастину, — устало хрипит в ответ, пряча нос в пуховом одеяле. Вспоминает, что сейчас у него на голове нелепый встрепанный пучок, собранный розовой — той, что мягкая и бархатом скользит по пальцам — резинкой. А в кармане растянутых домашних шорт — неровный ребристый осколок, раскаленным огнем давящий на бедро сквозь ткань. — А… Майк раздраженно выдыхает — воздух вываливается из глотки плотными толчками. Его буквально тошнит от этой неловкости. — Да, я не вижу абсолютно ничего, нет, я не помню, как попал под влияние Векны и почему, а еще — да, я совершенно не хочу больше это обсуждать. — Хорошо, — в голосе Уилла скользит шелком что-то, похожее на улыбку. — Потому что я совершенно не собирался об этом спрашивать, — и вдруг… И вдруг — горячие пальцы твердо стискивают мятую домашнюю футболку на его спине, а обжигающее дыхание бьет по коже — как два пальца пистолетом и к виску. — Я скучал, Майк, — горячечный шепот в скулу. Уилл не исчерпывает свой лимит честности до сих пор, словно бережет его для Майка, для таких разговоров, выжимает из него остатки с силой, с болью и полынной горечью. — Прости, прости, что… — Уилл, — и голос отчаянно срывается, как всегда срываются его пальцы, отчаянно цепляющиеся за реальность по ночам, и он бесконечно проваливается в острые, разрывающие на куски объятия темноты. — Тебе не нужно- — Нужно, — Уилл звучит настойчиво, как в детстве, обрубая попытки Майка спорить. Он никогда не способен с ним спорить. И они говорят — бесконечно осторожно кружат у самого края пропасти, едва не срываясь, подбирая наименее острые и опасные темы. И Майк рассказывает — о пяти шагах от стены до стены комнаты, неуверенно выплевывает свое первое вернувшееся воспоминание, а с ним — твердо сжимающие его предплечье пальцы, обеспокоенные выдохи куда-то в район правого уха, что от повышенного внимания начинает припекать, точно от солнечных лучей. Уилл возвращает ему это солнце, не кроваво-медные лучи, бьющие по полу в воспоминаниях, а настоящие — золотистые, искристые, они почти скользят пятнами света в воспоминаниях. И Майк бесконечно греется в них. Греется в дыхании Уилла. — Это что, осколки? — удивленно бормочет Уилл, словно только обращая внимание на дальний конец комнаты. Майк знает, о чем он — остро впиваются в память неровные стеклянные обрубки, когда озерная гладь идет штормом, а подушечки пальцев покалывает от фантомного ощущения масляных мазков алой краски под пальцами. Мазков, что мозаикой складываются в огромное сердце на щите в центре картины. Уилл ошибался, как и Эл, он их обоих так легко обманул — он не герой, не «сердце». Что ты такое?.. Вопрос вновь скользит шепотом по затылку, преследуемый стайкой нервных мурашек. Он знает — к алому сердцу добавляются кровавые отпечатки его пальцев, ограненные стеклянной крошкой. — Это?.. — Да, — тяжело выдыхает Майк, не видя, но зная, что его сейчас облизывает очередной сочувствующий взгляд. — Извини, Уилл, я случайно… случайно сбил ее со стены, такая она ослепительно-красивая. И он пьет повисшую пыльную тишину с удовольствием, купается в том, как подвисает Уилл на его шутке, и на мгновение, всего на секунду ощущает, как отступает кровожадная темнота, как идет трещинами стеклянный купол. И на секунду лицо целует весенняя свежесть, как в тот момент, когда он выныривает из отцовской машины. На секунду Майк дышит. А лицо согревают солнечные лучи — загнанно-возмущенное дыхание Уилла.* * *
Пальцы путаются в синтетических волосах, от которых пахнет жженным пластиком и химически-приторными фруктовыми духами Холли, он наощупь застегивает липучку платья на гладком кукольном тельце. — Теперь Барби готова к походу в кино, — важно сообщает он сестре, валяющейся в изножье кровати со второй «Барби» и мятым комиксом, который беспрекословно покупает мама после хитро протянутого «это для Майка». — Нет! — возмущается Холли, вталкивая в его непослушные пальцы очередной шершавый пластик — это ботинки, которые он уже не первый вечер натягивает на несчастную куклу, Майк запоминает, что те — ярко-фиолетовые, как весь Рочестер в майский фестиваль сирени, на который их с Нэнси возит тогда еще живой дедушка. — Она не обута, мама говорила, что приличные девочки не ходят без обуви! Да, мама, и правда, говорит так — когда-то и маленькой Нэнси, а потом и Майку, что норовит летом стремительно вырваться из дома босой навстречу приключениям и — Уиллу, что дожидается его нетерпеливо на углу, у ларька с лимонадом. — Фиолетовый не сочетается с красным, — а платье у несчастной куклы огненно-алое, Холли сравнивает цвет, к его ужасу, с цветом крови и тех самых затяжных дождей, заливающих весь штат в период апокалипсиса. Он слышит, как обиженно начинает сопеть сестра, нервно дергая ногой в воздухе, шелестит от ее передвижений глянец комикса про Фантома, который она не может дочитать уже третий вечер. А ведь у них честный обмен — Майк составляет ей компанию в игре в кукол, а Холли вслух читает комиксы и учится описывать ему фреймы, персонажей — яркими картинками они вспыхивают под воспаленными от бессонных ночей веками. — Но так лучше, чем босиком, — поспешно скрипит Майк, исправляясь, и наугад тянется вправо, к изножью — ловит сестру за растрепанный хвостик, осторожно треплет по макушке. В воспоминаниях Холли — совсем малышка, вредная, крикливая, а в период апокалипсиса — непривычно молчаливая, вечно испуганная. После первого землетрясения, что они пережидают на пыльном диване в подвале, она перестает смеяться — и даже сейчас, уже чуть повзрослевшая, смело шагающая в объятия восстановленной младшей школы Хоукинса, сестра слишком уж редко звенит смехом в гостиной и чуть чаще — в его комнате. — Майки, — тянет она, копируя мамины интонации, удовлетворенная обутой «Барби», тяжело падает головой на его голые лодыжки, бесцеремонно щекочет их волосами и доверительно сообщает: — А Лиззи на уроке рисования сказала, что комиксы про супергероев — дурацкие. — Ты тоже так считаешь? — Нет! — тут же открещивается сестра, ее голос — высокий, звонкий, певучий, он — точно прохладный лимонад в летнюю жару, искристый, чуть с кислинкой. Майк с удивлением понимает, что теперь, после пробуждения, Холли раздражает его гораздо меньше — она почти не плачет, единственная из семьи, кто не общается с ним так, точно он уже одной ногой в могиле, и да, читает вслух комиксы и книги, учится для него подбирать слова, описывая тот или иной цвет, а иногда робко приносит собственные корявые сочинения. Майк никогда этого не признает, но — но он это бесконечно ценит. И восхищается тягой сестры к писательству. Сам он уже — нет, не после пробуждения, гораздо-гораздо раньше — ощущает себя бесконечно бесполезным, неспособным ни на что. Он не умеет рисовать. Он не умеет силой мысли двигать вещи. Он не умен, как Дастин, и не спортивен, как Лукас. Теперь же — теперь же он состоит из бесконечных синяков, стариковского ворчания и ослепительно-алой боли, что по ночам лавой разгоняется по венам, сжигает его дотла, и он кричит-кричит-кричит. Вот только стеклянная пустота — сестра темноты — поглощает его крики, огнем облизывая обугленную кожу. — Комиксы классные. К тому же, про супергероев! Супергерои крутые! — Ты так ей и ответила, надеюсь? — хмыкает Майк, зная, как Холли становится с возрастом остра на язык, вероятно, беря пример с него самого. — Не-а, — мотает она головой — длинные гладкие хвостики волос бьют его по ногам, почти со свистом рассекая воздух. — Я сказала, что у моего брата девушка — супергерой, и она может смять ее велик взглядом. Джейн — крутая, — довольно поясняет Холли, успевшая подружиться с Эл во время ночевок в подвале в период апокалипсиса. — Джейн — крутая, — невольно соглашается Майк, имя с непривычки скребется и застревает в горле. — Но она не стала бы ломать велосипед. — Даже если это велосипед Лиззи? — разочарованно выдыхает Холли, царапая неровным пластиком швов на сапожках куклы его кривую лодыжку. Боль на секунду обжигает, и Майку становится чуть легче дышать. — Даже Лиззи, — усмехается он, путаясь пальцами уже в гладких легких волосах сестры, под веками, в памяти вспыхивает золотисто-пшеничный. — И мы с Джейн не встречаемся. — Почему? — вновь разочарованно вопрошает Холли, ворочаясь. Под ее резкими движениями поскрипывает матрас, а Майк чувствует, как ноги изрешечивает сотнями и тысячами иголочек при попытке сдвинуть их с места, и иголочки эти — точно сияющие искры. Почти звезды. Он благодарен Холли, что это не: «Она тебя бросила?» Потому что с его нынешним состоянием Майк бы сам себя с удовольствием бросил — бросил захлебываться кровью и пылью где-нибудь на трассе по пути из Хоукинса. — Потому что мы больше не любим друг друга, — поясняет Майк, чувствуя, что Холли все же иногда начинает его утомлять — порой у него просто не хватает сил отвечать на ее бесконечные вопросы. Он на свои-то ответить не в состоянии. — Как ты можешь не любить Джейн? Она же такая милая! И любит раскраски, — последний аргумент словно самый весомый в арсенале сестры, и Майк не может не усмехнуться этой детской непосредственности, продолжая бесстыже рушить ее прическу, которую мама путем отчаянных уговоров заплетает, потому что идти в кино лохматой ведьмочкой — моветон. — Я люблю Джейн, но… не так, — морщится — внутри свербит точно от зубной боли, потому что он слишком сильно скучает — по хлопковым рубашкам, пропахшим терпким одеколоном Хоппера, по сильным объятиям в пропитанной ароматом медикаментов палате, по растрепанным вьющимся волосам, которые окутывали его пышным облаком всякий раз, когда его навещала Эл. — Как Уилла? Его ты тоже любишь, но не встречаешься, — озаряет Холли, и она довольно растягивается в полный рост поперек его колен. Сестра — цветочный вьюнок, оплетающий его по вечерам под стрекот комиксов и невероятных сюжетов, развивающихся в кукольной игре. — Да… как Уилла, — выдыхает Майк, но что-то внутри подсказывает — этот ответ является чертовски неверным, и горечь поднимается по пищеводу, приторной ложью оседая на языке.* * *
Дастин — по-прежнему хаотичный, ураганом носится по его личному мирку размерами пять на пять, сметает осколки в углу комнаты, с недовольным ворчанием стопроцентно криво вешает на место картину Уилла, намертво прибивая гроздями из строительного набора, выпрошенного у его отца. Намертво прибивая к этому мятому холсту его самого, Майка, сердце. Но — не ослепительно алое, мягкими осторожными мазками покалывающее кончики пальцев. Остро-израненное, криво сшитое медицинскими нитками, ими теперь еженедельно орудует доктор Оуэнс, которому Майк вываливает все события, произошедшие за это время, почти довольно выталкивает из глотки хрипло первое восстановленное в памяти воспоминание, на что опять получает горчащее «молодец». Это тихое «молодец» по-прежнему звучит как поражение. — Я был в лаборатории! — наконец радостно рушит его мирок Дастин, одновременно с этим со скрипом распахивая окно, воющее несмазанными петлями. — Зачем? — бурчит в ответ Майк, подставляя лицо прохладному воздушному потоку, несущему с собой горчащий аромат цветущих деревьев с улицы. Тот расцеловывает его щеки весенней свежестью, хотя по словам мамы там не щеки — острые провалы скул. Солнечные очки давят на переносицу, но он к ним почти привыкает, как и к убийце-лестнице, по которой приходится спускаться на завтрак и ужин, к шипящим под языком лекарствам, к нужному расписанию их приема. Плюется ядом только на занятия по изучению Брайля, на которые его возит в лабораторию отец, там он пару раз сталкивается с Макс, что лишь раздраженно сопит в его сторону. Майк ее почти ненавидит, потому что у Макс были эти несколько лет, чтобы привыкнуть, смириться, потому что у нее есть любящий парень, потому что — Уилер знает — Эл продолжает ей звонить вечерами, занимая телефонную линию часами. — Розовая и желтая, — последнее, что слышит от нее Майк пару недель назад, сжимая в руках резинки для волос. Желтая — та, что тонкая и растянутая, розовая — мягкая и скользит бархатом меж пальцев. Сейчас на нем желтая. Майк ее почти ненавидит, потому что Макс уже способна передвигаться по городу сама, а через пару месяцев пойдет в старшую школу Хоукинса, что вот-вот возобновит занятия. Потому что Макс справляется. Майк справляется только с тем, чтобы все рушить. — Узнавал по поводу лечения. И говорил с доком, — свистит Дастин, покачиваясь на стуле, который для Майка теперь совершенно бесполезен — за столом ему все равно нечего делать, стул под ним ритмично поскрипывает, и приходится невольно концентрироваться на этом. Раз-скрип — Хендерсон напряженно сопит, отклоняясь на стуле назад. Два-скрип — возвращается на место, шумно выдыхая. У Майка кривится уголок губ. — Чувак, я должен извиниться. Три-скрип — выдыхает Дастин, нервно хватает со стола, вероятно, какую-то тетрадку, потому что Майк слышит шорох страниц. Быть может, Холли забыла комикс. — Угу. — Я серьезно! Извини, если я давлю на тебя со всем этим, я просто хочу, чтобы ты побыстрее адаптировался, чтобы… ну… — Угу. Четыре-скрип — Дастин наваливается на стул, по-прежнему шурша страницами, его сердцебиение острое, спешное, словно он, и правда, беспокоится. — Чтобы тебе было комфортно, чтобы ты вернулся в школу, чтобы мы снова могли гулять… — Угу. Пять-скрип — Хендерсон подается еще ближе, Майк напряженно сжимает ткань одеяла в ломких пальцах, сдерживая раздражение. В конце концов, Дастин бесит его гораздо меньше многих, ну и… он правда, правда старается. — Знаешь, Макс иногда щупает нас… в смысле, лицо, к примеру, она так смотрит… — Угу. Майк ее почти ненавидит, потому что Уилл говорит о Макс с восхищением, теплотой и заботой, он гуляет с ней и иногда делает ей макияж на вечеринки. О Майке Уилл не вспоминает все эти долгие несколько месяцев, пока он учится ходить, спотыкаясь и разбивая коленки, учится заново жить, опираясь на звуки и ощущения, задыхаясь от кошмаров и до ломоты в висках пытаясь вспомнить, за что он с этой чертовой темнотой повязан. — И, если что, я совершенно не против, если ты, чувак, тоже захочешь, ну, типа, полапать мое лицо… — Что? — наконец выдыхает пораженно Майк, надеясь, что его брови вздернуты возмущенно, а не смешно, потому что солнечные очки Эдди в этот раз не заземляют, хотя привычно давят на переносицу, потому что, в конце концов, каким бы инвалидом он не был, это все охуеть как странно… Это все охуеть как странно. Перед глазами — пыльный пол подвала его дома, варварский след от чьего-то ботинка на спальнике — он почти стопроцентно уверен, что это, блять, Робин, вчера ночью пьяно скатившаяся по лестнице аккурат на хитросплетение тел. Уилл тогда сквозь сон бурчит что-то про Джейн, мешающую спать, Майк морщится прямо в пропахшую потом и грязью ткань, когда сверху валится Бакли, расцепляя своим весом их с Эл ладони. У «старшего поколения» — свои способы сходить с ума. Он почти уверен тогда, что слышит истерический смех сестры прямо над головой, вторящий пьяным возгласам Джонатана — или Стива, хер их разберешь. Сейчас же недовольный взгляд упирается в фигуру Макс, растянувшуюся, точно мартовская кошка, на пледе в объятиях Лукаса, потому что Майк — Майк бесконечно завидует, несмотря на жмущуюся к плечу Эл, потому что обеспокоенный ореховый взгляд — напротив. Потому что Уилл после ссоры и его глупого побега со стекляшкой водки избегает его касаний и почти всегда садится напротив, когда они собираются на ежевечерние собрания партией. — Ну что, поехали? — шепелявит Дастин, пытаясь сгладить колкую атмосферу почти теплой улыбкой. Напряжение витает в воздухе, его можно черпать ложкой — никто не готов вскрывать перед другими душу, несмотря на приторно-наивное детское «друзья не лгут». И Эрика с тяжким вздохом совершенно неизбежно толкает пустую бутылку от виски, заставляя ту стремительно закружиться. С ней кружит и мир Майка, потому что отвести взгляд от горлышка — просто невозможно. И когда то бесконечные три круга скользит мимо, он незаметно выдыхает, сильнее сжимая ладонь своей уже бывшей девушки. И это — совершенно не странно, совершенно н е с т р а н н о, пока горлышко не замирает напротив. Это все — охуеть как странно. Обеспокоенный ореховый взгляд — напротив. То, что они делятся секретиками, точно подружки на девчачьей ночевке, и ничего, кроме этого затхлого пыльного доверия у них и не остается против чертового Генри Крила. Только честность. Только никому не нужная больная искренность, которую Уилл сейчас словно почти цедит из горлышка этой чертовой пустой бутылки, гулко сглатывая. — Хм, наверное, это уже почти не секрет, — выдыхает Байерс удивительно хрипло, почему-то опять впиваясь в него этой совершенно невозможной весенней зеленью с сахарной карамелью где-то на дне. — Для большинства, — голос друга срывается, а с ним срывается и Майк — смотрит в ответ, пытаясь поддержать того сквозь расстояние в полметра и эту чертову пустую бутылку, хотя даже понятия не имеет, что от него может скрывать Уилл. — Я гей. И какое бы у вас ни было к этому отношение, я — все тот же Уилл, которого вы знали. Но теперь Векна точно не сможет этим воспользоваться. И Майка бьет это ослепительно-резко, почти оглушает. В голове всплывают собственные слова, кажется, будто миллиард лет назад выкрикнутые в порыве подростковой злости, и осознание остро бьет промеж крыльев. — Ох, чувак! — Лукас вскакивает с места первым — спортивные навыки позволяют — и оплетает Уилла руками в жесте поддержки. — Конечно, ты — всегда ты. Что ты такое, Майк Уилер?.. «Какое же ты ничтожество», — верно подсказывает стрекочущий голос, посылая нервные мурашки по телу. Где-то в отдалении напольные часы отсчитывают двенадцать ударов — Майку кажется, ровно столько ему и осталось. Перед глазами — полный боли и, кажется, ненависти ореховый взгляд, что достигает его даже сквозь пелену дождя. Обычно приветливо распахнутые для объятий руки плотно сжаты в кулаки, а нижняя губа опасно дрожит. И Уилл кричит тогда на него в первый раз. Но — не в последний. И теперь перед глазами — диван на первом этаже, снующие мимо люди, до мертвенной белизны стискивающий его предплечье Уилл и прибивающий к земле крик Нэнси — недавняя ссора. «Какое же ты ничтожество, Майк Уилер», — скрежещет по затылку голос. — Майк, — Эл почти невесомо толкает его в плечо. На него осуждающе смотрит кристальное горлышко бутылки. — Я… — он в панике хватает губами воздух, но тот совершенно отказывается вдыхаться. Уилл — бесконечно смелый, честный, искренний, он не хочет подвергать близких опасности и раскрывает одну из своих главных тайн, а Майк… Майк у ж е всех подвел. Он помнит, что Уилл всегда рисовал, когда ему было плохо, теперь же он — читает на ночь для Эл и Холли книги, обнаруженные на чердаке, всегда, всегда старается сиять для других, даже если сердце воет и искрится от терпкой боли. Майк ощущает себя бесконечно бесполезным, неспособным ни на что. Он не умеет рисовать. Он не умеет силой мысли двигать вещи. Он не умен, как Дастин, и не спортивен, как Лукас. Майк же не умеет ни-че-го, кроме как причинять боль. И с этим он справляется мастерски. — У меня нет никаких проблем, — потому совершенно по-блядски усмехается он. — И никаких тайн. Ну, что мы с Эл расстались, вы знаете. Больше мне скрывать нечего. Нечего, совершенно нечего — потому что он уже мастерски все разрушил, стер в пыль башню собственной лжи одним лишь острым звоном часов в голове и каплей крови, осторожно и незаметно стертой рукавом толстовки. Шесть-скрип — возвращает его к жизни Дастин, цепко хватая за плечи, и Майк мысленно дышит на счет, как учил чертов Оуэнс, как ему совершенно не помогает, но при друге не сожмешь в пальцах прожигающий карман неровный осколок. — Майк? Я снова давлю? — Н-нет, — хрипит он. — Н-нет. Я просто такое дерьмо, Хендерсон. От Дастина горчит потом и весенней свежестью цветущих деревьев, а его руки почти спасительно сжимают Майка в объятиях. И он впервые стискивает его в ответ. Темнота перестает кружиться под воспаленными от недосыпа веками.* * *
Холли на его кровати в обнимку с Уиллом — это что-то такое бесконечно правильное, что почти разбивает Майка на отдельные хрупкие осколки, он холит и лелеет их, кутая в одеяло, высовывая только встрепанную макушку еще мокрых после душа волос. В ванную комнату на втором этаже он пробирается почти украдкой, царапает ногтями плитку на пробу и едва не сносит локтем мамины средства для укладки волос с верхней полки. В голове настойчиво бьется новое воспоминание, совершенно не давая покоя, и Майк почти насильно сдирает его вместе с кожей жесткой мочалкой. Наполняет легкие химическим ягодным ароматом — кажется, это, блять, шампунь Холли или Нэнси — и неистово хочет захлебнуться в горечи мыльной пены. Ноги неустойчиво скользят в луже, натекшей с волос, когда он все-таки нащупывает полотенце на крючке и — — выбивая напрочь из легких этот чертов приторный запах, поскальзывается, с гулким шумом в висках ударяясь затылком о, по ощущениям, почти раскаленную плитку. На грохот закономерно прилетает мама. И совершенно закономерно — и совершенно унизительно — кутает его, высокого, кривого, сломленного, в липкое полотенце, осторожно гладит по горящему огнем затылку и затаскивает обратно в его комнату. Майк разбивается — и совершенно не потому, что разбивается затылком о чертов кафель. Его рвет изнутри от жалости к себе, такой же липкой и обжигающей, как кровь, она тоже на вкус как металл, но не сталь — мягкая рыхлая медь, неспособная выстоять даже против скользкой пенной лужи в ванной комнате. И теперь он совершенно не готов выкарабкиваться из этого кокона, даже надеть очки не в состоянии, просто прячет глаза — и все лицо — в одеяле, слушая, как шуршит блестящим платьем на «Барби» Уилл — в этот раз принцесса собирается на бал. — Фантом похож на Джейн, правда? — восхищенно выдыхает Холли, шурша страницами комикса. Майку ужасно душно в этом липком мягком коконе, и собственное дыхание мерзко опаляет ресницы — но нет, он останется здесь до скончания веков. Он только начинает стараться жить, как тут же надежда остро бьет его коленками о пол, заставляя задыхаться от жалости к себе и бесконечной беспомощности. — А Майк, выходит, Дайяна? — фыркает Уилл, добавляя ему градус под одеяло своим топленым мягким голосом. Майк зло сопит, по-прежнему утыкаясь носом в раскаленный пододеяльник. — Не-е-е-ет, — тянет сестра, падая поверх его кокона и заставляя охнуть от неожиданности. — Майк сегодня слишком скучный, чтобы быть героем комикса. Фантом может быть крутым и без любви! Как и Эл — она, вероятно, очень хорошо без него справляется. Майку же до огненной боли под веками, до ломоты в висках не хватает хлопковых рубашек, пропитанных приторно-горьким, терпким одеколоном Хоппера, пушистого шоколадного облака отросших волос, острой косточки на запястье, по которой его пальцы выплясывают круги, и бесконечных тихих горячечных разговоров обо всем и ни о чем одновременно — как раньше, когда все было так просто, когда темнота не вгрызалась в него своими когтями, когда он еще умел дышать. Ему чертовски сильно не хватает Эл. И Уилла. — Я скучаю, — бормочет он в одеяло, возможно, еще не до конца отошедший от столкновения с подлым кафелем. — Эй, — Уилл тянет его сквозь мягкое пуховое облако, почти ювелирно выискивая его плечо и цепляясь за него. По щеке резко бьет холодным воздухом из-за сползшего одеяла. — Я рядом. Майк отказывается разлеплять склеившиеся от пота и слез ресницы, потому что в этом все равно нет никакого толку. Опухшие веки обжигает почти морозным холодом. — Не-а, — почти по-детски, почти капризно бормочет он, на секунду мечтая оказаться в солнечной теплоте своей детской комнаты, когда он мог бесконечно прочерчивать взглядом созвездия из родинок Уилла, любоваться путающимися в русых, почти медовых на свету, волосах солнечными зайчиками и тонуть в бескрайнем океане ореховых глаз, на дне которых сахарная карамель — непременно. Сейчас же перед ним — только чернильная мгла, скалящаяся бездна в ответ на мечущиеся в панике мысли. — Холлс, принесешь карандаши? Я научу тебя рисовать котят миссис Хендерсон, — отвлекается на секунду Уилл, тем не менее, продолжая сжимать его плечо сквозь одеяло. — Майк, — выдыхает он серьезно. — Что стряслось? Холли вылетает из комнаты с радостным воплем — Майк ей почти за это благодарен. Майк ее почти за это ненавидит. — Ничего, — почти зло отвечает он, вырываясь. Потому что, и правда, это лишь очередное н и ч е г о в его копилку, очередной вздох от Оуэнса под тихое усталое «молодец», что звучит как поражение. — Ничего нового. — Ты почему-то злишься? На… меня? — Что? — Майк на секунду распахивает невидящие глаза, но тут же досадливо жмурится — едва ли он представляет собой хоть сколько-нибудь привлекательное зрелище. В памяти всплывает голос Джеймса, полный ужаса, и — «Что у тебя с глазами?» — Не на тебя, Уилл. Зачем мне на тебя злиться? — Что я не приходил? Майк, я, правда, хотел, просто… Майк совершенно неуместно вспоминает фигуру Макс, растянувшуюся, точно мартовская кошка, на пледе в объятиях Лукаса, потому что Майк — Майк бесконечно завидует, несмотря на жмущуюся к плечу Эл, потому что обеспокоенный ореховый взгляд — напротив. Сейчас Майк завидует лишь сильнее. Потому что если Макс — мартовская кошка, то точно та, которую уже подобрали и унесли в теплый и чистый дом, укутали заботой и приучили жаться доверчиво к человеческому боку. И с этой ролью отлично справляется Лукас. Но сейчас — почти апрель, когда на улицах лишь остаются бездомные, никому не нужные, облезлые мартовские коты, и Майк — один из них. — Не было времени? — случайно все же роняет едкое он, хотя учит себя еще с первой ссоры с Уиллом затыкать свой ебанный рот, стискивать губы до мертвенной белизны, чтобы потом неистово кричать в подушку по ночам, размазывая по ней злые несправедливые слезы. Чтобы сейчас, как обычно, мастерски все рушить одной фразой. Переламывать ей хребет, сминая стальной человеческий каркас в труху. Так он ломает маму. Так он немножко рушит Эл. Так он теперь пытается зацепить и Уилла. — Майк, — роняет Уилл тяжело, точно камень с обрыва. Его имя вечно звучит так — как чертово оскорбление. — Мне просто было страшно. Пальцы Уилла чертовски правильно на мгновение мажут по его собственным — и сердце простреливает стремительной болью. — Почему? — тихое, надломленное. — Я боялся, что случайно сделаю тебе еще хуже. Я хочу тебе помочь, а не добить, но… мне просто страшно. Собственный страх неистово заходится бьющимся в истерике дыханием, пока Майк слепо тянется, выискивая в липком душном одеяльном коконе прохладные пальцы — короткие, крепкие, надежные. — Мне тоже было страшно, — честно роняет Майк. — Особенно просыпаться. Особенно поначалу. Я просто иногда не понимаю, где сон, а где реальность. — Ты… т-ты поэтому звонил Дастину? — Да, — выдыхает Майк. — Извини. — За что? — Я тоже должен был быть рядом. Мы же друзья, — в этот раз ладонь Уилла сплетается с его собственной, и это не ощущается так чертовски странно, как сжимающий его запястье в знак поддержки Дастин, это почти так же правильно, как больничные объятия с Эл в палате, пропитанной ароматом медикаментов. Это гораздо лучше — и надежнее. Пальцы, стискивающие его собственные, прошивают искрами насквозь, до самого хребта. И если сейчас — почти апрель, когда ходят подбирать бездомных, никому не нужных, облезлых мартовских котов, то, быть может, его, Майка, уже случайно подобрали?.. — Уилл, — опять неуверенно шепчет Майк, с силой сжимая теплую сухую ладонь. По случайно распахнувшимся слепым глазам мажет весенней прохладой. — Да? — Ты придешь завтра? — Я иду гулять с Макс, — почти досадливо отвечает Уилл, и Майка вновь совершенно неоправданно затапливает ненависть. — Но… ты мог бы пойти с нами? Майк не выходит из дома с той чертовой поездки из лаборатории, но — подушечки пальцев Уилла прошивают его зарядом в двести двадцать — оголенные до неприличия эмоции. Если сейчас — почти апрель, то он — бездомный мартовский кот, которого уже, кажется, случайно подобрали. И Майк соглашается.