посмотри, тут внутри у всех ядерная война
От Уилла чувствуется какая-то неизведанная горечь, она с привкусом пудры и липкого сладкого блеска для губ, наверняка — блесток, потому что Эл восхищенно разве что не пищит, встретив его в дверях дома Синклеров. От нее пахнет ягодно-приторно, и нестерпимо хочется чихнуть, когда она цепляется пальцами за его плечи, прижимая к себе в объятиях. Но справа — справа от него солнечный жар, Уилл верным псом стоит рядом, и Майка греет изнутри этим осознанием так сильно, что легкие плавятся. Но слева — слева от него ментолово-горькая Макс, у которой на губах тот же блеск, что нелепо смешивается, когда они делят одну сигарету на двоих. Его прибивает к полу громкой музыкой, из-за которой не слышно чужих сердцебиений и шагов, а потому его темнота раскрашивается круговертью образов, звуков, ярких слепящих пятен — адская карусель. Но он, на карусели этой, не один. Эл протягивает ему стаканчик с виски, что отдает неприятной резью и горечью, но от него по венам чуть вскипает кровь, а оттого уже не так страшно обжечься — не так страшно сгореть в солнечных лучах. Майк осторожно ведет рукой назад, едва не врезаясь чертовым бумажным стаканчиком в Уилла и не проливая на него половину содержимого. Тот понимающе перехватывает его ношу, но непонимающе замирает, когда Майк сплетает их пальцы воедино и тянет за собой следом. Он бы закатил глаза, но на переносицу уверенно давят солнечные очки. Воспоминания об Эдди, как обычно, бьют под дых, но он уверенно учится вовремя группироваться. Ладонь Уилла в собственной — точно алая путеводная нить, растянувшая через весь первый этаж. От нее зудит и жжет солнечными ожогами, но к боли со временем привыкаешь. И пока у Майка будет эта возможность, он будет цепляться за пальцы Уилла своими собственными. Тот роняет их ориентировочно на диван, и темноту пошатывает, сбивает коленями к коленям, локтем к локтю. Уилл толкает ему в ладонь гладкий пластик, и Майк чувствует, что вес стаканчика не уменьшился абсолютно — ровно столько, сколько он позволил себе недопить, чтобы не прожечь этим чертовым виски горло насквозь. Наугад оборачивается к Уиллу, прослеживая его сердцебиение, чертовски родное, до боли знакомое, даже сквозь грохот музыки. Так хорошо он не знает даже Эл. Майк знает его наизусть. Уилл — его любимое стихотворение. Его лучшая молитва. Теперь он засыпает с ней и просыпается тоже, удушливо-жарко тая в простынях, путаясь в одеяле, задыхаясь от раздирающих глотку стонов. И — страшно, чертовски страшно заплутать в этих снах, случайно застрять в них, случайно скользнуть губами по обжигающей коже в реальности, собрать языком соленые капельки пота, задохнуться в горьковато-кислом цитрусовом аромате шампуня. — Ты не выпил? — наклоняется к Уиллу, случайно врезается губами в кожу, но ни на секунду не позволяет себе задуматься о местоположении, отскакивая назад. — Надо же кому-то потом отвезти домой тебя и Джейн, — хмыкает Уилл, в голосе звучит улыбка — сладкая, карамельная. — Да к черту, Уилл! Пешком дойдем, — легкомысленно бросает Майк, потому что его сердце уже бьется в такт музыке, а темноту шатает, расцвечивая яркими пятнами, — такие появляются, если долго смотреть на солнечные вспышки. Уилл — его солнце. Уилл — его сердце. Уилл по-прежнему не отпускает его ладонь. Это прибивает к дивану сильнее, чем стотонный груз бесконечных сожалений, что постоянно набатом в ушах. Это прибивает — разбивает, уничтожает к чертям — лишь одно осторожное осознание того, что Уилл его прикосновений больше не избегает, что прямо сейчас, в эту нелепую секунду с горьким виски, тающим на губах, измазанных липким блеском, их ладони сцеплены воедино — мужская и мужская. А дыхание Уилла разбивается о кожу, бесполезно скрытую отросшими волосами, ведь все равно пробирает до самых нервных окончаний — как два пальца пистолетом и к виску. — Ладно, — вдруг соглашается тот, перехватывая гладкий нагретый касаниями пластик. Темноту мажет, уводит в бок, а с ней немного кренит и Майка, и время растягивается, точно густая пряная патока, пока они делят один стаканчик на двоих, пока пальцы Уилла греют его собственные. — Знаешь, — обжигая горьким от виски дыханием ухо. — Мне не хватало этого. Я никогда не думал, что мне будут нравиться вечеринки, но… — Так хочется представить, что мы — обычные подростки? — подхватывает Майк, легко предугадывая ход мыслей Уилла. Он привык, с самого детства привык читать его, каждую мысль, каждый брошенный взгляд, каждую эмоцию. И до Изнанки это так легко — растворяться в Уилле, знать его, пожалуй, лучше, чем себя самого. Майк до сих пор не знает, что именно делит их жизнь на до и после — чертов апокалипсис, его проблемы, неаккуратной стопкой сваленные в углу сознания, или проблемы Байерса, о которых тот так умело привык молчать с самого детства. Раньше Майк умел читать его, каждую мысль, каждый брошенный взгляд, каждую эмоцию. С годами понимать становится все труднее — и, в первую очередь, себя самого. — Да, да! Но стоит мне забыть хоть на мгновение о том, что было, как меня, к примеру, находит Макс и просит отвести на крыльцо, чтобы покурить, потому что в одиночку боится в кого-то врезаться. И я вспоминаю, что ни черта мы не обычные, не нормальные… особенно я, — почти шепотом, и если бы Майк не ловил сквозь темноту каждое нервно выплюнутое слово, за грохотом музыки и не услышал бы. — Эй, — он на пробу сжимает пальцы Уилла сильнее. Тот вздрагивает — это бьет сильнее и больнее, чем какая угодно демоническая тварь, вылезшая из разломов. Майк неуверенно пробует расцепить пальцы, чтобы не доставлять Уиллу еще больше дискомфорта, ведь, быть может, ему неприятно, быть может, он давным-давно догадался, что самый ненормальный из них всех — именно он. Потому что по ночам, в таких же темных и тягучих, как реальность, снах, он выскуливает его имя по слогам. Как дети учатся читать, так Майк учится любить. Но — но Уилл не позволяет ему расцепить ладони, сам сжимает сильнее и, повернувшись, бьет обжигающим дыханием в висок. — Ты что-то хотел сказать, разве нет? — Да, да, — хрипит Майк, потому что в горле вспухает неприятный горький ком, он его глотает-глотает, но тот застревает в глотке так, что остается лишь отчаянно плеваться словами. — Я хотел сказать, что ты нормальный, Уилл. Ну, уж точно нормальнее меня, — чувствует, как лицо невольно рассекает кривая ухмылка. — А может, мы оба сумасшедшие, — осторожно роняет Уилл, и — и Майк все же по-прежнему легко угадывает ход его мыслей, стоит немного сосредоточиться. Это как читать Брайль — на секунду замрешь, вжимая подушечку указательного пальца в исколотую бумагу, и чуть погодя в сознании всплывает нужный образ. И если это не самообман, то… — Как в детстве, да? Сумасшедшие вместе? Как дети учатся читать, так Майк учится любить. — Да. Думал, ты не помнишь, — Майк чувствует, как Уилл пожимает плечами, рассекая воздух, отчего в ноздри врезается терпкий горьковатый цитрусовый аромат, такой солнечный, яркий, как и сам Байерс. — Уилл. Конечно же, я помню, — как он может позволить себя забыть? Ведь все, что ему остается, — эти далекие, яркие картинки воспоминаний, точно смятые обертки от конфет — тех, что он таскает Эл все то душное, липкое лето, пропитанное сладкими шипучими поцелуями со вкусом колы, обжигающими объятиями, в которых порой можно позволить себе чуть больше, если Хоппер задерживается на работе у миссис Байерс. То самое лето, после которого случайно — и навсегда — меняется вся их чертова жизнь. — Хорошо, — обжигает дыханием щеку. — Я… я скоро вернусь. И все же вот этот момент, когда яркий радужный мыльный пузырь лопается, точно жвачка. Когда пальцы Уилла отпускают его собственные, а те продолжают призрачно чесаться и зудеть от солнечных ожогов, от недостатка этих осторожных нежных касаний. Ему достаточно пары минут, чтобы привычка превратилась в зависимость. Разочарованный выдох неосторожно срывается с губ — и вдруг натыкается на преграду. Преграда горчит ароматом пива и пота, а еще бьет по носоглотке резким запахом одеколона. Похожий использует отец. — Привет, Майки, — тянет Лукас, проминая своим весом диван. Майк чувствует, как пружины отдают вибрацией в его пустующую, повисшую жалкой плетью ладонь. — Ты решил сменить образ? Лукаса Изнанка никогда не касалась напрямую, но тоже меняет почти до неузнаваемости — к его губам намертво приклеивается улыбка, она звенит натужно в голосе, но в остальном он становится таким болезненно-искренним, таким ломким и осторожным. Воспоминания Майка насквозь прорезает этот серьезный взгляд, эта почти механическая сосредоточенность — если нужно идти охранять продуктовый склад, Синклер пойдет охранять склад, если нужно уничтожить свору адских собак, Синклер молча сожмет в руках дробовик, если нужно быть честным — — Лукас будет до хриплого горького шепота честным. И никогда, никогда после ситуации с Макс от них не отвернется. Даже если в случае Майка это означает на время оставить в покое, дать немного пространства и воздуха, которые у него жадно отбирают все остальные в своем почти что эгоистичном желании помочь, спасти, вылечить. Но шутка в том, что его никогда уже не вылечить — ни от слепоты, ни от прошлого, которое к ней привело. Майк останется таким — больным, неправильным, сломленным — навсегда. И Лукас, влюбленный в рыжую ведьму с вечно встрепанными волосами и привычкой метать вместо ножей острые слова, понимает это, как никто другой. И Майк за это не может не быть благодарным в ответ. И Майк за это не может не подыграть, поэтому: — Да, решил, что новой прическе и стильным очкам одиноко. Не хватает им какой-то изюминки, что ли… — Завершающего акцента, — усмехается Лукас и вдруг сжимает его в своих стальных объятиях. — Эй, круто, что ты пришел. После прошлой тусовки… — О, в бутылочку я точно больше не играю, — хмыкает Майк, закатывая глаза, хоть и знает, что за очками Лукас все равно этого не увидит. Но каждый раз, когда вне комнаты хочется сдернуть эту давящую на переносицу оправу, в памяти всплывает острое, рваное, Джеймсово «Ты, что, слепой?» — А если на поцелуи? — О, ну только если так. Главное, случайно в попытке поцеловаться не врезать никому лбом по челюсти, — усмехается — почти не горько, почти весело. Виски делает свое дело. — Кстати, о поцелуях. Вы с Уиллом только что обжимались на диване? — Ну и причем тут поцелуи? — желание сорвать очки все крепнет, что Лукас наконец увидел, как сильно он способен закатить свои слепые глаза. — Майк, брось, мы знакомы с детства. И именно в детстве я в последний раз видел вас держащимися за ручки. — Лукас. — Майк, серьезно. А знаешь, с кем потом я наблюдал тебя точно также постоянно держащимся за ручки? — Лукас, — голос срывает все сильнее, все опаснее — к этому он по-прежнему не готов, не готов также сильно, как когда то же самое почти озвучивает вслух Эл, в последний момент осекаясь. — С Элевен, Майк, твоей бывшей девушкой. И больше всего в этой ситуации пугает то, что тот по-прежнему сжимает его в горьковатых резких от одеколона объятиях. — Лукас, — не удержавшись, уже шипит Майк в попытке выбраться, точно загнанный в ловушку зверь. Вот только из этой ловушки нет выхода. В этот капкан он загнал себя сам. — Если что, я ничего не имею против, — поспешно добавляет Лукас. Конечно, у них тут зона без осуждений — о каких предрассудках может идти речь, когда вы под угрозой смерти вынужденно признаетесь друг другу в самых страшных и далеких, погребенных заживо, тайнах? Когда вы также погребаете — замертво — кого-то из знакомых почти каждый чертов день? — Просто… просто я не хочу, чтобы кому-то из вас снова было больно. Я не хочу снова потерять двух своих друзей, л у ч ш и х друзей, Майк. Поэтому… поэтому, если тебе нужно будет поговорить… И какого черта они все вдруг заделались его психологами? Оуэнс, вообще-то, и сам отлично справляется с этой ролью — мастерски выносит ему мозг раз в месяц, а Майк полюбовно отвечает ему тем же. — О, ну давай тогда поговорим, — охотно скалится в ответ Майк — с ним щерится и темнота, по-прежнему шипастая и клыкастая. — Быть может, о тебе? Тебе и Мэйфилд? — Майк, — как-то обреченно тянет Лукас, заваливаясь щекой ему на плечо. — Если хочешь, поговорим. — Не боишься, что она с тобой встречается от безысходности? Не так-то просто найти себе кого-то, когда ты слепой, — виски окончательно бьет ему в голову. Темноту шатает, а оттого когти вспарывают кожу криво и неосторожно. Лукас отвечает ему тяжелым вздохом, который бьет наотмашь даже сквозь по-прежнему оглушающую музыку. Темнота разрывает в клочья. — Боюсь. Конечно, я боюсь. Вообще-то, Майк, это нормально — бояться. Но вот скажи, смог бы ты так поступить с Уиллом, к примеру? Встречаться только потому, что это — легкий вариант? — в этот раз Майк даже не вздрагивает, не дергается. — Да причем тут вообще Уилл? Мы с ним не встречаемся, Лукас, — шипит он в ответ, скулит темнота. — А ты? Ты почему с ней встречаешься? — хочется облиться ядом, шипящей кислотой с ног до головы. — Серьезно, Майк? — Она же тебя бросила, а теперь еще и… — на этом горло пересыхает — яда не остается. Остается только горько хрипеть, раздирая воспаленную глотку. — Слепая? Ты уж прости, но ты так-то тоже, чувак. И что? Ты от этого перестал быть тем Майком, которого я знаю с самого детства? С которым играл в «Подземелья» и болтал по ночам по рации? Думаешь, стал бы я иначе терпеть сейчас твое дерьмовое поведение? — Прости, — вдруг обжигает стыдом, потому что Лукас — такой болезненно-искренний, ломкий и честный, а Майк в ответ способен только кусаться и скулить побитой псиной. — Я… я не хотел… я… — Майк, я серьезно знаю тебя почти всю жизнь. Я понимаю. Так вот, все просто: я ее люблю. И она, надеюсь, — Майк слышит в его голосе усмешку, она отдает мурашками на коже. — Тоже. И если вдруг ты захочешь поговорить не о моих отношениях, я всегда рядом. И наконец отпускает, снова понятливо открывая доступ к спасительному кислороду. Майк задыхается — на каждый вдох по короткому обжигающему горло глотку виски, пока не пустеет стаканчик. Уилл так и не возвращается. Но, шатаясь ориентировочно в сторону кухни, Майк врезается в Дастина, а тот вновь пытается ему помочь, в этот раз как нельзя кстати — доливает в стакан еще алкоголя. В этот раз — мерзкую водку с каким-то приторным ягодным соком. Но та тоже умело делает свое дело, поэтому в какой-то момент темнота вновь расцвечивается яркими пятнами — почти северное сияние. Почти шипучие звезды — потому что он находит себя в объятиях Эл на все той же вроде-бы-кухне, от нее знакомо пахнет детскими духами со сладкой приторностью ягод, стиральным порошком — от рубашки Хоппера поверх джинсового сарафана, скрипящего под его пальцами, горьким цитрусом — шампунем в отросших кудрявых волосах. Он у них с Уиллом один на двоих — и это осознание разбивает напрочь. — Тебе идут блестки. Странно, но красиво, — ее голос такой нестерпимо нежный, но на дне, как обычно, теряется хитрая усмешка. — Пойдем танцевать? Первый и последний их танец адресован Зимнему балу, когда у них еще чертова бесконечность, а по венам вскипающая первой влюбленностью кровь. От нее закладывает уши. От нее хочется беспричинно смеяться, и смех этот рассыпается искристыми звездами вокруг. Сейчас же от этой влюбленности остается только горькая нежность, шелком жалкой усмешки скользящая по губам, и Майку хочется хоть на мгновение, хоть на одно чертово мгновение вернуть это ощущение — когда за спиной словно невидимые крылья и кажется, что ты вот-вот взмахнешь ими и взлетишь — к бескрайнему небосводу, к шипучим искрящимся звездам. Его крылья обломали в пятнадцать — их срезает вместе с рассекающей город кривой паутиной разломов. И поэтому он просто не имеет права отказать, чтобы хотя бы сейчас, хотя бы на одно чертово мгновение — к звездам. Он растворяется в песне, которую слышит впервые. Рука Эл — продолжение его собственной. В темноте не видно чужих лиц — и не страшно показаться смешным. Как с макияжем — какая к черту разница, если он сам никогда не сможет рассмотреть каждую неровную трещинку собственной нелепости? Темноту, и правда, расцвечивает звездами, а сознание рисует широкую, до боли знакомую улыбку Эл. Он ее почти уже не помнит, но даже сквозь грохот музыки может расслышать звонкий смех. Темноту кружит, раскалывает мелкими осколками, и сам он полнится этими ощущениями — предательски-мягким полом под подошвой разношенных кед, приторно-ягодными духами, разъедающими легкие, липким блеском — и липкой улыбкой — на губах. В какой-то момент от слишком громкой музыки закладывает уши, и уже не слышны голоса — только собственное сердцебиение, в такт с которым так легко двигаться, доверяя только этим пряным осколкам чувств. В такт с которым так легко забыться, потому что рука Эл — продолжение его собственной, а ее звонкий смех разгоняет темноту искрящимися звездами. И пусть музыка, весь вечер впивающаяся в барабанные перепонки, катится к черту, потому что в его объятиях — бывшая девушка, сейчас по праву зовущаяся лучшей подругой. Эл — эти самые колкие блестки, рассыпавшиеся по его щекам, и лишь немногие знают, что сделаны они из стали. Сталь эта навечно въедается в каждого из них, но сейчас, сейчас и она может катиться к черту. Потому что впервые за долгое время в глотке клокочет не шипучий яд, едкая кислота, а смех — искренний, ломкий, неприлично громкий и неприлично счастливый. Майк впервые чувствует себя ж и в ы м. Эл ему вторит, прижимаясь в неожиданно крепких, стальных объятиях. — Спасибо, — почти шепотом. — За что? — голос Эл пропитан сладкой улыбкой, и Майк, не удержавшись, клюет ее в щеку поцелуем, в котором нет ни единого намека на прежние чувства, просто сейчас это так легко — пропитаться нежностью, раствориться в ней целиком. Теперь ее кожа тоже липкая и в блестках, хотя ей, вообще-то, в отличие от него, это ни к чему. Эл сияет всегда. — За танец, — хмыкает он, нервно поправляя чуть съехавшие очки, опомнившись. — И за звезды. — Ты тоже их видел? — Майк почти ощущает ее улыбку. Быть может, они оба пьяны настолько, что им мерещится одно и то же?.. — Раньше рядом с тобой я всегда их видел, — вдруг, не удержавшись, подыгрывает он. И вдруг, не удержавшись, поскальзывается на этих самых звездах, спиной врезаясь в кого-то. В легкие же врезается чуть более резкий, сильнее горчащий, чем у Эл, цитрусовый аромат. Майк невольно облизывает губы. Уилл — его горечь, оседающая в легких всегда приторно-сладким послевкусием. Уилла он узнает даже в этой чертовой проспиртованной темноте, сквозь грохот музыки и разноцветье бьющихся в танце чужих тел. Уилл подхватывает его под руки и: — Тебя Макс искала. — На кой хер я сдался Мэйфилд? — Вообще-то она хотела пригласить тебя покурить. Что ж, отказывать в такой ситуации — невежливо, даже рыжей ведьме. И, в который раз за ночь, Майк соглашается. Сделать это чертовски легко, когда темноту обжигает алкоголем вперемешку со звездами, а щеки все еще горят от танца с Эл. Майку просто чертовски легко согласиться, если зовет его Уилл. Мэйфилд, рыжая ведьма, знает его чертовски хорошо.* * *
Весенний, горький от цветущих деревьев, воздух разбивается о горящие алкогольным огнем щеки, а в поясницу неприятно врезается верхняя ступенька. В глотку врезается жгучий сигаретный дым. Темнота наполняется таким откровенным шипением тлеющего окурка. Они — на расстоянии ступеньки, на расстоянии скрещенных во тьме сигарет. Майк, не удержавшись, неосторожно разбивает эту тишину первым: — Ты любишь Лукаса? — Уилер, — голос Макс пропитан нежным ядом, травящим его миллиметр за миллиметром. От нее по-прежнему остро несет ментолом, и этот аромат оседает где-то на подкорке сознания, становится почти неотделимым от него самого — как Уиллов цитрусовый. — С каких пор мы обсуждаем с тобой мою личную жизнь? — Не знаю, — Майк осторожно пожимает плечами, хотя, скорее, зябко ежится — весенняя ночь пробирает резким холодом. — А с каких пор мы вообще общаемся? И ты зовешь меня курить? — А ты только начал хоть немного мне нравиться, — наигранно разочарованно выдыхает Макс, тут же заменяя воздух никотином под шипение сигареты. — Уилер, я зову тебя курить как раз потому, что ты не раздражаешь меня тупыми разговорами. — Брось, мы только и делаем, что разговариваем, Мэйфилд. И тебе нравятся эти разговоры, признай. — Да, — Макс опаляет темноту огненно-алым раздражением. — Своей редкостью. Тебе говорили, что ты навязчивый, Майк? — Да, раньше — постоянно, — за улыбкой прячет полынную горечь, растекающуюся внутри от бесконечного количества воспоминаний из детства. Его всегда было много — для родителей, по сути, упекших его за это в подвал, для старшей сестры, какое-то время даже называвшей его «липучкой». И только для Уилла его всегда было достаточно. Не много и не мало. Так, как надо. Сейчас этого до ломоты в костях не хватает. Сейчас ему кажется, что и для Уилла его слишком много, потому что Майк — чертова обуза, якорь, тянущий на самое дно. За якорь так удобно зацепиться — и утонуть следом. И Майк бесконечно, бесконечно этого боится — утянуть Уилла следом за собой. Спутать сон с реальностью. Быть может, однажды он уже это сделал, а Уилл милосердно делает вид, что этого не было. Что остро-алкогольное дыхание, разбивающееся о шею, не узкую и не слишком широкую, с выпирающим кадыком — и д е а л ь н у ю. Которая словно создана для того, чтобы испещрить разноцветьем поцелуев. Быть может, ему не приснились эти жадные стоны, насквозь пропитавшие воздух, но Уилл безжалостно делает вид, что этого не было. — Эй, — Макс пихает его в плечо, отчего темнота кренится вправо. — Не падай, Уилер. С чего ты заговорил вдруг о любви? — Потому что я люблю, — выплевывает он, и сам же пугается своих слов — теперь оброненных вслух, ставших слишком острыми, реальными. Когда-нибудь он наконец научится вовремя захлопывать свой чертов рот. — Оу, — только и выдыхает Макс, еще пару минут нарушая тишину только шипением уже новой зажженной сигареты — Майк считает. — Ну, — с выдохом дыма ему в лицо. — Поздравляю? Или сочувствую? Как сам разберешься, подскажи, как реагировать, — она усмехается, и хочется в ответ привычно вцепиться в чертовы рыжие патлы, наверняка, как обычно растрепанные. — Кажется, я никогда не разберусь, — криво усмехается он, наугад задирая руку и впиваясь пальцами в обжигающе-холодные перилла, чтобы добавить себе хоть немного равновесия. С Мэйфилд они всегда кружат точно на острие ножа. — Ну, рано или поздно все равно придется, Уилер. Если бы можно было сбежать от собственных чувств, я бы сделала это первая. — Какого черта? Лукас? — Не спрашивай о том, чего не хочешь знать, Уилер, — неожиданно горько усмехается Макс, и Майк — также неожиданно — понимает. Темнота расцвечивается звездами, складывающимися в до боли знакомую широкую улыбку. Эл. Они с Макс всегда были похожи чуть больше, чем ему казалось возможным. Майк понятливо ничего не говорит, лишь осторожно находит в чернильной темноте чужие пальцы, случайно обжигаясь сигаретой. На самом деле, это всегда обжигает сама Макс — по-другому не умеет. Но от нее, как и от Уилла, эти ожоги он готов стерпеть. Потому что Мэйфилд, пожалуй, как никто, понимает, как порой ему паршиво и хочется выть в подушку, но страшно — страшно случайно промахнуться мимо кровати и выбить деревянным изголовьем все чертовы зубы. Макс благодарно сжимает его пальцы в ответ и: — Еще одну будешь? И да, Уилер. Я люблю Лукаса. — Да, Мэйфилд, — он горько усмехается. — А я люблю Эл. — Мудак, — почти восхищенно тянет Макс, прорезая темноту рыже-огненными всполохами. — О, не ты первая, кто так считает, Мэйфилд, — пожимает плечами Майк, опять, скорее, зябко ежась от пробирающего до костей холода. Тот, кажется, поселился в нем навечно, и не нужно никакой весенней ночи, достаточно собственных неосторожных мыслей. — Уверен, Эл тоже думала так не один раз, просто в словаре не нашлось подходящего слова, — усмехается. — О, она точно жалеет, Уилер. Но не о тебе. — В каком смысле? — Я почти уверена, что Джейн все еще винит себя в произошедшем. И с тобой, и со мной. — Какого черта? — Да брось, Уилер, ты с ней столько встречался и еще удивляешься? Вы же с ней буквально поэтому и расстались — вы слишком одинаковые с этим своим комплексом героя — или спасателя… — Вообще-то мы расстались не поэтому, — невольно бурчит, супясь, Майк, но чертова рыжая ведьма бьет точно в цель. Он никогда не мог посоперничать с Эл, хотя бессчетное количество раз безнадежно пытался — пытался стать супергероем в ответ. Вот только его удел — мастерски причинять боль всем окружающим. Единственный его талант. — Угу, — недоверчиво хмыкает Макс, рывком цепляясь за перилла и вставая, рассекая сгорбленным хребтом воздух. — Спасибо за компанию. Надеюсь, в следующий раз ты будешь менее разговорчивым. — О, так следующий раз будет? — не удержавшись, кричит он уже ей вслед, а губы, с которых давным-давно стерся липкий блеск, предательски растекаются в усмешке.* * *
Горький от свежести весенний воздух вновь шелком скользит сквозь пальцы, и хочется закружиться в эйфории, только в этот раз его смех не подхватит Эл, она остается на ночь у рыжей ведьмы, их подбирает на рассвете миссис Харгроув. Та вежливо и удивительно тепло предлагает подвезти и их, но Майк отчаянно цепляется за Уилла и пьяно тянет: — Не-е-ет, мы идем гулять! Встречать рассвет! Тот почему-то не возражает и пальцы его навязчивые отцепляет только для того, чтобы переплести с собственными. Предрассветное дыхание пропитано нежностью, и в этот раз рука Уилла — продолжение его собственной. Они бредут по знакомым с детства улицам почти в обнимку, и Майк в очередной раз благодарен чернильной мгле за то, что сейчас это так легко — в темноте можно не бояться чудищ. С ними он давным-давно столкнулся лицом к лицу. Сейчас — лицом к лицу с Уиллом. — Опиши его, — хриплый шепот, который теперь не бьется о грохот музыки, хотя уши по-прежнему закладывает, только теперь от нервной дрожи, пробирающей до самых нервных окончаний, потому что дыхание врезается не в шею, в губы — легко догадаться по обжигающему в ответ неровному дыханию. — Ну, мкияж, к-рый ты мне сделал, — невнятно бормочет он, от алкоголя или усталости проглатывая слова. Но Уилл, возможно, тоже знает его наизусть. Потому что темноту рассекает осторожными прикосновениями к щекам, что не шипучие звезды — целый чертов фейерверк. — Сейчас уже почти рассвет, — невпопад отвечает Уилл. Или… — Представь: розовый вперемешку с синим, сумеречным таким, а еще желтым — от лучей солнца, как- — Как ты, — перебивает Майк, не удержавшись. — Что? — теперь не понимает Уилл, обжигая его губы своим дыханием. Сейчас — это так легко, раствориться в предрассветных лучах, поплыть следом за горчащим на языке весенним воздухом, стать его частью. Огонь плавит кожу, обжигает разноцветьем солнечных вспышек, они, точно фейерверк, отпечатываются на обратной стороне век. И пусть Майк никогда не сможет их увидеть, сейчас, в это самое мгновение, он их чувствует — не кожей даже, каждым чертовым нервным окончанием. И это заставляет ни секунды не сомневаться в том, что он не спит — во сне его никогда не плавит настолько сильно. И, вспоминая разговор с Лукасом, думает: «хоть бы не лбом ему по челюсти, хоть бы, блять, не лбом ему по челюсти» — врезаясь дыханием в мягкие, сухие и обветренные весной губы Уилла. На секунду дыхание замирает, осторожно смешиваясь, а потом тот дергается к нему в ответ, по-прежнему обжигая подушечками пальцев щеки. Этот поцелуй навечно выжигается в памяти этим фейерверком — темнота полнится цветами, а губы плавятся от скрипучей нежности с привкусом приторного сахара на губах. Он такой невесомый, точно Майк его выдумал. Он такой до боли, до солнечных ожогов реальный, что легкие горят огнем, прожженные этим выученным наизусть цитрусом. Майк, не в силах удержать равновесие, цепляется за руки Уилла своими, сжимает сильнее. Ладони сцеплены воедино, почти намертво склеены — мужская и мужская. Касаться, чувствовать обжигающее дыхание — по-прежнему как два пальца пистолетом и к виску. Уиллу даже не нужно стараться, ему не нужен «Глок», подаренный Нэнси, чтобы Майка уничтожить. Уилл, реальный, настоящий, не во сне отвечающий на его поцелуй, — это острее любого ножа. Это страшнее любой пули. И вдруг по нижней губе скользит обжигающе-горячий язык — вот он, последний, контрольный выстрел.