слова до костей раздеты
Вечерний прогретый солнцем за день ветер плавит легкие, а колкий морозный дождь заставляет захлебываться, кеды намокают и больше не пружинят по асфальту, поэтому остается лишь почти что ползти наощупь по дороге, ведущей к городу. Майк слышит и чувствует приближение Эл раньше, чем та взметает вверх, стискивая его в объятиях со спины. Даже не морщится — ей можно даже без нелепого разрешения. — Эй! Мы договаривались собрать сирень, Майк! — ее голос пропитан шутливым кисловатым осуждением, а вновь распущенные волосы щекочут кожу, отчего хочется расчесать ее до нервных ран. — А еще в договоре было что-то о том, что нас подвезет Хоппер, — хмыкает он, устало опуская до того уверенно взметнувшиеся к небу плечи. Весь эмоциональный запал так ожидаемо и неотвратимо гаснет, затухает под дождевыми каплями, которые Майк слизывает с сухих обветрившихся губ — горчат медью, точно кровь. Пробирает до костей — он помнит эти кровавые дожди, багряные, оставляющие на ладонях и одежде ржавые разводы. Их легко было спутать с реальными ранениями, поэтому цепкий едкий страх не отпускал ни на мгновение. Пока не сменился на звон напольных часов и вкрадчивый шепот Генри. Прибивает к асфальту намокшие кеды, и остается лишь едва волочить ноги, вслушиваясь в звенящий плеск воды в луже, — это Эл переступает с ноги на ногу, продолжая уверенно стискивать его в своей цепкой почти что стальной хватке. Дождь заканчивается, и Майк неизбежно заканчивается вместе с ним. — Ты бы хотел, чтобы папа вместе с нами обсуждал отношения? — ему нетрудно представить, как в этот момент Эл смешно вскидывает брови. Сладкий и невыносимо нежный ягодный аромат пропитывает его насквозь. — Отношения? А мы планируем обсуждать отношения? — не удержавшись, усмехается. — Чьи же? Еще не случившиеся твои или?.. Конечно же, «или». То самое «или» с трещинами и сколами акриловой краски, с едким, оседающим под кожей цитрусовым ароматом шампуня, с солнцем, пропитавшим каждый уголок его сознания, несмотря на скалящуюся темноту. — Ты знаешь, — тяжело, утвердительно роняет Эл. Им даже не нужны слова — одного нечаянного признания в камере депривации было достаточно. Одного его желания хоть на мгновение увидеть Уилла было абсолютно, совершенно, блять, достаточно. Эл перестает его обвивать поперек пояса, цепляет одну ладонь в свою и с силой тянет вперед, ускоряя, наверняка к тем самым сиреневым кустам, еще не обнесенным ветром и дождем. Их аромат вспыхивает яркими красками в сознании, нежный, но терпкий, усилившийся из-за непогоды и теперь словно пропитавший все окрестности. Различные оттенки фиолетового. Уилл дал бы название каждому из них. Уилл — тонкие длинные ноги, не скрытые шортами, скол подбородка, родинка над верхней губой, нахмуренные брови, встрепанные волосы. В нем едва ли читается тот маленький мальчик, с которым Майк взлетал на качелях вверх, к самому солнцу. Но это по-прежнему его Уилл. И это ведь теперь не вывести, не вытравить, не выжечь из сознания, Уилл — не случайное воспоминание и набор ощущений. Не цитрусовый аромат. Не случайные ошибочные поцелуи в пьяном бреду. Уилл — до одури реальный. И это острее любого ножа. Майк растворяется в ощущении скрипящих об асфальт мокрых кед, чтобы вытравить образ Уилла, настоящего Уилла, такого, какой он сейчас, из сознания хотя бы на чертово несчастное мгновение. Скрип — сильнее сжимает в пальцах ладонь Эл, та ему вторит, отвечая. Шаг — делает вдох, и легкие до самого основания заполняет нежный, чуть горьковатый, терпко-миндальный аромат сирени. Скрип — Майк размыкает спекшиеся от молчания и весеннего прохладного ветра губы. — Да… да. Что делать, если я был так уверен в том, что нам нужно поговорить, что мне нужно все исправить, но теперь я боюсь… б-боюсь снова все испортить, — сокровенным шепотом наконец, когда Эл уверенно тянет его ладонь вперед и пальцы касаются чего-то влажного, скользкого, твердого и чуть шероховатого. Ветки сиреневого куста. Гладкие лепестки проскальзывают сквозь пальцы, а аромат усиливается, скатывается по коже с каплями дождя. — Майк, — ладонь Эл шелком поверх собственной. Она сжимает ее сильнее, наклоняет — треск ветки врезается в уши. — Помнишь, ты когда-то объяснял мне? Что в ссоре не может быть виноват кто-то один? — Ну да, и что? — щетинится Майк, стискивая в скользких от дождевой воды пальцах отломленную ветку. Это ведь совершенно не причем, они с Эл — абсолютно другое. Майк всегда знал, почему она злится или обижается, с годами различая оттенки эмоций все лучше, всегда делал то, чего бы ей хотелось, пусть и не сразу, пусть и перепрыгивая горстки сомнений и собственных совершенно никчемных мыслей. Майк не может сделать того, чего хотел бы Уилл. Ни при каких обстоятельствах он не смог бы от него отказаться. Просто забыть, просто смять в комок и сжечь эту бурю эмоций внутри, выкинуть из воспоминаний ощущение гладкой обжигающей кожи под губами, дыхание, сталкивающееся с чужим, на перекрестье — сплетенные ладони. Мужская и мужская. Майк пробовал — и проснулся в палате чертовой лаборатории со сломленными костями и совершенно бесполезными слепыми глазами. Майк пробовал — и его поглотила темнота. — А то, что ты не можешь все испортить, только если того же не захочет Уилл, разве нет? А он не захочет, и не мне тебе напоминать, почему, — голос Эл обжигает, опаляет рваные края пропитавшей все насквозь темноты, а ладонь по-прежнему сжимает его собственную, заземляя. Прибивая к скользкой траве, в которой нестерпимо хочется затеряться, врасти в нее с корнем. Стать таким же сиреневым кустом. Растениям не нужно чертово зрение. Им не нужно видеть улыбку Уилла Байерса, чувствовать его пальцы на своей коже, губы, мажущие вдоль кромки волос, — как два пальца пистолетом и к виску. Им не нужно — Майку жизненно необходимо. — А если… если он захочет? — Тогда тебе нужно понять, почему. Этому меня ведь тоже ты научил — чтобы решить проблему, нужно ее обсудить. Выслушай его и расскажи сам. — Эл, я говорил! Я говорил, и вспомни, чем это закончилось! — осколками человека на втором этаже дома Байерсов-Хопперов. Осколками его, Майка, сердца. Потому что его сердце — Уилл. — Я боюсь, — опять откровенным шепотом на грани с истеричной молитвой. — Я не хочу… не хочу, чтобы ему снова было больно, — «из-за меня». Руки Эл скользят по плечам змеями, прибивают к полу все сильнее, вплетая в объятия, прошитые нежностью, поддержкой, заботой. Ее дыхание врезается в шею, больше не скрытую волосами. Сиреневая ветвь в сплетенных пальцах — сигнальный огонь. Почти горячечная мольба о спасении. — Тогда, если страшно говорить, можно написать. Папа так делает, когда боится на эмоциях сказать что-то не то. — Я не очень хорош в письмах, если ты помнишь, — губы обжигает усмешкой. — Тебе мои никогда не нравились. — О да, Майк! — Эл наверняка сейчас смешно закатывает глаза, но в реальности — его реальности — лишь плавит темноту теплым ягодным дыханием о его шею. — Но это потому, что ты не был в них искренен. — Ладно… ладно, — спустя пару вдохов соглашается он. Наощупь пробирается к скользкой шероховатой древесине вновь, цепляя новую сиреневую ветку для будущего букета. Эл помогает ее наклонить и сломить с легким треском, в нос врезается ароматом горький древесный сок вперемешку с нежной миндальной приторностью мелких цветов. — Я попробую, — добавляет, подумав. — Спасибо, что вправляешь мне мозги. Забавно, что раньше, когда мы встречались с тобой, Уилл делал то же самое. — Ну, теперь моя очередь помочь брату, да? — Эл весело усмехается, и темноту уже почти привычно расцвечивает звездами. — Пожалуйста, Майк. Не бойся, ты отлично умеешь мириться. Майк тянется к новой ветке, борясь с собственной абсолютно глупой улыбкой. — Как тогда, когда мы не могли поделить, какой фильм будем смотреть, а по итогу не добрались даже до середины, потому что Хоппер был на ночном дежурстве? — не удержавшись, все же выпаливает. Тогда они целуются, едва ли не стирая губы в кровь, потому что Майк считает, что примирение поцелуями в мелких спорах — отличная идея. Считает до сих пор. С Уиллом такое даже в мыслях предполагать — смерти подобно. Потому что даже те, вполне реальные, осязаемые пьяные поцелуи теперь кажутся горячечным полночным бредом, первым сном, после которого он действительно не проснулся. И даже тот… словно очередной кошмар. Ведь Майк до сих пор пытается проснуться, быть может, и просыпается, но кошмар продолжается. Кошмаром оказывается его жизнь. Майк трясет головой, ветер вперемешку с дождевыми каплями мажет по затылку, колотым тающим льдом затекая за шиворот, отрезвляя, отвлекая от «неправильных» мыслей. Кажется, такие случаются все реже. — Майк! — и эта возмущенная интонация Эл — совершенно Уилловская, выученная точь-в-точь. В этот раз мысли о нем не отдают на языке горечью разочарования, лишь теплой медовой нежностью. — Но вообще-то так тоже можно, — неожиданно добивает его Эл веселым тоном, пьяным от сиреневого аромата, от пьяно-пряной весны, окутавшей все вокруг. — Если никого не разбудите снова и сначала поговорите. — Как, по-твоему, мы кого-то разбудим поцелуями? — Майк, — в ее голосе плещется игристая шипучая усмешка. — Ты громко стонешь, когда целуешься. — Эй! — Эл бьет точно в цель, будоража внутри клубок из старых, пыльных, далеких воспоминаний, неловко-подростковых, жарких, нестерпимо-летних, до того задвинутых на дальнюю полку сознания. — Ты говорила, что это нормально! — Так это нормально, Майк. Ну, пока вы не разбудите папу. Майк усмехается, представляя лицо Хоппера в подобный момент. Кажется, несмотря на их улучшившиеся взаимоотношения в последнее время, после такого он совершенно точно не жилец. — И еще, Майк… — М-м? — тянет вопросительно он, напрягая пальцы, с силой стискивающие уже полноценный букет из четырех или пяти — сбился со счета — сиреневых веток. — Если будешь писать письмо, не забудь в конце добавить «С любовью, Майк», — ее голос пропитан ехидством. Эл давно уже не злится и не обижается на те пыльные рваные письма, всегда сухие и скомканные, что он ей отправлял. — Не забуду, — и это — как очередное признание.* * *
Майк знает — надо бы сразу к Уиллу, вместе с Эл, нельзя больше откладывать неизбежное. Уилл — его неизбежное. Майк знает Уилла наизусть, то, как тот любит накручивать себя, переполняться тревогой и паникой целиком, но еще лучше знает, как сам может переломить кого-либо одними лишь нечаянно и совершенно напрасно брошенными словами, поэтому все же пробует поступить правильно, так, как предложила Эл. Он пишет чертово письмо чертову бесконечность, и пальцы сводит от напряжения, на одной руке — из-за того, что нужно вечно придерживать чертов лист, на другой — из-за того, что чертова иголка то и дело скользит по потеющей от нервов коже. Майк боится случайно продрать шероховатую бумагу и ненавидит исправлять ошибки, приминая подушечкой указательного колкие края от проколов, и только на середине понимает, что, блять, понятия не имеет, сможет ли Уилл прочесть его письмо, Макс ведь научила его только одной фразе. «Спасибо, что остался живым» — мурашки агрессивно продирают кожу вдоль позвоночника. Страшно быть честным в ответ, но и иначе просто невозможно. Поэтому все, что ему остается, — нервно вдавливать иглу в лист, выскабливая из себя все то, что не давало покоя долгие месяцы. А может, и годы. А может, и всю жизнь. Выцарапывая на мятых листках свои мысли, свои острые горькие чувства, оголенные до неприличия эмоции. Металл — проводник электрического тока, а игла у этого жалкого подобия ручки как раз металлическая, кажется, сейчас его прошьет зарядом насквозь. Но он продолжает внимательно выкалывать правильные комбинации точек, стараясь не сбиться — это было бы просто стыдно, раз уж он сам давал Мэйфилд уроки Брайля. Когда внутри остается голое, тревожное ничего, Майк наконец прокалывает последние символы, три простых слова, которые он задолжал Эл чертовы годы назад. В этот раз ему не приходится делать глубокий вдох перед спуском по адской лестнице его страданий, ведущей на первый этаж, ступеньки легко угадываются под подошвами кед, и их уже даже нет необходимости считать. Он ищет Нэнси, чтобы посоветоваться, но врезается в сладкое цветочное облако с привкусом ванили, лицом — в пушистые волосы, теперь он знает, по-прежнему выбеленные, с отросшими темными корнями. — Мам, — выдыхает Майк и, не удержавшись, цепляется за хрупкую сломленную фигурку объятиями. — Тебе, — сглатывая подкатившую к горлу горечь. — Тебе идет тот розовый блеск для губ. — Спасибо, мне его Нэнси подарила, — на автомате отвечает мама, приглаживая ладонями его футболку вдоль позвоночника, но тут же встревоженно замирает. — Майк? Майк, откуда ты?.. — Я видел, — он осторожно отрывает лоб от ее плеча и поднимает голову, свой бесполезный слепой взгляд, давая понять, что чуда не случается. — Но… но ненадолго. Тебя, Холли, Нэнси… Холли так выросла, да? — голос предательски дрожит. — Это все Эл… то есть, Джейн… она… она волшебная… — Ох, малыш, — неожиданно горько врезается в уши мамин ласковый голос, она сильнее сминает его футболку, стискивая в объятиях, цветочных, теплых, насквозь прошитых любовью. И впервые за долгие месяцы Майк ее, эту любовь, чувствует — не удавкой, удачно завернувшейся вокруг шеи, а апельсиново-солнечным теплом где-то под ребрами. — Ты такой сильный, Майки. Ты такой молодец, ты… все хорошо, хорошо… все будет хорошо, — шепчет мама, щекоча дыханием и своими колкими выбеленными волосами кожу. Приторно-сладкая горечь. — Даже если Джейн не сможет… снова… не сможет снова тебе помочь, ты ведь помнишь — тебе не нужны глаза, чтобы нас видеть. — Да, мам… да. И видеть мне вас тоже необязательно, чтобы быть рядом, — с кривой усмешкой, невольно рассекающей лицо, продолжает он уже заученную фразу. Им всем, каждому, ее вдалбливает Оуэнс с самого первого сеанса, но впервые мама произносит ее вслух сама. От этого пробирает острой дрожью вдоль позвоночника. Но где-то внутри теперь оседает тот горький протест, всегда раньше вырывавшийся наружу ядовитой злостью. Возражать больше не хочется — ему, и правда, не нужны глаза, чтобы видеть, пусть с ними и было бы лучше. Так или иначе, при любом раскладе — на Уилла он не может перестать смотреть. Потому что тот сияет. Солнечными вспышками под кожей, медовой горечью по венам, яркой куцей круговертью пятен в сознании. Нельзя больше откладывать неизбежное.* * *
Ему бы хотелось, чтобы дверь распахнул Уилл, как бывает в дурацких романтических фильмах, которые любит Нэнс, а ему приходится в них вслушиваться, подавляя рвотные позывы и непрошенные слезы. Обычно слева сидит Холли на диване, уже сонно сопя ему в бок, а справа чуть поодаль — мама, давая ему личное пространство. Нэнси — всегда на полу у дивана, в подушках, из-за чего ему страшно случайно задеть ее ногой, хотя больше она не будет из-за этого на него ворчать. Потому что ну — он же не специально. Он же просто не заметил. Но — нет. Встречают его горечь Хопперовского одеколона вперемешку с ароматом лосьона для бритья и тяжелый вздох. — Ты как тут оказался, пацан? Разве ты не должен быть в другом городе? — Сам дошел. — Пешком из Индианаполиса? — голос Хоппера пропитан скепсисом, и Майку даже не нужно смотреть, чтобы знать, что сейчас тот выгнул бровь. Шуршит рубашка, когда тот опирается плечом на дверной косяк. — Из дома, Хоп. Мы приехали еще утром, я уже встретил Эл в лаборатории и, вообще-то, она должна была предупредить о моем нашествии. — О твоем нашествии невозможно предупредить заранее, Уилер. А моя дочь сразу, как вернулась, ушла гулять с этим мальчишкой, Хендерсоном. — О, уже угрожал Дастину расправой в случае чего? — с интересом тянет Майк, усмехаясь, как тут же чувствует, что затылок греет от неожиданно прилетевшего легкого удара. Он никогда не боялся Хоппера, а в последнее время был ему даже… благодарен?.. И если его слова не пустой звук, как шорохи, крысами разбегающиеся по углам дома в темноте… — Уилер, ты слишком осмелел. И что-то мне подсказывает, что ты здесь не за тем, чтобы пытать меня на пороге собственного дома. — Могу не на пороге, если пустишь, — щеки уже трещат от натянутых кривых усмешек, рассекающих лицо. — Но ты прав, — неожиданно честно выдыхает Майк, воздух тяжело выкатывается из горла. — Я просто тяну время. — Ну и зачем? Заходи. И если его слова не пустой звук… — Мне страшно, — нестерпимо честно. Хоппер же обещал, что Майк — тоже семья, и если его слова не пустой звук, то, быть может, сейчас он не так уж и зря надеется хоть на какую-то поддержку. Потому что только Хоп, помимо Эл, видел и слышал ту ссору, потому что именно Хоп тогда подвез его домой, потому что именно Хоп почти заменил ему чертового отца, когда родной врос в кресло в гостиной. И сам стал мебелью. Не Майк — некая неудобная тумбочка, а сам Тэд. И теперь он это чувствует, потому что сейчас перед ним стоит ворчащий и пыхтящий Хоппер, который с ним, по крайней мере, разговаривает. Который сказал, что Майк — тоже семья. — Уилер, — голос Хоппера неожиданно строгий, но не злой, с каким-то теплым мягким оттенком, чуть горчащим, точно кофе с соленой карамелью. — Всем бывает страшно, но если будешь бежать от проблем, то они от этого не исчезнут и продолжат копиться. И однажды ты споткнешься, а они догонят и погребут под собой. Легкий хлопок по плечу, на одно острое мгновение сжавшиеся на сколе плечевой кости пальцы. — Да, — каркает Майк, с силой выдавливая из себя ответ и нащупывая эту ладонь, чтобы на секунду пожать в ответ. — Да, ты прав, Хоп. Спасибо… я… можно я?.. — Не споткнись на лестнице, ребенок. Или тебя проводить? — Нет уж, спасибо, — хмыкает Майк, осторожно проскальзывая мимо и замирая на мгновение — балансируя на самом краю пропасти. — Лучше бы ты остался жить в той хижине в лесу. Вы все. Там хотя бы не было чертовых лестниц. И Майку не нужно в и д е т ь, чтобы услышать шелест усмешки, брошенной в спину, и догадаться, что Хоппер сейчас качает головой. Насчитывает четырнадцать ступеней, это на три меньше, чем у них дома, там все семнадцать Майк много раз считал зубами или лбом. Ступает осторожно, шепотом сквозь сжатые зубы — один, два, три… Потом будет одиннадцать. А после — после Уилл. Майк выстукивает морзянкой по двери жалкое «привет», отчаянно надеясь, что его пустят дальше порога. Он считает секунды дыханием — двадцать три вдоха, двадцать два выдоха, последний замирает у края губ, когда дверь распахивается. В этот раз никакой музыки по ту сторону, лишь сложно считываемое дыхание и никаких солнечных вспышек — сплошная, всепоглощающая темнота, пробирающая насквозь. Даже цитрусового аромата, приевшегося, нет, только дрянной обжигающий глотку ментол, как в их первую встречу, когда Майк Уилла не узнал. Сейчас же... сейчас узнает. Выучил наизусть его дыхание. Биение его сердца. Майк знает его наизусть. Уилл — его любимое стихотворение. Его лучшая молитва. — Прежде, — вновь выталкивает он из глотки слова — жалкий скулеж побитой псины. — Прежде чем ты захлопнешь дверь… или накричишь на меня… за что-то… или просто заткнешь… просто прочитай, ладно? — протянутая дрожащая ладонь со смятыми листками и вновь лишь срывающееся дыхание в оглушающей тишине. — Ладно? — почти мольба. — Хорошо, Майк, — и Майк не узнает в этом тихом голосе своего Уилла, ни того, что смеялся над его шутками, ни того, что пьяным разговаривал с ним о прошлом, ни того, что уверенно спорил с Макс. Лишь… тень. Жалкий отголосок. Он отчаянно надеется на мгновение случайно зацепить пальцы Уилла своими, но тот аккуратно выхватывает неаккуратную стопку и — просто захлопывает дверь. Майка прибивает этим разрывающим барабанные перепонки хлопком к полу. Резким движением вниз, как его сорванное в панике дыхание. Он съеживается, обхватывая колени руками, цепляясь короткими обломленными ногтями за ткань джинсов, пытается вслушиваться в тишину, но за стеной — ни звука. Даже дыхание замирает, застывает в мигом заледеневшем воздухе. Мысленно он зарывается пальцами в клейкий скользкий ил на дне озера Ловерс Лейк, почти выбирает вновь провалиться в эту темноту, погрязнуть с головой, когда дверь раскрывается, и он, теряя опору, валится назад, врезаясь затылком в острые колени. — Ой, — неловко натягивает потрескавшиеся губы в улыбке, слепо поднимая голову, вероятно, к лицу Уилла. — Майк, — тяжело вздыхает тот и почему-то не помогает ему подняться, а сам опускается на эти чертовы колени так, что губы оказываются в считанных дюймах от его уха. Обжигает дыханием мочку. Прожигает насквозь. Майк почти впивается пальцами в пол, почти врастает, потому что силы воли уже не хватает, чтобы удержаться на месте и не отклониться назад. Та предательски заканчивается еще тогда, когда он валится Уиллу под ноги. На первом этаже подозрительно тихо — удивительно учтиво со стороны Хоппера. — Я тоже хочу поговорить, но… — Уилл- — Замолчи, Майк, — в голосе Уилла неожиданно проскальзывает злость. «Замолчи» вновь врезается в уши и — в самое сердце — острее любого ножа. — Ты вроде бы хотел меня выслушать. Так вот, я тоже хочу поговорить, но я не знаю, с чего начать, поэтому предлагаю… предлагаю сыграть в «Правду или правду», как когда-то раньше. Майк боится сказать хоть слово, случайно спугнуть Уилла, идущего на контакт, разрушить все к чертям, а потому лишь кивает. Наконец чувствует чужие пальцы на своих — его тянут вверх, помогая подняться. Когда колени уже врезаются в кровать, он все же не удерживается: — Я обещал Лукасу, что в следующий раз буду играть в «Правду или правду» только на поцелуи. — Майкл Уилер! — но в голосе Уилла больше нет той злости, словно она нужна была ему только для первого решительного рывка, и это обнадеживает. Это утешает. Майк жалеет, что не может видеть лицо Уилла, чтобы понять настоящую реакцию, но тот добавляет: — К тому же, это действие, — примирительно. И добивает: — Но я не против действий после правды. В это мгновение Майкл Уилер — чертов труп, и Уиллу даже не надо было стараться. Достаточно одних лишь нечаянных слов, почти что обещания, что как два пальца пистолетом и к виску. Выстрел — отчаянной дрожью вдоль позвоночника. — Уилл, — хрипит он, поворачиваясь наугад. — Майк, — в голосе Уилла вновь проскальзывают те солено-злые интонации. — Сначала разговоры. Думаю, нам не нужна бутылка или что-то вроде… просто по честному факту по очереди? — Да, да, — Майк резко кивает головой, и темноту кружит. — Ты начинаешь?.. — Да, да, наверное, — вздыхает Уилл, и Майк чувствует, как прогибается матрас. Шорох простыней, осторожное рваное дыхание — не на другом конце кровати, а ближе. Уилл волнуется, но все равно держится рядом. Не как в тот раз, когда от него — одни острые окровавленные осколки. Это точно аккуратное перемирие, хрупкое, как фарфоровая статуэтка, которую когда-то швыряет в него сестра. Осколки - у мысков разношенных кед, а по губам стекает алая соленая струйка крови. — Ты действительно был придурком в пятнадцать, — лицо рассекает горчащей полынью усмешкой — конечно же. — Но ты прав, я тоже. Причем даже раньше. Потому что ты взрослел и тебе больше не было интересно со мной, а я… я боялся, что ты перестанешь со мной дружить. Сначала я требовал от тебя внимания, а потом, когда мы переехали в Ленору, я словно смирился, что ли? Ты совсем мне не писал и не звонил- — Уилл, вообще-то ты тоже!.. — Не перебивай, Майк! Сейчас не твоя очередь, черт возьми, — и опять эта злость, бьющая под дых. Больше Уилл не готов терпеть его взрывной ублюдский характер, потакать капризам, пусть порой все равно ведется, как в детстве, как когда раньше приходил в гости почти каждый день, читал вслух комиксы на пару с Холли и играл в куклы. Но правда в том, что Майк не имеет права требовать от него этого снова. Но правда в том, что Уилл больше не согласится. — Так вот, тогда я и решил, что мне нужно похоронить все свои дурацкие желания. Я сначала не хотел вручать тебе ту картину, хотя, как дурак, все же притащил ее в аэропорт. Да, ты же не знаешь… та картина с «Подземельями», ее не заказывала Джейн… — Я знаю, Уилл, — тихо бормочет Майк, с силой вдавливая затылок в стену. — Сразу извини, что перебил, но я хочу объяснить. Но сначала договори, пожалуйста, просто чтобы ты знал… что я знаю… — Знаешь?.. — в голосе Уилла неожиданная сломленная растерянность, словно он ожидал абсолютно не этого. — Ладно… ладно. Я хотел сказать, что тогда нарисовал ее в качестве прощания с прошлым и хотел… хотел тебя отпустить. Но потом, — Уилл тяжело сглатывает, и этот звук перекатывающейся в горле слюны оглушает. — Потом тот разговор в фургоне и… я просто решил, что если не могу помочь себе, то, как друг, должен помочь вам с Джейн. Вот и… вот и сказал тогда то, что сказал. — Это все еще забавно. — Забавно? — в голосе Уилла злой надрыв. — В смысле, то, что ты хотел помочь нам с Эл. Она теперь пытается сделать то же самое. — Это ты про то, что вы совсем не обсуждали с ней меня? — О да, — Майк хмыкает — тяжелый клубок внутри чуть отпускает, и он позволяет себе чуть расправить напряженные плечи. — Меня буквально пытали, клянусь! Но если серьезно… про картину. Уилл. Буквально через пару дней мы с Эл обсуждали ее, тогда я и узнал, что она ничего не заказывала, хотя мог бы догадаться сразу — откуда бы ей знать о наших персонажах в «Подземельях»?.. Но я идиот. Был им. Мы тогда с тобой почти не общались, а до этого ты не писал мне почти год… ты ведь тоже не писал, Уилл. А я никак не мог дозвониться, а писать письма было страшно. Я ведь… я ведь совсем не умею это. — Я догадался, — не удерживается Уилл. В его голосе уже успевшее забыться веселье. — Кстати, об этом. А что, если бы я не смог прочитать Брайль? — У меня был подготовлен второй вариант. Его написала Нэнси под диктовку. Не спрашивай, — молниеносно добавляет Майк, вспоминая, как его сжигает неловкость, когда он водит по изрешеченному дырками листу, дрожащим голосом читая свои отчаянные жалкие признания сестре, когда наконец находит ту после встречи с мамой. — И вообще, не перебивай, Уилл! — деланно возмущенно. — Так вот, ты никак не шел на контакт, и я тоже решил сдаться. И до расставания с Эл даже не думал пытаться снова. А потом… потом мы помирились, ну, ты помнишь, но мне все еще было страшно. Я словно ходил по краю, понимаешь? Мы постоянно с тобой ссорились, спорили, а такого не было никогда раньше. И я просто боялся спрашивать, почему ты соврал тогда. Боялся снова все испортить. — Ты бы, и правда, все испортил тогда. Точнее… испортил бы я. Если бы признался тогда. — Признался в чем? — Майк не может скрыть напряжение в голосе, по венам — разрядом во все двести двадцать, потому что внутри начинается расцветать нелепая глупая надежда. Еще одна не совсем своевременная догадка. — В том, почему соврал. Но прежде, чем объяснить… я не могу не спросить… ты и Джейн — почему вы расстались? Ты никогда не говорил об этом. И она… она тоже. — На самом деле, это я ее бросил. — Оу. — Возможно, тогда я впервые и сыграл в «Правду или правду», потому что принцип «Друзья не лгут» перестал работать пиздец как давно. Я признался ей, что не люблю ее. Любил… давно, но тогда, тогда — уже нет… Она заслуживала честности. И ты, Уилл… ты тоже заслуживал. Но я… я просто не мог. — Я тоже не мог, Майк, — в его голосе — кофейная усмешка. Надрывный скрип пружин матраса — Уилл, вероятно, двигает затекшими конечностями. Майк напряженно вслушивается в его дыхание, забывая дышать в ответ. — Не мог сказать правду. И сейчас не могу. Майка разбивает — он срывается на нечаянный выдох сквозь сжатые зубы, сжимает в пальцах мятую простынь и нестерпимо скучает по солнечным очкам Эдди, те были отличным способом мнимо спрятаться от окружающего мира. Спрятаться от Уилла. Но от себя — от себя не спрячешься. — Ладно, — жалким шепотом соглашается он, подтверждает кивком. — Хорошо. Тогда можно… можно я расскажу свою? И предположу кое-что? — Можно. — Уилл, — в горле вновь вспухает склизкий тяжелый ком — ни сглотнуть, ни выхаркать. — Я расстался с Эл, потому что думал, что не люблю никого. Ни ее, ни себя. Но в своем… своем письме я писал про Хейс… Д-Дженифер Хейс. Это глупо, но… я уже знал, что ты гей. Но тогда — тогда я так глупо ревновал, вы сидели в обнимку почти в чертовом подвале и я так хотел, так хотел оказаться на ее месте. Не на твоем, как должен бы. На ее. Тогда я и понял, что ты мне нравишься, Уилл. До Генри. До слепоты. Так что… так что если вдруг вы с Макс говорили обо мне, о том, что я все себе придумал — быть может, потому что боюсь остаться один — да, я боюсь остаться один. Точнее, не так. Я всегда боялся остаться без тебя, Уилл. Потерять тебя. — Я так боялся тебе признаться, — шепотом Уилла пробирает насквозь, мурашками — и сразу сквозь кожу, к нервным окончаниям. — Признаться в своей ориентации. Потому что тоже этого боялся. — Почему ты думал, что… ты думал, что я не приму это, Уилл? — Неважно, — спустя пару вдохов и выдохов наконец отвечает Уилл с усмешкой — все такой же терпко-приторно-кофейной. Но Майк словно слышит этот шелест дождя за спиной. — Уилл… извини меня. За все. Я постоянно косячу, порчу все, но… но я стараюсь исправиться, правда… — Я знаю, Майк, — пальцы вдруг обжигает касанием — сквозь кожу и мышцы, сразу до самых костей. — Я тоже должен извиниться, потому что все портишь не только ты. Я должен был тебя выслушать тогда. Я не должен был тебя прогонять. Я просто… просто да, боялся, — голос внезапно становится выше, почти срываясь в фальцет, а рука сильнее сжимает его собственную. — Что все себе придумал. Потому что тогда, в фургоне, я соврал потому, что люблю тебя. В настоящем времени. Уилл бьет его словами на выдохе — так можно убить. — На самом деле, я учил Брайль только ради тебя. Чтобы однажды… возможно… написать тебе эти слова на нем. Но ты — ты успел раньше. — Уилл, я… спасибо за честность, — Майк чувствует, что в уголках глаз собираются нелепые слезы. — Так глупо, да? Мы в детстве всегда делились всеми страхами, любыми кошмарами, а теперь из-за страхов едва не перестали быть друзьями. Мы же… мы же еще друзья, Уилл?.. Но Уилл убивает его иначе, потому что: — Не думаю, Майк. Ну, не совсем. Можно я кое-что сделаю? — Все, что угодно, — подавляя предательскую дрожь в голосе. Майк с напряжением вслушивается в скрип пружин, чувствует, как бок Уилла сталкивается с его собственным, а потом… потом у самой кромки волос, рядом с ухом, замирают влажные обжигающие губы, прижимаясь поцелуем — его персональная пуля в висок. Уиллу даже не нужно стараться, ему не нужен «Глок», подаренный Нэнси, чтобы Майка уничтожить. Уилл, реальный, настоящий — это острее любого ножа. Это страшнее любой пули. Майк станет на ее пути добровольно, без всяких сомнений. И единственная правда, которой он никогда с Уиллом не поделится, — это причины, по которым его глаза сейчас такие бесполезные. Потому что это все — его чертовы чувства, его сомнения и те самые страхи. Уилл будет винить себя. Как это уже делает Хоппер. Как это уже делает Нэнси. Как это уже делает Эл. Хватит с него живых мертвецов. Майк Уилла любит — и Уилл будет жить.* * *
«Дорогой Уилл, Я хотел сказать, что люблю тебя извиниться, если сказал что-то не то. Если обидел тебя. Нельзя было тебя целовать без разрешения, нельзя было вообще тебя целовать! Я идиот, я знаю! И мне за это очень стыдно, потому что прежде всего мне стоило включить мозг поговорить с тобой, но я очень боялся все испортить. Все еще боюсь. Это был обычный день из череды других. Я считал дни после того, как пришел в себя, твоим отсутствием. Мама приходила, Эл плакала сидела со мной часами, рассказывала всякое — дурацкие статьи из девчачьих журналов Мэйфилд, например. Они ужасно меня раздражали. Меня все раздражало. И больше всего — ебаные тайны! Я не помнил, почему ты не приходишь, почему при этом постоянно приходит Эл и не кричит на меня, ведь мы расстались на не совсем удачной ноте, даже почему я, блять, слепой — и никто, никто не говорил об этом! Они считали, что я должен вспомнить сам. А я боялся вспоминать. Боялся, что вновь накосячил. Я не помнил последние полгода своей жизни, но помнил, о чем мне говорил ебаный ублюдок Генри. Потому что я сам так думал. Что я ничтожество. Что я все порчу. Что я всем делаю больно. Что я не способен любить. Что я не умею ничего и у меня нет никаких талантов. Что даже спасти кого-то я не в состоянии. Сейчас я так не думаю, но. Тогда мне было больно и страшно настолько, что мне хотелось снова оказаться в коме. Я прятал по таблетке каждый день, когда не приходили ни ты, ни Эл. Мне постоянно снились кошмары и болело все тело, особенно ноги, так, что я просыпался посреди ночи либо от ужаса, либо от боли. И никогда не мог до конца понять, проснулся ли я все-таки или кошмар продолжается. И однажды… однажды я проглотил эти таблетки. Я не буду описывать это подробно. Но я не хотел умирать, я никогда, блять, не хотел умирать! Мне просто хотелось, чтобы это прекратилось. И тогда мне приснился класс рисования. Помнишь? Ты часто оставался в нем ждать, пока за тобой приедет Лонни, а я ждал вместе с тобой и специально просил маму приходить за мной попозже. Я любил смотреть, как ты рисуешь. Мне кажется, Уилл, я уже тогда любил тебя. Вообще-то, всегда. Просто раньше мне казалось, что иначе. Но в четырнадцать и пятнадцать ты меня бесил! Иногда ты был таким придурком! Но я тоже! И чаще! Прости… Так вот, ты мне приснился тогда. Это был второй раз, когда ты мне снился, в первый — когда я очнулся впервые. Я так по этому скучал. Я так скучал по тебе, Уилл. Мне казалось сначала, что я понял, что влюблен в тебя боже это все еще звучит так глупо убей меня я не умею говорить романтичные вещи я умею только косячить когда ты сидел с ебаной Хейс в подвале. Мы тогда от землетрясения прятались, я еще очень часто общался с Эл точнее, она меня еще терпела, но не мог перестать смотреть на тебя. Но на самом деле, это произошло гораздо раньше. В тот день, в классе рисования. А вечером я спросил у мамы, как она поняла, что хочет жениться на папе, и она сказала, что он — ее родственная душа, а я ответил, что тогда женюсь на тебе. Мама тогда сказала, что это невозможно, а я разозлился, ведь ты — моя родственная душа, Уилл. Мне так кажется. Но… это ведь не значит, что тебе кажется также. Я понимаю, что тебе не обязан нравиться кто-то только потому, что ты гей. Прости, если напугал и все разрушил. Я идиот я знаю. Ты правда мое сердце. Извини, если тебя это расстраивает. Я надеюсь, что мы сможем дружить после такого. Хотя бы попытаемся. Сумасшедшие вместе, помнишь? Но только если ты тоже хочешь этого, потому что Эл была права, когда сказала, что в ссоре виноваты оба нет мы тебя не обсуждали она меня прижала к стенке и угрожала ножом. И я хотел бы понять, даже если ты после этого совсем не будешь со мной разговаривать и это меня охренеть как пугает, почему ты так отреагировал, почему мы просто не поговорили, как обычно? И что, черт возьми, значит этот ваш разговор с Мэйфилд? Кто и что себе придумал? Какого черта! Я не понимаю, Уилл! Но я не давлю на тебя. Просто… давай попробуем поговорить. Я правда хочу тебя выслушать, извини, что не дал тебе такой возможности раньше.С любовью, всегда твой, Майк».