Guárdate del agua mansa

NC-17
Завершён
1459
20
автор
Фэндом:
Размер:
188 страниц, 61 618 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1459 Нравится 287 Отзывы 341 В сборник

10: Каин

Настройки
Луис не жаворонок, не сова и не летучая мышь (и не крыса). Он просыпается, как диктует тело, и вовсе не всегда высыпается. В двадцать восемь сложнее, чем в двадцать пять; в двадцать пять — сложнее, чем в двадцать. И все же, чашки какого-нибудь кофе все еще достаточно, чтобы не умереть после того, как первую половину сна бредил в кошмарах, а вторую — бился над формулой, которую разрешил еще прошлой зимой. Луис просыпается, а потом просыпается снова. Потом понимает, что проснулся во сне, а значит, не по-настоящему, и просыпается уже до конца. Или нет. На линии взгляда чужая рука и расслабленные пальцы. Они вздрагивают легонько, в такт ресницам, иногда сжимаются на уголке второй подушки. Так бывает, когда не привык засыпать без того перестиранного и перелатанного старого зайца с помятым ухом и оторванной пуговичкой. Луис трогает картинку взглядом, но она не распадается. Никуда не исчезает. Помимо руки и подушки, помимо ресниц и отросших корней, Леон здесь и целиком. Ворочается сонно в домашних штанах на растянутой резинке — оказывается, без них ему неуютно спать — такой же живой, как вчера, почти сразу вырубившийся без своего привычного «я подежурю». Этой ночью не дежурил никто, и это могло бы стоить им жизни, но это не те мысли, которые Луис обычно думает. Обычно он восстает спустя минуты после четвертого будильника. Или поднимается сразу, если проснулся сам. Бродит по комнате, выискивая вещи. Ворочаться в душной ото сна кровати невыносимо, энергия колет пальцы и подбрасывает в мысли беспокойные искры. Но в этот раз Луис выбирает дождаться. У него есть мысль, довольно странная, почти глупая, но, кажется — верная абсолютно. Леон просыпается по частям. Наблюдать это странно, хотя бы потому, что живой, отдельный человек в его, Луиса, постели. И дело не в том, что такого никогда не случалось и не в том, что Леон там есть этим горьким бесцветным утром. Дело в том, что кажется правильным, если в следующее утро — он будет там тоже. Так вот, Леон просыпается. Его тело заводится, как механическая игрушка, в отдельные составляющие которой пустили ток. Мышцы перестают быть мягкими, движения текучими, и лицо… Луис закусывает губу изнутри. Это почему-то неприятно — видеть, как композиция гармоничных линий ломается углами, встречаясь с реальностью пробуждения; каменеет застывающим фарфором. Когда Леон открывает глаза, у него три взгляда. Первый: где я… ах, да. Второй: что вчера бы… блять. нет. нет, мне ведь приснилось, я не… Третий… на третий он приподнимается на локте, садится, путаясь в одеялах, подбирает под себя ноги. Оборачивается аккуратно, но все равно слишком очевидно. Фокусируется на Луисе. И фарфор идет трещинами. Фарфор бьется во все стороны, и мелкая крошка царапает кожу до крови. Ты здесь, говорит его неделимый на ноты взгляд. Ты не ушел. Я просто думал… Этого взгляда совсем немного. Он краткий, как вспышка молнии. Ты видишь отблеск перед собой, но когда оборачиваешься — небо вновь черное, как уголь. Луис размышлял о том, что можно было бы сказать, когда оба проснутся. Первое утро. Такое ведь случается всего раз, а одиннадцатую заповедь никто не отменял. Луис пришел к выводу, что с его языком — лучше не говорить ничего. Поэтому он просто тянется — не к губам, потому что действительно утро и вряд ли это будет хоть сколько-нибудь приятно — просто вперед, жмется ладонью к обнаженному плечу и бедру, целует в шею, цепляет зубами, целует в висок, кратко усмехается на тихий выдох, искренний и благодарный. Любопытно трогает подушечками пальцев щеку — там и правда уже легкая щетина, довольно темная — Леону вчера ведь некогда было побриться. Мысль, что сегодня он запечатлеет священный ритуал наяву — вшибается в него, как груженая цинком фура. Луис готов ко многим уже известным реакциям янки: тихое фырканье или «пора собираться», или колючее движение плечом, обозначающее «не лезь ко мне с утра со своими…», но Леон вдруг оборачивается до конца. Тянется в ответ весь, как есть. Тоже не пытается целовать в губы, просто накрывает собой, как горячая могильная плита, и подминает вместо приснопамятной подушки. Доверительно сообщает охрипшим после сна голосом: — Не хочу вставать. Голос бархатистый, ни на йоту не похожий на обычный тон, зато того потайного, ночного и откровенного, что путалось в стонах и хрипах… да только оно и есть. Луису нечего на это сказать. Он не был готов. В голове лопаются разноцветные пузырьки, и дышать тяжело, потому что янки весит черт его знает сколько фунтов, способных как ловить падающих с неба людей, так и давить оных гидравлическим прессом. — Тяжело? — спрашивает Леон, начиная приподниматься. И его тело начинает отодвигаться так быстро, что: — Нет, — Луис обнимает его руками под лопатками, надавливает обратно: «только посмей». Леон послушно опускается, расслабляя мышцы, и от этого, наверное, действительно можно умереть, но — почему бы и нет. В голову приходит очередная довольно странная мысль. А вдруг янки представлял это. Вдруг воображал, как они вместе проснутся, а теперь вот претворяет в жизнь все, что успел надумать?.. Проигрывает сценарий. — Когда все началось? — спрашивает Луис. Вопрос прямой, топорный и в лоб — все, как любит господин Леон Словоохотливый (нет) Кеннеди. Луис не собирался его задавать, не вынашивал сутками, пряча взгляд. Просто пришло в голову и, прежде чем не пройти цензуру — вырвалось. — О чем ты? — Когда ты впервые представил, что я могу с тобой сделать? Луис делает вид, что не заметил, как ломается чужое дыхание; как Леон прижимается бедрами чуть сильнее и, учитывая, что Луис спит обнаженным, это может стать некоторой проблемой. — Ты знаешь, когда, — бурчит Леон, и очень удобно, что может прятать выражение лица в подушке у виска Луиса. — Допустим, я хочу это услышать. Допустим, Леон плевать на это хотел. Он молчит ровно то время, которое люди раскачиваются на чашах внутренних весов, чтобы под конец — спрыгнуть с обеих прямо между. Леон и спрыгивает. С силой отталкивается, на мгновение нависая сверху на согнутых руках — перед глазами проскальзывают распушившаяся ото сна челка и след простыни на щеке. Приподнимается, отворачивается. Секунду Луис думает, что передавил; что янки опять заливает румянцем, и он не готов это демонстрировать, или… Или, например, он возьмется за футболку, натягивая ее на тело, демонстрируя мимоходом каждую мышцу, а в конце пожмет плечом и скажет: — Позже расскажу. И одернет край, скрывая живот. А не создал ли я монстра, размышляет Луис, пока рассеянно пялится в потолок, а Леон уже шуршит вокруг, постукивая бритвой о чашку с водой. На потолке больше нет черной дыры, только рассохшаяся штукатурка и трещины — крыша совсем прохудилась. Возможно, что и не только та, которая над головой. Подняться, лениво собираясь, отлавливая на себе осторожные взгляды в отражении зеркала — этого не хватало. Ощущение, что и всю жизнь, и пусть звучит сколько угодно драматично или сахарно. Набросить на себя одну из бесконечных солдатиков-рубашек из шкафа. Не застегивая, пройтись мимо, чтобы оставить мимолетный поцелуй на нижних шейных позвонках. Наспех разодрать волосы расческой под изумленным от такого зверства взглядом. Все, как нужно. Все на своих местах. От того, что может рухнуть, как карточный домик — Луис распахивает дверь в соседнюю комнату так, будто это не он ее закрывал перед хитрющим лицом Эшли целую жизнь назад. В ноздри бьет запах свежих цветов (превосходный парфюм Ады) и пережженного кофе (Эшли распотрошила-таки запасы из шкафчиков). Здесь светлее и чище, отдернутые с окон шторы не кажутся такими пыльными, а пол таким уж грязным, здесь вообще — словно бы снова поселилась жизнь и солнечные зайчики. Луис с усмешкой смотрит на оконченную и позабытую шахматную партию на круглом столике. Мат Андерсена, красноречивая победа белого короля. — Я надеюсь, вы без нас не ссорились, девочки?.. Эшли вздыхает, как благочестивая матерь, чей великовозрастный ребенок смеется от слова «зигота» в учебнике по биологии. Оборачивается, пригубливая кофе из чашки с отколотым краешком и ублюдскими оранжевыми цветочками. Ада в кресле-троне, поднимает взгляд от рабочего журнала Луиса и улыбается, как святая. И они обе теперь — на него смотрят. Первая куда-то в глаза или в нос, то и дело соскальзывая взглядом, но дипломатично держится. Вторая — откровенно под подбородок, на испятнанную шею, на следы, уходящие вереницей вниз от ключиц и до самого пояса, прячась в темном волосе. Взгляд не ревнивый и не злой, он просто есть, а Луису — просто хочется запахнуться, впервые в жизни в присутствии женщины. — Итак, — Ада перекладывает одну ногу на другую. Возвращает глаза Луису на лицо, и от этого не легче. — Какой у нас план? «У нас». Их ведь уже четверо. Целый отряд взаимосвязанных боевых единиц. Луис больше не тот парень, который сам по себе, который может фантастически проебаться, элегантно щелкнуть пальцами и откупиться хилой улыбочкой. Он теперь один из, и за каждую его ошибку — будут рассчитываться остальные. Какого хера. Когда все это с ним произошло. …ха А это что было?.. Леон появляется из-за спины безмолвно, как падающая звезда. Вспыхивает льняным отливом волосок к волоску. Футболка вычищена и надежно заправлена под линию брюк, припасы и оружие на местах, будто и не снимали. Словно все они втроем всю ночь играли в классики, а Луис, как пьяный отец, заявился под утро и даже не успел похмелиться. Мысль успевает появиться и неприятно уколоть. А потом Леон аккуратно кладет ладонь ему на спину, на сокрестье лопаток. Как тогда, в отсветах зеленых молний и ядовитых всполохах облаков. Кладет ладонь, вжимая в ткань пальцы, пробивая теплом сквозь нервные окончания, и смотрит вопросительно: «ты в порядке?» Беспокойство написано на его лице, и не прочитать его кому угодно в этой комнате — невозможно, как невозможно не дышать. — Нужен кофе, — улыбается Луис, губы дрожат. Эшли наливает ему кружку до краев, подает на сверкающем блюдце. Луис принимает с благодарностью, звучно отхлебывает так, чтобы обожгло язык. Внутри судорога и спазм, вокруг пепел и серые пятна. И он не может объяснить, почему, от чего, что с ним творится. Дурацкое предчувствие того Луиса из будущего, про которого еще ничего не знает, а тот — оборачивается и смотрит с грустной улыбкой, и в губах у него — последняя сигарета. Самое то после галлюцинаций и того послеоперационного бреда, который Леон бормотал безостановочно, пока больно хватал Луиса за руки и просил не убивать его родителей. — Сэддлер истинно верующий, — меняет тему Луис, пока вся троица смотрит на него, как на душевнобольного, переживающего свой последний приступ. — Я не очень люблю ставить на такие вещи, но его вера — все равно что плацебо. Кажется, что Сэддлер — последнее, что эти голодные взгляды хотели бы обсудить этим утром. А Луис, вопреки себе, начинает говорить по делу первым, и от этого реальность рвется по шву. — То есть, чем больше верит, тем он сильнее? — смешок Ады понятен, это и правда звучит бредово. — Вроде того, — Луис косится на Эшли — та никак от него не отходит и смотрит подбадривающе. — Его психоэмоциональное состояние потворствует укреплению паразита. Я вел его карту и знаю, о чем говорю. Леон все еще молчит и смотрит на него задумчиво, будто листает зачитанную до дыр книгу, в которой обнаружилась пара десятков спрятанных страниц. С этим же взглядом отлепляется от косяка, с этим же взглядом опускается в одно из двух кресел, рядом с Адой. Между ними двумя — мили и расстояния, и разреженный воздух. Между ними буквально — ничего. Красивая пара, думает Луис без ревности. Равноценная. Белое и черное, упрямое и гибкое. Совсем не то, что… …тебе не место здесь, не место, не место, не место… НЕ МЕСТО Луис продолжает расслабленно улыбаться. Делает глоток ядовитого обжигающего кофе, запивает-забивает голосок себе в горло. Нервы на пределе, а ведь казалось, что запас еще есть; казалось, что с этой дрянью в голове уже давно разобрался. Вырезал вместе с заражением. Никогда не озвучит вслух — не этим людям — что последствия после «излечения» практически не изучены; что он понятия не имеет, какой урон на самом деле несет головной мозг и как этот урон однажды проявится. Наверное, на общем фоне пережитых психотравм — это будет не так уж заметно. Если это кого-то успокоит. — Я хочу сказать, — продолжает, не замечая, как чашка тихонько дребезжит о блюдце, — что Сэддлер будет биться насмерть. Как истинный фанатик против истинного еретика. Он трансформируется в паразитическую форму, несмотря на невозможность обратной трансформации. Его связь слишком крепкая, этот шаг станет последним. Леон смотрит Луису на руки, гвоздит взглядом. Так долго, пока донышко не опускается на блюдце целиком. Уточняет равнодушно: — Насколько все плохо? Вопрос про Сэддлера или?.. — Понятия не имею, — в принципе ответ на оба. — Учитывая степень и длительность заражения, его форма должна быть огромной… Значительно хуже, чем у остальных. — Что насчет слабых мест? — Ада подкладывает под подбородок руку, смещаясь от Леона еще дальше. Это не помогает. — Кроме тех, которые ты уже отстрелил. Вроде золотых яиц или нездоровой привязанности к парням со стильной стрижкой?.. Луис молчит. Молчит. Молчит. Молчит. Отвечает спокойно: — Я. Леон вскидывается чересчур резко, единственный из всех настолько. Непонятно, о чем подумал и что напредставлял. Луис разрывается между свинцовым молчанием и оправдывающимся «я не так выразился», пока Эшли аккуратно прикасается к его запястью и сочувственно сжимает пальцы. — Он доверял мне, — объясняет Луис очевидное, пытаясь звучать нейтрально. — Если бы не это, я бы не сумел ускользнуть. И никто бы не стал держать меня связанным в мешке. Смерть всегда надежнее, проще. …ха. ха. — Насколько конкретно он тебе доверял? — Достаточно, чтобы вчера — я знал, куда стрелять. Он мне рассказал про свою мать, Ада. Как ты, блять, думаешь?.. — И… — она ставит завершающую паузу. — Как много от этого доверия осталось?.. Выглядит, как вопрос, заданный целиком для другого человека, того, что отчаянно желает знать, но спросить сам — не способен. Луис смотрит в черный, как смола, кофе. На поверхности неприятная пленка и частицы пересушенных специй; на донышке оседает тонкая взвесь. Еще немножко и можно будет гадать на гуще. Как много?.. Сэддлер хотел как лучше — они оба хотели. Столько планов, мечтаний и невинных надежд, взахлеб обсуждаемых в том склепе, который Луис упорно называл кабинетом Осмунда, игнорируя очевидное до последнего. Когда не выходишь с проклятого острова, когда не видишь, что творится в деревне — верить проще. Преисподняя полна добрыми намерениями, а небеса полны добрыми делами. Луис не успевает на долю секунды. Размыкает губы, но Леон поднимается первым, и кресло под ним недобро вскрипывает. — Нет. — …я же ничего не сказал. — Ты предложишь себя в качестве приманки. Нет. Луис хотел подать это мягче, но, к счастью, не пришлось. Они смотрят друг на друга так, будто в этой комнате больше никого нет. Ни людей, ни слов, ни звуков. Абсолютная немая пустота. И Луис проигрывает. Сложно спорить с человеком, который поворачивается к тебе спиной и берется за кофейник, как за единственную мачту, не сломавшуюся во время шторма. Сложно спорить с человеком, которого целовал до безумия и собирал с его губ стоны и сорванное дыхание, и еще помнишь, как эта кожа податливо вспыхивала в твоих руках. Особенно сложно, когда с юга и севера — два внимательных напряженных взгляда, вращаются стрелками на сломанном компасе, целясь попеременно в обоих. — Если бы меня звали не Луис, — тихо говорит в эту спину, перекрещенную ремнями, — а его не Осмунд… Ему бы подошло иное имя. Скажем, Джек. Очевиднее, наверное, не смог бы. Треклятые параллели. Чашка гулко звякает о блюдце, и кофе из нее проливается кляксами. Мажет Леону пальцы, но он даже не вздрагивает. — Он ведь догадается все равно, — пытается сгладить Эшли. — Вряд ли поверит, что после всего ты решил к нему верну… выбрать его сторону. — Этого и не нужно, — лопатки на линии взгляда, как остывшая лава, и не движутся. — Достаточно, чтобы я смог с ним поговорить. Подломить его перед боем. Ада тихонько, одобрительно усмехается. Эшли наперекор ей морщится, обнимает себя руками. — Это жестоко, — голос у нее тихий, — даже для Сэддлера. Воистину, она либо безнадежно святая, либо наивная. — Иному языку он не внемлет, — усмехается Луис зло и горько, голосок в голове одобрительно кивает. — Так пусть говорит на нем и слушает его же до последней своей секунды. Леон наконец оборачивается. Похож на самого себя, когда еще не были знакомы; когда, казалось, что скучный и прямой, не умеет шутить и не вздрагивает от прикосновений, и дыхание у него — пресное, как лед из холодильника. Смотрит Луису на правый бок, где, заточенные в рисунок кожи, бесславно бьются друг с другом антиподы, и ни одному не суждено одержать победу над другим. Смотрит так, будто понимает и — гораздо больше, чем сам Луис. — Хорошо, — тут же усмехается сам себе, какое тут «хорошо». — Сделаем так, как ты говоришь. — Пауза. — Раз единственный, кто способен говорить на языке Сэддлера — это ты, — и последнее слышится, как укол под ноготь, но — всего один. Вот так просто. Как, например, вчера, когда поверил с полуслова и провалился в уютную дрему у Луиса на коленях. Или когда пошел сквозь тени, которые не верил, что может пройти насквозь. Или когда вкалывал ингибитор неизвестного состава и действия, или… Луис вспоминает: а было хоть раз, чтобы Леон ему действительно возражал? Не в порядке дежурного спора, а по-настоящему, непреклонно отказывая и уходя в противоположную сторону? Черт, неужели… …ни разу. — Видишь, — Луис слабо, болезненно улыбается от осознания, которое, по ощущению, сейчас сломает ему хребет. — Ты уже понимаешь, о чем я говорю. Леон лишь дергает уголком губ, но в лицо от этого движения разом проливается столько горечи, что дрянной кофе на языке ощущается приторно сладким. — Нужно кое-что сделать… Позже. — Он отводит взгляд к окну, выставляя точку. Выглядит так, будто не скажет больше ничего, но: — Твоя помощь придется кстати. Луис думает, что ему послышалось.        Луис находит планы острова и подходящее для боя место, Ада — ракетницу, Эшли — силы улыбаться. Последнему и правда сложно не удивляться. Спокойные лица, обоюдно тихие вопросы и несмешные шутки. Они готовятся к бою, после которого изменится все. Ада, например, получит то, чего желает больше всего — как и всегда — пусть никто на самом деле и не знает, чего же она желает. Эшли — конечно же вернется домой. К отцу, родным, в кремовую комнату с подвесным плетеным креслом, в котором уютно сидеть с потрепанной книжкой Хемингуэя, подобрав под себя ноги, и иногда поднимать взгляд к зеркалу, завешенному покрывалом в стиле бохо, вздрагивая от отражения. Леон обретет очередную медаль на широкую грудь, какое-то количество денег, на которое можно безбедно жить пару десятилетий и, если не пропьет их, заливая прогрессирующий ПТСР, может, даже купит себе мотоцикл. А Луис… Наверное, сделает, наконец, ту самую фотку. На которой нельзя улыбаться, нужно посмотреть сначала вперед, а потом влево, и обязательно — держать в руках табличку с номером. Может, кто-то из этих троих даже станет его навещать и приносить подсохшие кексы в корзинке, накрытой клетчатым полотенцем. Ада вот, к примеру. …у тебя ничего не получится. они все умрут. ничего-ничего-ничего из этого. а знаешь, почему?.. …потому что ты жалкий Нет, это не так, говорит сам себе спокойно. Это, как обычно, все равно что стрелять в медведя из рогатки. Изнутри злится и разрастается чумой, будто лаборатории прокляты и каждая новая секунда здесь — забирает еще одну нить рассудка, наматывая на когтистые пальцы. Что бы могло его спасти. Леон за спиной появляется бесшумно, ждет, когда Луис почувствует и вопросительно обернется: уже пора?.. — Помощь, — напоминает каплю нервно. — О которой я говорил. Выйдем? Луис согласно наклоняет голову. Пока идет за этой стеной из гранита и стекла, пытается осмыслить. Нужно время собрать буквы, прилепить их на места, повертеть туда-сюда. Леон не пошутил, ему действительно нужна помощь? То есть как бы… помощь от старины Луиса? С большой буквы «П», и нет, не от слова «пиздец». В закутке эркера, в который они выходят, видно воду и конвульсивные волны. Небо над ними белесое и мутное, как слизь. Леон останавливается, прислоняясь спиной к стене, от которой веет ледяным. Запрокидывает голову, открывая кадык, кратко прикрывает глаза. Устал и все равно — безупречен. Луис не пытается разгадать новую загадку, не задает вопросов. Просто любуется тем, как Леон дышит; как отталкивается спустя один вздох от стены, будто умирающий, которому нужно еще только одно усилие, чтобы забрать с собой в могилу и своего врага тоже. Тянется к карману — к самому обычному, плотному, широкому, чем-то набитому — ищет недолго, прежде чем вытянуть руку и раскрыть ладонь. Луиса рефлекторно передергивает. Этот стеклянный блеск и тонкая полоска прозрачной жидкости, и узкое запаянное горлышко с помеченной линией среза. …Последняя. К языку подкатывает сначала сладкое, почти бездумное — да, если сейчас… если… будет хорошо, будет блаженно, и голос — он просто уйдет. Заткнется на ту краткую вечность, в которой небо перевернутое и ты можешь взлетать, чтобы никогда не приземляться. И после, как удар кнута по оголенной спине — воспоминания. Бессонница и бесконечный озноб, и дикая жажда, и доводящие до крика галлюцинации, и судороги, от которых задыхаешься и плачешь, как ребенок. У слабости всегда одинаковая цена и растущие в долг проценты, за которые откупиться просто-напросто нечем. Свою цифру — сколько дней с того момента, «как» — он помнит наизусть. Упрямо увеличивает каждый день на единичку, страшась однажды увидеть ноль. Луис вопросительно поднимает взгляд. Леон говорит тихо: — Я не могу рисковать, — продолжает ровно, не меняя тона: — Мне больно. Но если из-за этого погибнет кто-то из вас — станет еще больнее. Кажется, дополняет чем-то еще — оправданием, быть может, но Луис слышит только одно: больно, ему больно. Леону Стальному Кеннеди… вы слышали? — Почему просишь меня? — голос ломается, шуршащий за окнами ветер — и тот громче. Ты же знаешь все. Я рассказал тебе честно, но ты просишь именно меня, именно об этом. Это что, месть такая за… — Не хочу брать на себя ответственность, — отвечает Леон на последнем пределе честности, перерезая горло каждой из мыслей. — Хотя бы за это. — Вдох. — Особенно за это. Луис обессиленно кивает. Изнутри словно выкачали всю кровь. Играть в святость сейчас не к месту. Если совсем честно, Леон — их единственный билет в рай, оплаченный целиком из его же запасов. Совершенный человек с глазами ангела. Возможно, у веры Сэддлера действительно есть основания, просто он выбрал — не того бога. Луис перехватывает теплое стекло из чужой ладони. От того, что делает, подступает к горлу, выворачивает наизнанку. Никогда уже об этом не забудет, и ни одна из якобы оправдательных мыслей не помогает. Даже та очевидная, что если не он — Леон сделает все сам, сжимая зубы и сглатывая чужой отказ по цвету предательства. Ну и черт с этим. Раз Леону так легче — он возьмет это на себя. У Луиса Серра грехов столько, что еще один не заинтересует и самого оголодавшего беса. Леон не отворачивается. Нездорово пристально наблюдает за выверенными движениями Луиса: не страх и не усталость, совсем не отвращение. Нечто болезненное, похожее на извращенное удовлетворение от собственной добровольной уязвимости перед одним конкретным человеком. Уже от мысли об этом — растаскивает во все стороны, как освежеванную шкурку, прибитую по краям гвоздями. — Прости меня, — говорит Луис, когда заканчивает то, о чем Леон попросил сам. — Я жалкий человек, что не отказал. …да-а-а… ты жалкий. а знаешь, что будет в конце? ты подведешь их всех Леон в ответ жмется лбом к плечу Луиса, коротко сжимает руку повыше запястья. Дыхание выравнивается, становится таким чистым, будто он безукоризненно здоров, буквально только что вернулся с отпуска на марокканском пляже и единственная неисправность в его теле — это обгоревшие плечи. И в этом весь смысл, думает Луис. Леон способен простить кого угодно, кроме самого себя. А они ведь подходят друг другу. Оба сломанные, окисленные по краю, способные меряться количеством царапин и зазубрин до умопомрачения. Совпадают выемками психотравм, как однажды разломанная на пазлы мозаика. И оглядываться за спину, отдавать приказы «ближе-дальше», чтобы сберечь — не придется тоже. Луис не юный и не святой, его не выйдет просто украсть, не выйдет приставить к виску пистолет, чтобы снимать видео с газетной вырезкой в руках и шантажировать выдавленными слезами. У Луиса самого — врагов столько, что и этим тоже — не грех померяться. Минус на минус дает плюс. — Погода хорошая, — бормочет Луис над ухом Леона, мозг парализует. — Ветер несильный и дождя нет, оружие мы нашли, план набросали. Я немножко поболтаю с Осмундом, обзову его как-нибудь обидно, а потом ты всадишь ему нож под горло и во что-нибудь еще — ну, как только ты умеешь. После пальнем из ракетницы для надежности, и — дело в шляпе. Три слова, тринадцать букв, два пробела и две точки. Всего три, Луис, неужели, это так сложно?.. «Все готово. Пора». Леон в радаре взгляда так и выглядит: как перегруженный приемник, способный воспринимать за раз только то число символов, внутрь которого у Луиса не помещается даже слово. Поводит плечами, дышит глубоко и… улыбается? — Коротко ты не умеешь, — то ли констатация, то ли нет. — Я же не солдат, — разводит руками Луис, одна из которых все еще в хватке Леона. — Да, — вдруг соглашается Леон, не торопясь разжимать пальцы. Смотрит снизу вверх задумчиво. — Ты не солдат. Ты поэт. А?.. — Готов? — спрашивает по-военному, угловато поднимаясь. Луис видит его профиль и уголок губы — внутрь которого опять запрятано нечто, отчего кости разом размякают до масла. Hineni, Господь. — Ну да. Леон усмехается тепло до судороги в солнечном, качает головой. Назад в комнату они идут медленно, как прогуливаются. Усталость обоюдная, тяжелая, как океанический прилив, но делимая на двоих — оттого и выносимая. Луис представляет в порядке невысказанной шутки, как было бы, возьми он сейчас Леона за руку. Сначала кончиками пальцев, на пробу, потом глубже, переплетая их ломаными линиями, наконец — прижимая ладонь к ладони. Страшно сладко. У янки после такого не найдется сил, чтобы вывернуться — даже на показательно рычащее «нет» не хватит. — Не вздумай, — говорит Леон вместо предупреждающего выстрела. Хорошие рефлексы, Луис даже не успел подать в мышцу импульс. — Ты о чем? — Понятия не имею. Но твое лицо пока что вижу отчетливо. — Без слов меня уже понимаешь, — невинно подытоживает Луис. — Хорошо. Ответный вздох слишком шумный, чтобы быть искренне недовольным. И они начинают.        Сэддлер все еще в лиловом балахоне и с извилистым знаком на груди, но уже без посоха. Потускнел и осунулся с момента их последней встречи, как случается с родителями, днюющими и ночующими у постели умирающего ребенка. Луис не думает, что все настолько плохо, но с другой стороны — он мастак непоправимого ущерба. Выходит из тени, в которой просидел последние полтора часа и порядочно озяб: — Осмунд. — Луис. Все это ирреально странно. Фантастически неприменимо к действительности бытия. Сэддлер знает, что Луис знает, что Сэддлер знает, что это ловушка, и все равно идет навстречу, как будто готов стерпеть цену. От этого больнее. Еще от того, что Луис на дуэльной арене Леона и Джека не присутствовал, не подсматривал, в отличие от. Когда Сэддлер поднимает глаза и смотрит внутрь него, мысли схлопываются в вибрирующую точку. Даже эти нечеловеческие зрачки и уродливая от измождения кожа больше не помогают. Потому что — взгляд. …предатель. И все рассыпается. — Твой нож под лопаткой, — тихо говорит Сэддлер, без угрозы, без злости, — все еще жжется, Каин. Мы же собирались, вибрирует в голове обеззвученное эхо. Вместе. Мы собирались построить все это… Как ты мог?.. — Но я не стал его вынимать. Господь защитил меня от горькой отравы твоей лжи, и я несу его в себе, как напоминание. Я дал тебе абсолютную свободу, ресурсы, власть. Идею. Я радушно принял тебя в твоем заброшенном доме, я возродил его и показал, что он действительно может — быть твоим домом. Я доверял тебе, я тебе доверял. — Твой милый спутник, — улыбается Сэддлер, обнажая гниющие зубы, бывшие когда-то молочно-белыми, как у ребенка, — знает, как много стоит твое слово? Или тебе все же хватило храбрости прийти в одиночку и его здесь нет?.. …и он смотрит. Голос Сэддлера и голос в голове кажутся… Так звучит писк марионетки, надетой на чужой руку в перчаточном театре. А он ведь и правда смотрит. Он рассчитывает на тебя, Луис. Что же ты молчишь. — Ты погибнешь сегодня, — предрекает Луис; почти не может пошевелиться от того, что немеет от кончиков пальцев и до кончиков волос. Голос трясется, как подтаявшее желе. — Молитвы тебя не спасут, Осмунд. Они ложны. — Даже если так — я заберу с собой того, кто стоит за твоим плечом. Заставлю смотреть. Ты этого не перенесешь. Это не вопрос. — Я не против скончаться первым, если это расстроит твои планы, — и это, в принципе, правда. Сэддлер наклоняет голову: — А кто сказал, что я позволю тебе умереть?.. Луису чудится шуршание у дальней стены. Нехорошее, сорвавшееся. Затихающее титаническим усилием воли. На него все еще рассчитывают. — Тебя предал каждый, Осмунд, — Луис заставляет себя вспоминать, каково это: быть искренне жестоким. Это лезвие все еще режет в обе стороны. — Я не был даже началом… И никогда не был среди тех, кому доверять стоило. А все последующие — погибали от его руки один за одним, и твоя фальшивая вера их не защитила. Потому что была хрупка… Как и икона твоей матери. Сэддлер кажется безусловно равнодушным, но соль в том — что равнодушным он не бывает никогда. — Так же, как и твои кости, — отвечает на выдохе, — которые он переломит, когда поймет, с каким змеем имеет дело. Предавший врага — предаст и друга. А ты — предал брата. — Названного, — отзывается Луис и все равно проигрывает. Потому что: …а ведь он прав, моя прелесть, ты знаешь? ты бросил его, когда он сдался паразиту, когда он стал зависимым. ты ведь понимаешь, к чему я веду, правда?.. Только Осмунд не сдавался, и его никто не бросал. Всего этого не было. Он выбрал стать чудовищем добровольно, без толики раскаяния, без единого сомнения. Ведь так?.. Так. Но предатель здесь — все равно ты. И это слышится уже… почти, как собственная мысль. Луис щурится, не видит ни черта: вокруг линии и вихри, лиловые клубы несуществующего и смертельного. Пытается сморгнуть, запоздало напоминает себе, что обещал говорить, что должен выбить Сэддлера из колеи, чтобы он больше не поднялся — чтобы удар Леона, подобравшегося на смертельную дистанцию, был если не последним, то хотя бы решающим. Но он не может. Он правда не может. Сэддлер все еще Осмунд, а Луис — все еще Луис. Непризнанные безумцы с утопическими идеями, лишенные отцов, лишенные семьи. Протянувшие друг другу руки, скрепившие лживую сделку бесчестным словом, которое когда-то искренне казалось нерушимым. Разве недостаточно, что он уже единожды ударил в спину и малодушно сбежал, спасая свою жизнь вместо того, чтобы добить сразу, хоть бы и посмертно? Как Леон вообще смог… Джека… Как он?.. — Покайся, — тихо говорит Осмунд, он уже так близко, что на него больно смотреть. Наклоняется, пытаясь заглянуть в глаза собственными — они настолько не похожи на настоящие, это кошмарно. — Покайся в грехах, и я найду в себе силы тебя простить, покуда жив. Голос в голове тихонько всхлипывает и тянется к Сэддлеру навстречу. У него маленькие противные ручки — бесчисленное их множество — и они похожи на щупальца. Если пристыкуются — уже не разорвешь. Наверное, так и нужно. Наверное, так и правильно. Наверное, ему стоило бы остаться рядом с тем, чья чудовищность — целиком в его ответственности. Сдохнуть подле. Но… …Lo siento mucho. Voy a ayudaros, lo juro. — Никогда, — выдыхает Луис. И это звучит так же, как запоздавшая всего на мгновение, первая пуля. Она жужжит так близко к скуле, что, кажется, одной ее — хватит на них обоих. На лицо брызгает лопнувшими сосудами и серой кровью. Приятно до отвращения. Луис улыбается, как блаженный, когда стирает с кожи чужую боль. Успевает отпрыгнуть, прежде чем его снесет громоздкой лоснящейся тушей, разрастающейся, как несущаяся к берегу буря. Сэддлер больше не выглядит, как человек — и никогда не будет, даже если каким-то чудом переживет этот бой. У Сэддлера глаза и жала, и смертоносные хвосты, и мучительный, доносящийся из невидимой глотки голос. Даже сейчас, когда он похож на сошедший со страниц библии кошмар — у него человеческий голос, и захлебывается он так же по-человечески, когда пули Леона и Ады — вбиваются в него одна за одной. Он наконец-то стал тем, кем так желал. Абсолютным чудовищем, которому не нужны другие люди. Это и правда — чудовищно красиво. Наверное, доктор Франкенштейн, если он действительно когда-либо существовал — смотрел на свое творение так же, как сейчас смотрит Луис, окончательно сходя с ума. В голове звенит от воплей, их столько, будто каждая маленькая отвратительная ручка разомкнула розовые пальцы, и на ладони ее — раскрылся крохотный рот. Ручки тянутся к нему, хватаются со всех сторон, вторят звериному вою извне и нашептывают многажды услышанное в кошмарах. Многоголосый инфернальный хор. Какой бог — такая ему и молитва. No tienes que matarlos a los demonios, que mi alma creó, Leon. Но тебе приходится, потому что сам я сделать этого не в силах. И Луис вдруг понимает очевидное: эта вина — она никуда не уйдет. С ней можно как-то жить и как-то мириться; можно отнекиваться и отворачивать голову; а можно признать ее до конца, если хватит сил, если решишься — и это единственное, на самом деле, что может искупить ее хотя бы на тысячную, но никогда — до конца. А еще — не нужно мешать тому, кто справился бы и без тебя. Не нужно пытаться быть кем-то другим. Как обычно, это сложнее всего. Когда Леон оглядывается на Луиса — беспомощного, с пустой обоймой, в которой нет даже того единственного патрона — у него уставшая улыбка без капли страха. Когда Луис пытается встать и не может; когда отступает Ада, оттаскивая его все дальше с арены, а Эшли, разумеется, не показывается из укрытия — Леон как будто бы становится четырежды ужасающее, семикратно смертоноснее. Он больше не промахивается, не пропускает удары, почти не уворачивается — потому что ему не за кого бояться и не на кого оглядываться; потому что для этого противнику нужно хотя бы на секунду выйти из глухой обороны. Лавирует между налетающими со всех сторон Los Novistadores, не обращая на них внимания так же, как игнорируют мелкую мошку на сильном ветре. Один не такой уж и большой человек на фоне не такой уж и подыхающей твари. Леон бьет насмерть, и ему вовсе не нужны воспевающие молитвы и благословения — может быть, лишь одна негромкая песня от своего карманного менестреля. Хоть бы не потерять голос. Луис все еще видит вокруг Леона прозрачный ореол, и лезвие ножа в крепкой руке будто бы светится, когда врезается Сэддлеру в очередной глаз, и залп ракетницы похож на небесный луч, разрезающий реальность на до и после, и между ними — нет ни двери, ни мостика, один только стремительно расширяющийся провал из вечности и фатального ничего. Такие люди необратимо меняют мир. Рядом с такими людьми больно дышать, стоять, смотреть и слушать. К ним невозможно прикасаться. На что он вообще рассчитывает?.. — …Луис?! — и это Эшли, лохматая и чумазая, и счастливая, и руки у нее по-матерински теплые. — Луис?.. Ее голос оглушает так же, как гортанный рев Осмунда секунду назад, так же, как непонятный стрекочущий звук, похожий на лопасти вертолета. В голове звеняще пусто, и больше никто не клеймит его в слабости — даже он сам — и от этой тишины трудно вдохнуть. Так тихо возможно не было никогда. — Я сейчас, — бормочет Луис, но Эшли мотает головой: «я тебя не слышу». Нужно как-то встать, опираясь на чужую хрупкую руку; нужно как-то спросить, что произошло, и узнать, где Леон, и объясниться за свой очередной провал. Нужно. Столько всего. Эшли куда-то его тянет и что-то говорит, не переставая. Поднимает руку, указывая дальше, будто без этого жеста Луис не сможет увидеть. Стоять тяжело и идти тяжело, видеть в отдалении Леона — простого, спокойного, медленно оборачивающегося на движение, на звук их шагов — и вовсе непереносимо. Лопасти поднимающегося, невесть откуда взявшегося вертолета, вздымают воздух и подсвеченные рассветом волосы. И что ему теперь скажешь. — Я не смог, Леон, — закашливается Луис. — Я… он… Как же это… не звучит. Леон устал, весь в черной копоти, как вышедший из преисподней. Ощущение, что в нем не осталось ни капли силы — даже сдвинуться им навстречу у него не выходит. Леон просто ждет, когда Эшли дотянет Луиса, или Луис дотянет Эшли. Щурится, фокусируясь на нем, как на единственном незыблемом якоре, и смотрит странно. Пронзительно и больно. Так, что разбитые в груди осколки вдруг начинают двигаться, выворачиваясь под углами навстречу этому взгляду, прорывают кожу. — Если бы ты смог, — отвечает так тихо, что Луис читает по губам, — не смог бы уже я.        Ебучий остров вскоре взорвется. Последний праздничный залп на этом параде для случайно выживших. Очередной лифт, который едет вверх или вниз, очередные катакомбы и сотрясающая землю дрожь со всех сторон. Будь он человеком из той эры, в которой земля плоская — сказал бы, что наступил конец света и каждому воздастся. Луис рассеянно думает, пока бежит след в след: сколько образцов пропадает, сколько бесценного научного материала… Что сказать, горбатого исправит только могила. Внутри пусто и светло. Задумываться о том, как сейчас будут выбираться, куда бегут и что в конце — бессмысленно и излишне. Коробит только одно: это мог бы быть любой из них. Эти извивающиеся, стонущие, утратившие всякую волю твари на полу… И сразу после: конечно же, нет. Они бы не согласились на подобное, даже под страхом смерти, даже если бы паразит разъедал их последнюю мозговую клетку. И вроде бы все. Вот оно. Закончилось — заканчивается. Можно почти ухватиться, почти почувствовать на пальцах движущееся и ускользающее. А потом Луис смотрит на желтого мишку на брелке в руках Леона, на гидроцикл с просторной грузовой площадкой, и его перемыкает к херам. Так случается с человеком, на которого несется двухтонный внедорожник, а он просто замирает посреди дороги и даже не пытается отойти в сторону. Все кричат ему в спину и бегут, и машут руками, и пытаются объяснить… но он уже мертв. Просто этого еще не видно. Луис усмехается. Черт. А ведь и правда смешно. Оттого, что эта штука выглядит, как двухместная лошадка. Оттого, что на троих ее может не хватить. С гидроциклами такая беда — превышать лимит веса опасно для жизни и скорости. Особенно, когда первое напрямую зависит от второго. А может, и нет. Готов ли он поставить на то, что «нет»?.. Леон оборачивается. Все вокруг рушится, а Леон оборачивается, и он такой красивый, и от этого глаза режет теплой солью. — Луис?.. Интересно, какая цена у обычного человеческого сомнения? — Я не влезу, — сказать это, оказывается, очень просто. Он ведь все-таки ученый, а не профессиональный игрок в лотерею. Ты, блять, издеваешься, отчаянно смотрит на него янки. — Я серьезно, Леон, я не… — Луис, посл… Один короткий шаг вперед, и на него внезапно находится столько сил, что пробежал бы и стометровку. — Даже трехместные не всегда рассчитаны на трех взрослых, Леон. — Луис… — НЕТ! Оборачивается даже Эшли. И когда (и главное, у кого) научился так рявкать?.. У них нет времени на эту херню. У них нет времени, потому что у Эшли от усталости трясутся колени, и она ни черта не понимает, обнимая себя за плечи, и оглядывается на воющих на земле тварей. У них нет времени, потому что ебучий таймер с красными цифрами — Луис почти видит его перед глазами — истекает стремительно, и на нем только минуты и секунды, а никак не часы. Обхватить Леона за вздрогнувшие плечи, коротко прижаться лбом ко лбу, как делал уже как будто бы сотню раз, посмотреть в глаза. Напоследок. — Я не поставлю ваши жизни на гребаную случайность. И это довольно простая математика. Не сложнее всей предыдущей. Пойми меня, устало улыбается. Пойми, я не могу. Я просто не могу. Я выживу сам, даже в аду, вылезу из самой черной дыры — но только не этой ценой. Это чертово сомнение — уже слишком много. Разве ты сам не такой же? Отчаянно сумасшедший идеалист, который положит себя под нож ради выдуманного долга. Дополняет тихо: — Хоть раз — позволь себе спасти себя. Леон смотрит. Секунды текут. — Я вернусь за тобой, — говорит отрывисто. И как можно ему не верить. — Обещаю, — и сжимает зубы. — Когда взорвется — держись под водой. Подальше от того, что может на тебя упасть. Луис улыбается, кивает рассеянно. Это место — очередной Раккун-Сити, каких будут еще десятки. Сюда не возвращаются. Но Эшли ты спасешь точно и вот это — важно. Леон подступается, коротко обхватывает его лицо, целует крепко до сорванного дыхания — клятва-обещание. Как будто целиком окунает в теплый воск, и Луис чувствует, как застывает в нем — он сам, и этот момент, и воспоминание, длиною в непрожитую жизнь. Эшли за их спинами наблюдает растерянно, забывает отвернуться. Смотрит на их поцелуй удивленно, не отводя взгляда, как будто знала, но все же не до конца. Оглядывается озадаченно и что-то говорит, когда они оба уже в седле, когда Леон запускает мотор — а Луис почему-то стоит на берегу и поднимает вверх раскрытую ладонь. Он видит ее руку с тонкой запястной косточкой — светлый росчерк, вытянутый к пристани, перед тем как Леон стартует, разгоняясь до предсмертной. Леон не оборачивается. Луис провожает их взглядом, носком ботинка отталкивает морды ползающих по земле тварей, совсем не страшных и жалко беспомощных. Больше торопиться не нужно и некуда. Наконец-то. А в нагрудном кармане мятая пустая пачка и единственная в ней — последняя — сигарета. Когда остров начинает рушиться, Луис сидит на камне посреди черной воды и вишневого дыма, как долбаная русалка, и рассматривает кривые отражения в маслянистой воде. Когда остров начинает рушиться, он рассеянно думает: я идиот, чем я думал, я такой идиот, это же непостижимо. Как вообще можно было?.. …сделать, наконец, все правильно. Даже если «правильно» теперь означает — математически неверно, и уравнение не сходится. Даже если «правильно» означает, что он, наверное… не очень-то и хочет себя спасти. Да, соглашается проплывающее мимо лицо каменного ангела, отколотое от тела. Ты тот еще идиот. И зачем я только не обрушился на тебя в тот раз?.. Луис в ответ пожимает плечами и делает вкусную глубокую затяжку. Ангел вздыхает тихо, с толикой зависти — ему-то курить нельзя, по должности не положено — и уплывает туда же. В светлое будущее, в свет в конце тоннеля, вслед за Леоном и Эшли. Луис все еще не уверен, могут ли люди меняться, но одно он знает точно: голос внутри ничего не говорит уже какую минуту. Молчит как убитый с самой смерти Сэддлера. Какое занимательное совпадение. Когда остров уходит под черную воду — Луис задерживает дыхание. Когда остров уходит под ядовитую воду, и начинает разваливаться на части, как старый механизм — Луис ощущает себя его неотъемлемой и самой ржавой частью, и соглашается, что его место — на самом дне. Когда Луис набирает воздуха, чтобы держаться и выныривать, и куда-то плыть — и еще, и еще, и еще — он перестает чувствовать время. Его, кажется, проходит так много, что на этом месте должен образоваться новый континент, с кокосовыми пальмами и золотым песком. Как долго человек может продержаться в холодной воде? А если он вовсе этого не хочет?.. Луис не знает дурацких ответов на бесполезные вопросы и не вполне понимает, где находится; помнит, что должен стараться, но не помнит зачем. Всегда верил, что перед смертью увидит свою горемычную жизнь. Не целиком, а какой-нибудь самый мерзкий ее отрывок, вытащенный из укромных уголков, как с самой верхней и самой дальней полки чердачного шкафа. Весь в пыли, паутине и плесени. Типа того, когда ты растянулся в школьном коридоре, поскользнувшись на кожуре и разбив нос, и все вокруг смеялись; или когда упал с моста на первом свидании, насквозь вымокнув и ушибив руку, и девушке пришлось везти тебя в травму. Но когда Луис умирает по-настоящему — он видит ангела. Множество ангелов. Чертову уйму блядских белокрылых тварей, целый их легион. И у того, что по центру — прозрачно-голубые глаза. В них отражается небо.
1459 Нравится 287 Отзывы 341 В сборник
Отзывы (2)