ID работы: 4526068

Попытки двойного самоубийства

Слэш
NC-17
Завершён
3035
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
347 страниц, 43 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
3035 Нравится 809 Отзывы 845 В сборник Скачать

Часть 34

Настройки текста
      Разлепив веки, Ацуши не сразу понял, где он и что он. Глаза болели, будто он всю ночь плакал, хотя, по сути, так и было — те разговоры и переживания, те откровения были невероятно выматывающими, а от бесконечных рыданий трещала голова, словно ее всю ночь долбили отбойным молотком. Утренняя прохлада щекотала голые пятки; Накаджима поежился, вспоминая, как не спал всю ночь с Осаму под боком, как распивал с ним алкоголь, сидя у костра, и заснул прямо там.       Сейчас он в палатке.       Дазай прижимался сзади, нежно обнимая его и посапывая ему в спину.       Ацуши улыбнулся — какой же этот ублюдок заботливый.       И все-таки усталость и боль по-прежнему сковывали мышцы, так что парень перевернулся на живот, не расцепляя рук Осаму вокруг своей талии, крепко обнял подушку, утыкаясь в нее носом — он искренне не понимал, почему организму вздумалось разбудить его именно сейчас — и попытался вновь провалиться в забытье, плотно сомкнув веки. Со всеми усилиями — не получалось. Над ухом слышалось мерное чужое дыхание, по ту сторону палатки пели птицы и трещали цикады, и все это так отвлекало, и сон все никак не наступал, поэтому Накаджима приподнялся на локтях и широко зевнул, смаргивая с ресниц влагу. Спать хотелось. Но совершенно не спалось. Ацуши поглядел на спящего Дазая, улыбнулся невольно, самыми уголками губ, а потом приблизился к его лицу и коснулся губами его щеки, прижался надолго, клеймя прохладную кожу теплым поцелуем. Осаму не проснулся. Парнишка улыбнулся шире, погладил его по волосам и поцеловал теперь в губы, с языком, но ненапористо и ненавязчиво, только лишь чтобы разбудить своей ласковой нежностью, чтобы просыпаться ему было приятно. Чужие руки плотнее обхватили его за талию, Накаджима улыбнулся Дазаю в рот, отстраняясь, и тепло поглядел ему в глаза.       — Доброе утро, — тихо и хрипло прошептал парень и погладил возлюбленного по щеке, рассматривая его заспанное лицо с какой-то неуверенностью и забавной неловкостью, мягкой и невероятно милой. Осаму подался вперед, вновь целуя его, и прижал к своей груди, уткнувшись носом в макушку.       — Доброе, тигренок.       «Оно могло быть и лучше», — неожиданно подумалось Ацуши, но он не хотел возмущаться и потому просто глубоко вдохнул запах Дазая, прижимая к сердцу кулачки, прикрыл глаза, чувствуя, что теперь, после этого поцелуя и звука чужого голоса, расползшегося по всему телу теплой волной, после этих уютных объятий он сможет наконец-то заснуть. Осаму гладил его по взъерошенной голове и... думал. Он чувствовал себя виноватым. Ладно, он поделился с Накаджимой своим прошлым, доверился, открылся, но ему не стоило делать того, что последовало за тем откровенным разговором: он не должен был душить его, пытаясь доказать свою степень жестокости, не должен был пользоваться его слабостью и своей вседозволенностью и трахать его, перемежая боль кровавых укусов и сладость глубоких толчков. Он бы хотел попросить прощения, но знал, что Ацуши мог воспринять его извинения в штыки, мог возмутиться, начать сетовать на то, что ему это вовсе не нужно, и все хорошо, и они оба счастливы — нет, не счастливы. Осаму уж точно. Он рад, что его мальчик принимает его таким, какой он есть — он хотел этого, лелеял в своих самых потаенных мечтах, скрытых даже от него самого, чтобы не распаляться, чтобы случайно не разочароваться в неоправданной реальности, но он все еще ждал от Вселенной подвоха, в его голове было плотно вколочено ржавыми кривыми гвоздями «доверяй, но проверяй» — за всю свою жизнь он пережил достаточно предательств, чтобы усвоить это.       Накаджима не предаст, он знал.       Но не мог не подчиниться собственному инстинкту, въевшемуся в подкорку мозга: ничем его не выкорчевать, он будет продолжать цвести, врастать в грудь корнями — а ведь его сердца только едва коснулись теплые чистые руки, только-только душа всколыхнулась не от насилия, азарта и жажды крови, а от... нежности. Чертовы чувства. И было смешно, что действие на него смогли возыметь не жестокие бессердечные пытки, пышущие бурлящей в пульсирующих жилах кровожадностью, а бесконечные ласки, желание наносить удовольствие, причинять наслаждение. Дазай мучился. Ему было сложно идти против себя и своих старых консервативно вечных принципов, он не мог сопротивляться самому себе и потому поддавался, делал неправильные вещи, но удовлетворял себя ими, внутренне терзаясь, пытался отыскать причины, выявлял следствия, чтобы прекратить, завязать...       Но не мог.       — Ацуши, ты помнишь, что было вчера вечером? — он был готов мусолить эту тему до бесконечности, хотел напоминать снова и снова, проверяя, изводя, снедая — да, он уже получил точный ответ, но не верил, не верил, не верил, раздражал этим самого себя, откровенно бесил.       Но не мог!..       — Осаму, мы же... говорили об этом.       Дазай не ответил. Кивнул, продолжая поглаживать по голове. Стиснул зубы, ненавидя самого себя — почему Накаджима не может ненавидеть его так же, почему они должны быть обречены на эти бессмысленные пререкания, выматывающие дрожащие хрупкие нервы?       — Да, — все-таки сказал мужчина, тонко улыбнувшись.       Отстранился, заглядывая Ацуши в глаза. Впился в его губы, глубоко залезая в рот языком, вылизывая его изнутри старательно и нежно, посасывая его язык, вскользь ведя по гладкому небу — от его усердия Накаджима застонал и растекся в его руках, несмело, но искренне отвечая. Поцелуй длился долго, хотя был таким чувственным, что едва получалось сделать лишний вдох через нос. Осаму отстранил его лицо от своего, чмокнув в губы в последний раз, обхватил ладонями лицо, глядя заботливо и нежно, и произнес, не меняясь в выражении:       — Этими руками я вспарывал людям животы, — с тусклой, но поистине пугающей улыбкой; сам Ацуши прекратил улыбаться, распахнув глаза, и, казалось, даже задержал дыхание — мороз пробежался по коже, хотя это пасмурное утро было не таким уж холодным. Парень замер, искренне боясь шевельнуться — до того обомлел от этих внезапных слов. — Я перебирал кишки, я вырывал сердца теми же руками, которыми гладил и ласкал тебя.       Дазай подался чуть вперед, Накаджима невольно отпрянул назад — в животе завязался тугой узел панического страха, подправляемый непониманием, разочарованием и неприятием. «Зачем, зачем ты снова, я же...» — но он не мог выдавить из себя ни слова, терпел теплый взгляд холодных карих глаз, всем сердцем желал прекратить это, убежать, разрыдаться, заставить заткнуться; Ацуши ведь почти-почти смирился, ему нужно было время, чтобы понять для себя, чего им двоим не хватает, осознать, как темно прошлое Осаму, и принять, принять его, потому что не хотелось отпускать.       Накаджима захрипел от неожиданности и вцепился руками в душащую его руку — Дазай стиснул пальцы на его горле, нервно улыбаясь, приблизил к себе насильно, выдыхая на ухо:       — Я по локоть в крови, — сиплым шепотом.       — Прекрати, — Ацуши зажмурился, качая головой, пытаясь отстраниться. — Хватит, — почти молил, покряхтывая — еще мог дышать, но казалось, будто трахея вот-вот переломится под чужими пальцами.       Осаму давил — а Накаджиме всего лишь нужно было время.       — Я пинал ублюдков ногами по ребрам, пока не закашляются, я мог размозжить черепушку одним ударом, — а его улыбка была пугающе-широкой, он нервно посмеивался, покусывая мочку чужого уха — он говорил такие мерзкие вещи, он опошлял свою нежность и разрушал, разрушал.       Терпение — тонкая ниточка. У Ацуши она трещала, словно туго натянутая струна, перекручивалась, дребезжала — на ней можно было звонко и звучно играть, менять тон, перебирая лады, дергать, дергать...       И вот она порвалась.       — Не трогай меня! — вскрикнул Накаджима, вспыхнув желтыми тигриными глазами, оттолкнул от себя чужие руки с нечеловеческой силой, глядя загнанно и запуганно. Шея саднила. Ацуши выпустил из колец пальцев чужие запястья спустя долгую напряженную минуту, отстранился, неловко опуская голову, и стиснул руку в кулак. К уголкам глаз подступили слезы. — Прекрати... делать это. Оставь меня.       После недолгого молчания Дазай без единого слова вышел из палатки; Накаджима не видел выражения его лица, да и не хотел — закутался в одеяло по уши, тихонько заплакал, крупно дрожа. Осаму вел себя просто отвратительно, отчаянно доказывая, что он не хороший человек, не сможет им стать, останется в тени своего прошлого до конца жизни — и у него получалось! Но Ацуши отрицал, отрицал — и он все правильно делал, хотя ломался от этого, разъедал себя кислотой тьмы, которую глотал, которую не мог принять, превращая внутренности в кровавое месиво, страдая безысходно, разрушая себя.       Он лежал так, не двигаясь, тихо роняя из широко распахнутых глаз горячие слезы, обжигающие щеки, не откликнулся на осторожное неловкое «будешь завтракать?», брошенное подошедшим Дазаем — тот постоял немного у входа палатки, скорбно опустил голову и не стал ни тащить его за собой, ни уговаривать, ни утешать. Он оставил его одного — боялся сделать еще хуже. «Получил, что хотел?» — издевался мерзкий внутренний голос, засевший в мозгах, насмехающийся. Осаму сел перед костром, взялся за еду, хотя кусок не лез в горло, и принялся чего-то ждать — наверное, того момента, когда Ацуши успокоится, когда вылезет из палатки и крепко обнимет, но то были глупые сладкие мечты.       Дазай хотел ступить за черту — он ступил.       И теперь совершенно не знал, что будет дальше.       Он добивал чертов завтрак чуть ли не целый час, продолжая тупо глядеть куда-то за горизонт. Небо было серым и пустым — совсем как его мысли, грызущие разморенное сознание, совсем как состояние заблудшей души, которая только-только увидела свет и растерялась, испугалась, конвульсивно дергаясь в еще не ослабшем черном колючем терновнике тьмы. Паршиво. Накаджиме, наверное, еще хуже, и одна мысль об этом заставляла все внутри похолодеть. «Я извинюсь перед ним», — судорожно думал Осаму, порываясь встать, но не решался, не хотел снова навредить, причинить боль. Он не знал, чего от себя ждать, не знал, чего ждать от измученного Ацуши, но было ясно, что ни к чему хорошему сейчас они не смогут прийти, так что оставалось только одно — не мешать размеренному течению времени, отдаться на волю судьбы и случая. Накаджима должен успокоиться. Дазай должен научиться вести себя подобающе. Для всего этого нужно было время — и эта нужда терзала сильнее всего.       Ждать. Бездействовать. Мол-чать.       Осаму был готов застрелиться, и самое отвратное — он мог.       Ожидание, черт возьми, было мучительным. Расплывчатое будущее нервировало и изводило своей неоднозначностью.       Ацуши вышел из палатки после полудня.       Утер красные болящие глаза, оделся потеплее, прошел мимо Дазая и направился по пляжу в сторону катера, сделав вид, будто не заметил его, обнявшего колени, мрачно сверлящего взглядом теплые тлеющие угли. Осаму не пошел за ним — отпустил, был готов отпускать, пока сам не придет, каким же придурком он был, каким... ребенком! Пытался сломать построенное, пытался разрушить — но у него не получалось, и он продолжал, и так до бесконечности, проверяя на прочность, но расколоть ведь можно даже самый крепкий алмаз, и все рассы́палось, словно было сделано из пыли, и вот он запаниковал, подивился в мыслях: «Что же я сделал не так?» — хотя и так знал-знал-знал.       Дазай заигрался. Упустил из намеренно разжавшихся пальцев светлый шарик счастья, а потом попытался схватить, дотянуться, вернуть.       Бессмысленно.       Он не мог ничего сделать.       Из выпивки остались только пиво да белое вино. Осаму хотел забыться по привычке, достал бутылки, начал потихоньку хлебать; серая масса облаков рассасывалась прямо на глазах, хотя и медленно: расползлись голубые полосы чистого неба, разрослись, и даже солнце периодически выглядывало, но настроения это нисколько не прибавляло.       Осаму хотел найти Ацуши. Отыскать, заключить в объятия и попросить прощения — как жалко, наверное, это выглядело бы после всего того, что он сделал. Это было похоже на едва зажившую рану: он касался ее, поддевал засохшую кровавую корочку ногтем, почесывал, а в один прекрасный момент содрал вместе с мясом, добился того, к чему стремился, и взвыл от боли — хотя сам же был в ней виноват. Но он признавал это. Он принимал свою ответственность.       И, черт возьми, ждал, хлебая теплое мерзкое на вкус пиво, с неохотой поднимаясь раз в полчаса по нужде, отливая в кустах, о-жи-да-я.       А ведь он... Он всерьез намеревался связать с Накаджимой свою жизнь. Думал о будущем с ним неуверенно и неловко — потому что до чертиков боялся, но он хотел, чтобы его фантазии воплотились в жизнь, действительно желал однажды покинуть вместе с ним общежитие и снять квартирку, лучше даже купить свою собственную. Готовить ему по утрам... Нежно обнимать со спины, когда готовит он... Он хотел душить его, но не в порыве гнева, не желая доказать ему что-то, а ласково и нежно, стиснуть осторожно шею, распалившись страстью, придавить артерии, стараясь не навредить. Ему нравились их игры со смертью — риск был всегда, но опасность окупалась удовольствием, страх покрывался доверием.       «Пожалуйста, вернись, Ацуши, я буду стараться, я попытаюсь...» — но Дазаю становилось мерзко от собственных мыслей, он хотел выдернуть их из своей болящей башки, выблевать с внутренностями, достать из сердца, стаптывая в пыль. Он лежал на пенке, глядел в небо и подумывал воспользоваться бритвой не по прямому ее назначению. Хотелось причинить себе боль. За то, что причинил ее единственному любящему его человеку. Выпивка кончилась, голова болела и кружилась, а над головой в вышине неба мелькали точки кружащих чаек, кричащих, подгоняющих медленно ползущее время. Как было хорошо, что в состоянии легкого опьянения Осаму не было дела до минут и часов, он лежал, не замечая пролетающих мгновений: как облака вовсе растворились в лазури неба, как рыжее солнце начало катиться к горизонту и окрашивать тени в брезжащий бледностью синий. Ацуши вернулся на кровавом закате; он шел медленным, но уверенным шагом, расправив плечи, чуть нахмурившись. «Что он себе надумал? О чем он думал? Простит ли он меня?»       Накаджима остановился перед Дазаем в двух шагах, глядя пронзительно и серьезно. Осаму не видел его взгляда — не поднимал на него глаз, смотрел в землю, пытаясь пересчитать травинки, но в мозгу плыло, разум не сосредотачивался, и он сбивался. «Ударь меня, так будет лучше, для нас обоих», — но только в мыслях, ни единого звука. Ацуши первый подал голос, и мурашки пробежались по коже:       — Ты ведь помнишь, почему мы вообще на этих островах?       Тихий хриплый голос, уставший, раздражающий привыкший к тишине слух. Дазай чуть распахнул глаза, но не поднял их, продолжал глядеть в землю неверящим взглядом — нет, почему он вспомнил, почему он не забыл? Зачем нужно было вспоминать это именно сейчас?!       — Помню, — ответил Осаму так же скорбно. Накаджима сделал к нему шаг, нагнулся, приобнимая одной рукой за плечи — желанное прикосновение, Дазай так ждал его, хоть какого, невесомого, мимолетного, лишь бы почувствовать своего мальчика — и произнес:       — Тогда тащи свой пистолет.       — Револьвер, — невольно поправил.       — Револьвер, — исправился Ацуши с легкой улыбкой и похлопал Осаму по плечу, разворачиваясь, медленно шагая к пляжу. Сел. Стал ждать, глядя на карминовую полосу, прорезанную уползающим за горизонт солнцем.       Как они и планировали.       Закат. Красное небо. Песок, скользящий между пальцев.       Послышался щелчок снимающегося предохранителя. Накаджима даже не вздрогнул — знал, что Дазай вернулся с оружием и подошел сзади, наведя на него дуло револьвера, слышал его шаги, даже чертов стук бешено бьющегося сердца. Парень не оборачивался.       — Не думал, что ты опустишься до того, чтобы стрелять мне в спину.       Осаму опустил оружие; холод зашевелился под ребрами. Да и между ними теперь тоже этот холод — а где страсть? Где тот огонь, что никогда не погаснет?       Дазай преодолел расстояние между ними, осторожно сел у Ацуши за спиной, разведя колени, приобнял. Дуло револьвера уперлось Накаджиме в живот. Парнишка лениво посмотрел на оружие, вздохнул и, казалось, даже улыбнулся, положив свою ладонь на чужую, сжал, отворачивая от себя ствол.       — Мы так не договаривались, — тихо, с усмешкой. — Если пуля пройдет навылет...       — ...Тем лучше.       — Я не хочу, чтобы ты умирал! — выпалил Ацуши неожиданно громко: голос его дрожал, казалось, будто он вот-вот зарыдает, завоет, царапая когтями Дазаевы колени.       Он замолчал.       Осаму присосался к его шее, крепко целуя, отвел револьвер, вроде бы соглашаясь, но хватая его за подбородок, касаясь дулом искусанных губ. Сердце билось как ненормальное — причем у них обоих, Накаджима не сопротивлялся, покорно раскрыл рот, смыкая веки, и Дазай толкнулся стволом внутрь, убрав палец с курка, провел по языку, еще и еще, оттягивая челюсть, стараясь не задевать зубы. Вкус металла и оружейной смазки теплился на губах, не вызывая особого восторга, но это возбуждало, потому что было опасно, и Ацуши сам подавался вперед, обхватывал револьвер губами, причмокивая, старательно облизывая, скользя по нему юрким язычком. Осаму наблюдал за ним, тяжело дыша: наполовину открывающееся из-за копны светлых волос зрелище, влажные звуки, неслышные постанывания — Ацуши сдерживал голос, но его вздохи просто сводили с ума, мужчина невольно чувствовал в паху трепещущую пульсацию и целовал своего мальчика в шею, едва кусаясь, плотно прижимался к нему, поглаживая пальцем под челюстью, размазывая вытекшую из уголка рта слюну. Вытащив револьвер, позволив нормально вдохнуть, он соскользнул левой рукой с подбородка к паху, стиснул его, вырвав сдавленный стон, помассировал нежно и мягко.       — А ты... завелся, — зашептал он ядовито, и Накаджима вновь тихонько застонал, откидывая голову, дернулся, поворачиваясь к Дазаю лицом, поцеловал его в губы, сплетаясь языками, толкаясь, обвивая, скользя и вылизывая.       Осаму не растерялся, вцепившись пальцами в его волосы, ответил с тем же пылом, вновь приставил дуло револьвера к его животу, приподняв футболку, но рука онемела, палец замер на курке, и желание стрелять не то что отпало — теперь вызывало омерзение, гнев и сущее отвращение.       — Стреляй, — шептал Ацуши, отстранившись, нежно поглаживая его по щекам. — Давай же, выстрели, — с нервной улыбкой, покусывая мочку уха, зацеловывая шею и вдавливаясь, вдавливаясь животом в чертов револьвер, не давая выбора.       Дазай не хотел. А хотел ли он вообще когда-нибудь? Он передумал, он не будет стрелять, он опустит оружие и отбросит его к чертям собачьим, обнимая Накаджиму, заваливая его на себя, лаская под одеждой, пачкаясь в песке, но... Ацуши так молил, взывал к нему со всем отчаянием, хотел-хотел-хотел себе пулю в живот, не боялся боли, не боялся доверить свою жизнь, как доверял всегда, но сейчас — после тех ужасных терзающих нервы откровений, и оттого во много раз ценней.       — Застрели меня, помоги мне, уничтожь меня.       Стиснутые зубы. Громкий оглушающий выстрел. Пальцы, вцепившиеся в плечи мертвой хваткой, горящий немым ужасом взгляд, расплывающееся красное пятно: кап-кап — на штаны, в песок, пульсирующими ручейками вниз по животу. Накаджима захрипел, сдерживая истошный вопль, содрогнулся от острой рези и вперился влажным от холодного пота лбом Осаму в грудь, ослабил хватку, глядя отрешенным взглядом вниз, в пустоту, куда-то сквозь него. Боль пульсировала, перекручивалась и сжирала внутренности, кровь затапливала их двоих, впитывалась в одежду, заставляя ткань неприятно липнуть к коже, холодить, изводить своей влажной вязкостью.       — Не... Не смей убивать себя, понял? — хрипло и тихо, чуть ли не на последнем издыхании — Ацуши хотел это сказать, хотел пригрозить, даже после всего случившегося хотел, чтобы Дазай жил. — Ты. Обещал. Ты... — Он зажмурился, голос его сорвался на последнем слове; парень терял силы, его знобило, било крупной ледяной дрожью и утаскивало, тащило в темную трясину забытья. — Дождись меня, — плаксиво и жалобно, цепляясь слабыми пальцами за его грудки. — Сдерживай мою способность до самого конца. Позволь мне... увидеть смерть. Ты ведь хотел показать мне ее. С самого начала... хотел. Я увижу.       — Что ты несешь, — выдохнул Осаму, отбрасывая револьвер, обнимая Накаджиму двумя руками, крепко прижимая к себе.       — Я буду с тобой, только не умирай, — слезы текли по его щекам, — я... Разве я сделал недостаточно?       — Кто из нас умирает, дурень! — вскрикнул Дазай надрывно, с удивлением осознав, как по щеке тоже скатилась соленая влага. — Выживи, мать твою! Я убью себя, если не очнешься!       Ацуши теперь только прерывисто дышал, захлебываясь воздухом, слабел, крепко жмурясь, и хныкал, рыдал, истекая кровью у Осаму на руках — почти так же на его руках умирал Ода. Дазай никогда бы не подумал, что чужая смерть может быть такой мучительной, и цеплялся, цеплялся за своего мальчика, роняя хрустальные слезы, коря его, коря себя — да все, на чем свет стоит. Накаджима вовсе ослаб, навалившись на своего живого рыдающего возлюбленного мертвой тушкой, но Осаму держал его, сплетя их пальцы, целовал Ацуши в макушку, и ждал, снова, черт возьми, ждал, когда он вернется. На этот раз... с той стороны жизни.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.