***
В ресторанчике пахло людьми. Густо, плотно, удушающе. Тёплые тела источали целый спектр запахов: пот, духи, специи, алкоголь, страх, возбуждение, скука. Адам чувствовал каждый оттенок, и от этого изобилия его мутило, как человека мутит от приторной парфюмерной лавки, хотя каждый отдельный флакон мог бы быть прекрасен. Ясмин не пела. Музыканты отдыхали в углу, покуривая и лениво переговариваясь. Адам подошёл к администратору, немолодому марокканцу с усталыми глазами, и спросил, нет ли места для басиста. Ему предложили попробовать сразу. Он взял в руки инструмент. Дешёвый, плохо настроенный, с мутноватым звуком. Но когда пальцы коснулись струн, это перестало иметь значение. Музыка полилась сама, как кровь из артерии: неостановимо, полно, ритмично. Он импровизировал, вплетаясь в чужую мелодию так естественно, словно играл с этими людьми всю жизнь. Другие музыканты переглянулись. Администратор кивнул. Ясмин наблюдала из своего угла. Незнакомец. Бледный до голубизны, в чёрном, с копной тёмных волос и взглядом, в котором было что-то нечеловечески грустное. Она видела его накануне, он сидел за дальним столиком и слушал, не отрывая глаз. После сета она подошла к нему. — Я видела тебя здесь вчера. — Да. Я заслушался. Не мог уйти. — Льстишь. — Нет. Я слышал, как пели в шестнадцатом веке. Ты поёшь лучше. Она рассмеялась, приняв это за странную шутку. Он не улыбнулся. Так прошла неделя. Каждый вечер Адам приходил, играл, и в перерывах они разговаривали. О музыке. О Танжере. О том, как звук рождается в горле и почему арабская четвертитоновая система честнее западной темперации. Ясмин не знала, почему этот аскетичный, замкнутый мужчина так притягивает её. Он говорил мало, но каждое слово весило столько, будто за ним стояли столетия размышлений. Он смотрел на неё восхищёнными глазами, и она читала в этом взгляде призыв, хотя на самом деле это был голод. Ева оставалась в гостинице. Она перечитывала Сенеку. «О краткости жизни», что, учитывая обстоятельства, звучало как чёрная шутка. Потом перешла к письмам Луцилию. «Мы страдаем чаще в воображении, чем в действительности». Ева знала, что Адам увлечён. Знала, чем это закончится. Она прошла через это с ним столько раз, что могла бы описать каждую стадию: восхищение, сближение, момент потери контроля, бегство. Круг. Она не ревновала. Ревность была бы абсурдна после стольких веков. Она просто ждала, когда он вернётся, и читала Сенеку. Однажды вечером они остались одни в тесной гримёрке, за кулисами. Пахло пылью и нагретыми лампами. Ясмин стояла так близко, что Адам чувствовал жар, поднимающийся от её кожи, как от солнцем раскалённого камня. Он взял её за руку. Она не отняла. Он привлёк её к себе. Поцеловал. Тело женщины вспыхнуло, и этот жар ударил ему в лицо, как открытая печная дверца. Зрачки расширились, радужки налились багровым, дёсны заныли, распираемые зубами, которые росли, удлинялись, заострялись помимо его воли. Жилка на её шее подрагивала прямо перед его глазами, и в ней бился такой громкий, такой оглушительный ритм, что музыка меркла. Теперь он понимал Аву. По-настоящему, нутром понимал. Не умом, который осуждал, а телом, которое требовало. Но он попытался удержаться. Ясмин не знала, что происходит. Она обняла его за шею, ответила на поцелуй, запрокинула голову… Он припал к горлу. Клыки вошли легко, почти нежно, проколов смуглую кожу с хирургической точностью. Кровь хлынула ему в рот, и мир вспыхнул. Каждый глоток был как аккорд, как откровение: он видел её детство, слышал её первую песню, чувствовал вкус фиников, которые она ела утром, и соль моря, в котором она купалась прошлым летом. Вся её жизнь, яркая, короткая, жгучая, как южное солнце, растворялась в нём. Ясмин обмякла. Глаза остекленели, руки соскользнули с его плеч. Она не успела испугаться. Он пил, пока сердце не остановилось. Потом отпустил, и тело мягко осело на пол, как платье, снятое с вешалки. Адам стоял над ней и дышал. Рот был полон чужой жизни, а в голове не было ни одной мысли. Только тишина. Потом он вышел через заднюю дверь.***
Он влетел в комнату, как вихрь. Ева сидела на кровати с книгой на коленях и подняла голову, уже всё зная по его глазам. — Мы уезжаем. — Певица? Молчание. — Почему не обратил? — Лишний рот. Мы сами голодаем. Обращённого нужно кормить, учить, присматривать. У нас нет на это ресурсов. Ни денежных, ни моральных. Ева медленно закрыла книгу. Заложила страницу уголком билета. — Ты хотя бы сожалеешь? Он посмотрел на неё, и она увидела в его глазах нечто такое, от чего ей стало холодно. — Нет, — сказал он тихо. — Вот что меня пугает. Нет. Мне было хорошо, Ева. Мне было так хорошо, что я хочу сделать это снова. Она встала. Подошла к нему. Взяла за лицо обеими руками. — Я знаю. Именно поэтому мы уезжаем. Билеты? — Купил. Ночной рейс. — Куда? — Париж.